Примерно в эту пору Кречет купил револьвер и, уезжая в город, стал брать его с собой. Когда ходишь один по городским улицам, приятно нащупать в кармане оружие, которое много сильнее тебя самого, – так оно надежней. Только однажды он оставил револьвер в машине, в запертом отделении для перчаток: в тот раз он подцепил где-то девицу и пошел к ней; это была одна из тех смазливеньких, а подчас и очень недурных собою молодых женщин, какие обычно сидят в одиночестве где-нибудь в баре, в гостиной отеля – возможно и не проститутки, а секретарши или стенографистки, а быть может, и то и другое по совместительству, но у таких всегда хватает ума помалкивать и не задавать вопросов. Кречет непременно платит им больше, чем они спрашивают: ведь деньги помогают держать их на расстоянии. А он не желает себя связывать, пусть даже на минуту, не желает никакой чувствительности, это единственное, что отпугивает его от женщин. Страшно: вдруг в порыве страсти или тоски, измученный, словно бежал издалека, стремясь к безымянному, безвестному женскому телу, невольно признаешься в самом сокровенном? Вдруг так и скажешь: я сам не знаю, что делаю, откуда я взялся, отчего в мозгу бьются желания, которых я не понимаю… Вдруг сознаешься в мысли, которую снова и снова приходится гнать, а она все снова возвращается: ты – убийца, ты еще не довел свое дело до конца и только ждешь, когда настанет час… Вдруг закричишь в лицо какой-нибудь из этих женщин, совсем чужих, которые понятия не имеют, что значит твое имя и до чего оно тебя гнетет, – вдруг закричишь о том, как отчаянно корчится твой мозг, силясь уйти от мысли, что ты – убийца? В лихорадке отчаяния, пожалуй, перечислишь всех, кого убил. Бросишь в лицо женщине имена, которые для нее пустой звук, имена своих братьев… и если она, выслушав твою исповедь, усмехнется и вообразит, что ты просто спятил, вдруг убьешь и ее тоже?
   Он боялся этих женщин и, однако, всякий раз, как бывал в городе, возвращался к ним. Боялся потому, что они ведь не знали, как его фамилия, кто он такой, а стало быть, не знали, чего все от него ждут… с ними он и сам – свободный, безымянный, но вдруг он обо всем на свете забудет, охваченный порывом внезапной, бессмысленной злобы, которую уже нет сил сдержать? Потому что, кажется, в тайниках твоей души нет ни малейшего желания что-то строить, и жаждешь только одного: разрушать… нет, ты вовсе не стремишься сменить отца на высотах, которых он достиг, напротив – избавиться бы от этого всего, разрушить бы и это наследие, и все вокруг, весь мир! А меж тем от этих мыслей сердце сжимается горькой тоской, к горлу комом подступает стыд (так он сгорел бы со стыда много лет назад, если бы в минуту, когда захотелось украдкой полакомиться, Ревир застал его на месте преступления у обеденного стола…).
   Однажды Кречет и впрямь сказал случайной девице, с которой провел несколько часов:
   – Как ты можешь тянуть эту лямку? Я хочу сказать, как тебе жизнь не надоела?
   Она отнеслась к вопросу очень серьезно, она ведь и сама могла бы себя об этом спросить. И даже в том, как она задумалась над его вопросом, была некая профессиональная готовность, безличная покорность, которая и восхищала Кречета, и пугала. Она внимательно слушала – и вдруг очертя голову, путаясь в словах, он заговорил:
   – Вот я один раз сделал ужасное… ужасную гадость… и мне было так худо… Это… это было ужасно.
   – А что ты такого сделал?
   Губы Кречета скривила судорожная улыбка: вспомнился Роберт – мальчик, которого он одолел когда-то, давно-давно; как в тумане проплыли перед глазами лица Джонатана и Кларка… но он ответил только:
   – Я обругал родную мать. Скверно обругал.
   Женщина промолчала; она готова была выслушать любое самое чудовищное признание и обратить любую вину в пустяк уже одним своим безличным спокойствием. Она была точно глубокий омут: в эти безмолвные воды можно бросить любое, что тебя гнетет, и навсегда от этого избавиться… но пусть он назвал Клару сукой – что за важность? Пусть он тогда шепнул про себя, что она сука, так ведь она сука и есть, с какой стати из-за этого расстраиваться.
   Но ему вспомнился тот день в библиотеке и тот вечер дома, вспомнилось, как он лежал на постели одетый, даже не скинув башмаки, а Клара быстро, сбивчиво шептала, какая она счастливая, – и он понял: не то его пугает, что он назвал ее постыдным именем. Пугает мысль, что он ее этим наказал. А если так, значит, она чем-то заслужила наказание. Кречета затрясло, он больше не думал ни о Кларе, ни даже о себе и вдруг вскочил – так порывисто, что испуганная женщина вздрогнула от неожиданности.
   – Что-нибудь неладно? – спросила она. – Что случилось?
   Кречет ушел от нее сотрясаемый непонятным, невесть откуда взявшимся бешенством. Надо бы и эту девку наказать, осатанело думал он; ведь она его не слушала. Ей было наплевать. Растолкуй ей, что они оба сделали, он и Клара, объясни, подведи все итоги – ей все равно будет наплевать. Она и ухом не поведет.

10

   Он вошел в приемную. Здесь пахло темнотой, сыростью, линолеумом.
   – Слушаю вас, – сказала женщина за конторкой.
   Седые волосы ее мелко завиты, а вид неряшливый.
   Должно быть, докторова жена. Позади нее на стене – старомодная гравюра, на гравюре – старомодная сценка: черные, как железо, люди гордо стоят возле допотопного паровоза. Надпись тонкими вычурными буквами гласит, что здесь запечатлено некое историческое событие.
   Кречет вновь перевел взгляд на женщину – черты ее словно бы обрели паутинную тонкость и металлическую отчетливость этой гравюры; так на какой-нибудь картине все предметы связаны друг с другом и друг друга дополняют.
   – Слушаю вас. Вы мистер Ревир?
   – Кристофер Ревир, – сказал Кречет.
   – Так, прекрасно.
   И женщина сделала пометку в книге записей. Писала она самым обыкновенным карандашом – желтым, с чистой, еще не тронутой резинкой на другом конце.
   Кречет сел. В приемной было еще несколько человек. По одну сторону, на полукруглой скамье, идущей вдоль такого же полукруглого, фонарем, окна, – женщина с мальчиком. Лицо у нее печальное, застывшее; должно быть, она не старше Кречета, но словно из другого мира, а все оттого, что при ней ребенок; одета и причесана она крикливо и вместе с тем небрежно, лоб досадливо морщится. Мальчик ерзает у нее на коленях, хнычет. Мать наклоняется к нему, делает вид, что слушает, но, должно быть, заранее знает, чего он попросит.
   – Нет, – говорит она. Сын извивается ужом, пытается выскользнуть из ее рук. – Нет, не смей.
   Потом она достала сигарету, и, пока закуривала, мальчишка все-таки вырвался, подбежал к большому столу посреди комнаты. Это был старый, давно отслуживший свое обеденный стол. Ножки неуклюже и мило выгнулись, будто не выдержали многолетней тяжести потрепанных «Географических вестников» и прочих журналов и сборников. Мальчик взял один журнал и оглянулся на мать. И сделал вид, что сейчас отдерет обложку.
   – Не смей, – сказала мать, дотянулась и за руку рванула его к себе.
   Мальчик ничуть не удивился, но захныкал. Поверх его дергающейся головы Кречет встретился взглядом с молодой женщиной и тотчас отвел глаза. Она засмеялась:
   – С детишками, знаете, столько мороки.
   Никто не отозвался. Напротив Кречета сидит юноша лет девятнадцати, с ним немолодой мужчина в темном костюме. На лице младшего блаженное и растерянное выражение, как у слепого; глаза его не закрыты плотно, однако и не открыты как следует. Капризное хныканье мальчика беспокоит его, но он не в силах сосредоточиться, понять толком, откуда это беспокойство.
   – Ну а тут сколько? Сколько? Эта задачка потрудней. – громко шепчет его пожилой спутник и сует что-то в руку слепому.
   У пожилого бескровные тонкие губы, на них словно наклеена улыбка – заученная, профессиональная улыбка, в которой нет ничего веселого.
   Кречет смотрит на него в упор. Слепой беспокойно ерзает на стуле.
   – П-пять, – произносит он.
   Произносит черезчур громко, не понизив голос в расчете на приемную врача. Молодая мать вынула сигарету изо рта, резким движением сбросила с губы крошку табака – явно хочет показать, что этот громкий голос ее раздражает. Заученная улыбка человека в темном становится еще более подчеркнутой. Она обращена к Кречету: может быть, он все-таки улыбнется в ответ?
   – А вот еще трудная, куда трудней. Тебе, пожалуй, и не справиться, – говорит он.
   И с этими словами чуть подается вперед, будто приглашает всех принять участие в происходящем; он даже подмигивает Кречету. И сует еще что-то в руку слепого юноши. Лицо слепого искажается, он сосредоточенно думает.
   – Не смей, – снова резко, машинально повторяет молодая мать.
   Мальчишка все-таки отодрал обложку журнала. Вместо того чтобы шлепнуть его, мать один только раз, но сильно бьет его по спине кулаком.
   На стуле рядом с Кречетом – старик, совсем белые редкие волосы старательно начесаны на лысину в безуспешной попытке ее прикрыть. Старик не снял пальто. Поверх головы молодой женщины он неподвижным взглядом смотрит в окно, на дом через дорогу – приемная и кабинет врача помещаются в старом кирпичном здании, неподалеку от делового центра Гамильтона. Фамилия врача Свинкинс. Кречет попросту раскрыл телефонную книгу на разделе «Врачи» и повел пальцем по списку сверху вниз, пока не наткнулся на эту фамилию; в мертвой тишине гостиничного номера она показалась ему очень подходящей.
   – Вроде солнышко хочет пробиться, – говорит молодая женщина.
   Она вскинула голову, и голос ее метит прямиком в Кречета. Кречет кивнул – слышу, мол. Пожалуй, она напоминает одну девочку, с которой он учился в старших классах, – не Лоретту, но одну из многих таких же, как Лоретта. Кругленькая смазливая мордочка, углы рта горестно опущены – может, в подражание какой-нибудь кинозвезде, а может быть, и вправду ей невесело. Она опять вздохнула, стряхнула пепел, не донеся сигарету до пепельницы. Регистраторша поднялась из-за конторки, словно хотела выразить свое неодобрение, но только прошла куда-то в глубину дома.
   – Доктор сейчас вас примет, – сказала она Кречету.
   – Вы что, уговорились заранее? – спросила его молодая женщина. – Да, – сказал Кречет.
   – А я не знала, что можно заранее, – сказала она и нахмурилась. Ее сынишка навалился животом на скамью, почти лежал поперек. – Ты что делаешь, чертенок? Хочешь себе зубы вышибить?.. Морока с ними, с детишками, – прибавила она и кисло улыбнулась. – Послушайте, вы тут все записывались заранее? А я никогда так не делала. Я просто прихожу и жду очереди.
   – Мы записаны на пол-одиннадцатого, мэм, – говорит человек в темном костюме.
   Слепой юноша беспокойно выпрямился, нос и губы его подергиваются. Пока говорила женщина, он будто принюхивался к ее голосу.
   – Мы каждый вторник сюда ходим, – продолжает его пожилой спутник.
   – Она мою фамилию записала сразу, как я пришла, – говорит мать мальчика. В ее голосе прорываются злые нотки. – Там запись не запись, а все равно следующая очередь моя. Я уже двадцать минут как пришла… И вы тоже заранее записывались? – спрашивает она старика.
   Он качает головой – нет, не записывался. Лицо у него недовольное.
   – Ну а я всегда приходила без записи. Кой черт, не до ночи же тут торчать! Мне только нужны таблетки. Я не могу даром время терять.
   – Можете пройти передо мной, – говорит Кречет.
   Женщина быстро глянула на него, чуть покраснела.
   – Да нет, я обожду.
   – Я тоже уславливался на десять тридцать. Вы можете пройти передо мной.
   – Ну, не знаю… – Она смутилась. Погладила сына по волосам, будто только сейчас их заметила: красивые рыжевато-каштановые волосы, совсем как у нее самой. Я думала, может, доктор… Его жена записала мою фамилию… Уж не знаю, на что ей это надо.
   Кречет взял со стола какой-то журнал и начал перелистывать. От журнала еще гуще, чем во всей этой комнате, пахло затхлым – сыростью, плесенью. На страницах были какие-то фотографии, Кречет не пытался понять, что там к чему. Листал журнал бегло, машинально. Странно и смутно ему было: словно бы очень торопишься, а между тем смирнехонько сидишь на стуле с плетеной спинкой, успокоенный, тихий. Стул тяжеловесный, как и все вещи в комнате. И ножки тоже выгнутые. Эта старая, исцарапанная мебель напоминает нестерпимо вычурную обстановку, что завела в доме Клара: дорогое дерево густых мягких тонов (подделка под старину), гнутые ножки, точно когтистые львиные лапы, – все возвещает об упрямой верности прошлому (кто так жил, когда? Французы в восемнадцатом веке?) – и все это так не к месту вдали от больших городов, на просторе, где человек под огромным небом, под ливнем солнечных лучей кажется козявкой!
   Мальчик подошел к Кречету, тронул его за рукав. Необыкновенно красивый малыш, губы изогнуты, как у детей на старинных портретах, рисунок их так нежен, словно никогда с них не срывался капризный визг.
   – На, – сказал ребенок и протянул Кречету открытую с одного конца пачку печенья, с нее свисали клочья тонкой фольги. На скамье напротив Кречету улыбалась мать мальчика.
   – Спасибо, не надо, – сказал Кречет.
   Малыш посмотрел на него с удивлением.
   – Это он хочет вас поблагодарить, что вы нам уступили очередь, – пояснила она. – Очень мило с вашей стороны…
   – Спасибо, не надо, – вежливо повторил Кречет и натянуто улыбнулся мальчику.
   Есть в детском взгляде, совсем как во взгляде животного, что-то неуловимое, неверное, ускользающее, думалось ему. Когда приходится говорить с детьми, всякий раз поневоле притворяешься, а это утомительно. Сам-то он, конечно, никогда не был ребенком. И он откинулся на спинку стула, словно хотел держаться подальше от этой женщины и ее сына: что-то в них действует на нервы…
   – Все равно спасибо, – сказал он женщине.
   Не хотелось смотреть на это округлое миловидное лицо, встречать безмятежно-тупой взгляд… что-то она в нем увидела, чего-то от него добивается, а у него нет ни малейшего желания с ней связываться. Ну а его мать – она тоже вот так смотрела на мужчин? Много ли их было? Может быть, и она вот так же пользовалась сыном как приманкой? А что было дальше?
   Мальчик все стоял перед ним и, запрокинув голову, глядел ему в лицо.
   – Уйди, сделай милость, – сказал Кречет.
   Это подействовало – мальчик отошел.
   Из внутренней двери появился пациент, взял со стула свое пальто и вышел. Двигался он бесшумно и словно бы виновато. Женщина с седыми кудерьками назвала новую фамилию, и поднялся человек в темном костюме.
   – Наша очередь, Ричард. Тут справа стол… сюда… вот так… Ты ведь знаешь дорогу, верно? Надо бы отпускать тебя одного, – прибавил он игриво. И они скрылись за дверью в глубине. Кречет уткнулся в журнал и сделал вид, что читает. Ему было не по себе из-за этой молодой женщины, да и все в комнате его угнетало. На стене напротив висела картинка, он мельком глянул на нее сразу, как вошел, и потом уже не позволял себе смотреть. Смутно запомнилось: какие-то звери, изображенные нарочито, до смешного упрощенно, как рисуют дети. Что-то в этом есть отталкивающее. И он силится читать, не поднимать глаз от журнальной страницы к той картинке, и в то же время ему представляется – вот он сидит выпрямившись на этом стуле, совсем спокойно, выдалось несколько минут спокойных, а между тем в гостинице ждут плотные конверты с бумагами, которые сегодня надо будет просмотреть вместе с поверенным; и еще там, в неуютном, холодном и чистом гостиничном номере, ждет постель, и над комодом – зеркало, готовое равно душно отразить все, что произойдет сегодня вечером в тех четырех стенах. Наверно, Дебора уже собирается на свиданье с ним, а он почему-то не может о ней думать, мысли разбегаются. На полу в приемной линолеум старый, местами совсем вытертый. И узор: по темно-зеленому коричневые полоски и желтые крапинки. Кречет попытался вспомнить, какой пол в том номере в гостинице, но так и не вспомнил. А в его комнате на ферме пол застлан ковром, ведь Клара обожает ковры. Золотистые, как мед, зеленые, голубые, желтые цвета. На что ни посмотришь, все преображается на глазах, так или иначе связывается с матерью. Клара. В последний раз, когда они с Деборой были вместе, он взял ее за руку, и вдруг в голове точно тень промелькнула, и на миг представилось: это рука не Деборы, а Клары… быть может, превращения и не было, но он, потрясенный, умолк на полуслове и уже не мог вспомнить, о чем говорил.
   Опять появилась жена доктора и принялась листать книгу записей. Она в очках и все равно так низко наклоняется над страницей, что поверх стекол видны ее глаза, странно голые, незащищенные. Вообще-то, смотреть здесь не на что. В конце концов Кречет все-таки нечаянно глянул на ту картинку. Наверно, это копия с какой-нибудь очень знаменитой картины – уж слишком она корявая, несуразная. Справа застыли в деревянных позах звери, глаза у всех большие, смотрят пристально, – здесь лев, бык, леопард, медведь присел на задние лапы и собирается есть; их окружают дети; слева, где-то в глубине, маленькие, едва различимые фигурки. Взрослые. Ну и мерзость. Кречет отвел глаза. Животные ему отвратительны, смотреть на них – ни малейшего желания. Он и домашних животных терпеть не может – кошек, собак. Он еще помнит ту лошадь, на которой скакал Джонатан и дразнил его в день, когда по несчастной случайности погиб Роберт… Кречет ненавидел эту лошадь всеми силами души, даже сердце колотилось от ненависти как бешеное… а она, может быть, еще жива, еще существует где-нибудь на ферме, та старая лошадь Джонатана…
   Какое-то время словно в яму ухнуло, он и не заметил, – вдруг оказалось, в приемной сидят новые люди. Молодой матери с малышом уже нет. Кречет услыхал свою фамилию и поднялся, прошел за дверь, которую отворила перед ним жена врача. Она избегала его взгляда, как будто врач там, в кабинете, уже готовил ему роковой приговор.
   – Да-да, входите. Входите, мистер Ревир, – сказал врач.
   Он сидел за столом. На носу – очки в металлической оправе, с телесно-розовыми зажимами. В окно у него за спиной бьет яркое солнце, лица толком не разглядеть.
   – О чем вы хотели со мной посоветоваться? – с отеческой мягкостью спрашивает он.
   – Я и сам толком не понимаю. Симптомы у меня вот какие (зря сказал такое слово, сейчас же с досадой подумал Кречет, врач, пожалуй, только станет недоверчивей). Иногда я делаюсь какой-то сонный. То есть это не к ночи, а средь бела дня… Не усталый, а сонный.
   Врач неопределенно причмокнул, давая понять, что внимательно слушает. Кречет сидел у стола на неуклюжем стуле с плетеной спинкой. Врач стал бегло его осматривать – послушал сердце, заглянул в глаза, в уши, обмотал руку выше локтя тугой резиновой лентой, – и Кречет сказал (собственный голос слышался ему все слабее, словно откуда-то издалека):
   – Иной раз веду машину, и вдруг такая сонливость нападает, прямо никаких сил нет. Очень странно себя чувствую, хочется закрыть глаза – и пропади все пропадом. Я же понимаю, что разобьюсь тогда вместе с машиной, только мне почему-то всё равно…
   – И давно у вас эти ощущения?
   – Да не знаю. Уже несколько месяцев – то нападает, то проходит.
   Кречета прошиб пот. Вдруг показалось: он только тело, сосуд, почти лишенный содержимого, и вот он во власти этого человека, который сейчас его проверит и решит, стоит ли возвращать его в мир.
   – Сколько вам лет? – спросил врач и приготовился записывать.
   – Двадцать пять. Нет, уже двадцать шесть, – сказал Кречет.
   – Род занятий?
   Кречет на минуту задумался. Обливаешься холодным потом, а внутри, в самой глубине, затаилось что-то мирное, теплое. Сон. Большие всего на свете хочется спать, но если вернуться в гостиницу и лечь, ни за что не уснешь.
   – У нас с отцом ферма, – сказал он.
   Врач что-то ему говорил. Кречет близко видел его темные глаза – такие живые, ясные, добрые. У него сильно забилось сердце.
   – Почему вы так нервничаете? – спросил врач.
   – Разве я нервничаю?
   – Вы очень нервный молодой человек.
   Иногда он мимоходом замечал себя в зеркалах, в витринах магазинов – там отражался некто худощавый стройный, походка небрежная, очень светлые волосы – кажется, таким белобрысым может быть только совершенный идиот. С чего этот тип взял, что он нервный?
   – Никогда не считал себя нервным, как раз наоборот.
   – А между тем… вот сейчас у вас сильное сердцебиение.
   Кречет улыбнулся, словно врач хитро провел его и приходится признать себя побежденным.
   – Наверно, я волнуюсь оттого, что попал к вам сюда, – сказал он.
   – У кого вы обычно лечитесь?
   – Ни у кого.
   – Но вы обращаетесь к кому-нибудь за советами?
   Проверяете иногда свое здоровье?
   – Нет.
   – Уж наверно, кого-нибудь в вашей семье наблюдает постоянный врач?
   Кречету совсем не хотелось называть фамилию, знаменитую на весь Гамильтон. Он промолчал.
   – Я хотел бы взять у вас кровь на анализ.
   – Прекрасно.
   Быть может, боль его отвлечет. Он смотрел, как входит в руку игла, смотрел, как столбиком поднимается в стеклянной трубке кровь, и не мог оторваться. На лбу и на верхней губе у него каплями проступил пот.
   – Фу, черт, – пробормотал он.
   Врач вытащил иглу. За толстыми стеклами очков блеснули его глаза.
   – Вы не шелохнулись, – сказал он, словно хотел польстить Кречету.
   – Не хотел, чтоб игла выскочила, – ответил Кречет, как будто надо было оправдываться.
   Врач повернулся к нему спиной. В открытом шкафчике над небольшой раковиной умывальника что-то блеснуло – какие-то медицинские инструменты. Любопытно, как бы понравилось этому медику, если бы взять да и пропороть его одной из этих штучек и выпустить всю кровь.
   – Есть у вас история болезни? Чем вы переболели в детстве?
   Врач уже снова сидел за столом и писал. Конечно же, никто никогда больше не заглянет в эту писанину, а все-таки приходится сидеть смирно и отвечать на вопросы; сердце Кречета гулко стучало, он был зол и разочарован.
   – Чем болели ваши родители? И их родители?
   – Про тех я ничего не знаю. Мать у меня здоровая. Она никогда в жизни не лежала в больнице, вот только когда я родился…
   – А отец?
   Кречет в недоумении уставился на врача. Не сразу сообразил, что тот спрашивает о Ревире.
   – Он здоров. Никогда не слыхал, чтоб он на что-нибудь жаловался, и к докторам он не ходит.
   Врач кивнул, негромко сказал:
   – Понятно.
   Кречет прибавил:
   – Для своих лет он вполне здоровый человек.
   – А сколько лет вашему отцу?
   От врача Кречет пошел в аптеку и получил по рецепту лекарство. Открыл пластмассовый пузырек, заглянул: мелкие желтые шарики.
   Очень хотелось есть, он зашел в ресторан, но, едва переступил порог, понял, что не сможет проглотить ни куска. Подошла женщина с высоко взбитыми рыжими волосами, прижимая к груди пачку меню.
   – Нет, не беспокойтесь, – нетвердым голосом выговорил Кречет.
   Он вышел на улицу. Напротив торчала какая-то статуя: генерал на коне; не поймешь, из чего вылеплены человек и лошадь, так обезобразила статую городская грязь и копоть. Кречет прошел в будку автомата и позвонил своему поверенному, но не застал его; оказалось, законник забирает из чистки наряды своей супруги. Кречет попросил секретаршу записать, что он придет в контору завтра в десять утра. Потом отправился в кино.
   Кинотеатр был за углом, неподалеку от докторова дома. На этой боковой улочке не осталось никаких красок: от фабрик, что стояли ниже, у реки, наносило сажу и копоть, некогда белый полотняный шатер, на котором налеплена была надпись черными буквами, стал серым и шершавым. Кречет, спотыкаясь, пробирался по проходу, глаза его уже прикованы были к экрану, где двое о чем-то непонятно спорили. Зрителей раз-два и обчелся. Кречет сел, под ногой зашуршала мятая бумага. Кресло оказалось обшарпанное, зато удобное.
   Сперва он даже не пробовал разобраться, о чем фильм, просто смотрел, как спорят мужчина и женщина. Оба красивые, но черно-белая пленка все-таки искажает лица. Наверно, эти двое – не герои, а сами актеры – красивы до того, что дух захватывает, а вот на этом старом, рябом полотне они кажутся почти заурядными. Спорящие исчезли, на экране – аэропорт. Полиция кого-то ждет. Все, кого показывает камера, смотрят не в объектив, а куда-то в сторону. Довольно долго приземляется самолет. На борту самолета какой-то человек роется в портфеле… Когда Кречет снова поднял глаза на экран, действие уже перенеслось в ночной клуб. Может быть, он на какое-то мгновенье задремал? Блондинка в очень открытом платье, расшитом блестками, что-то горячо говорит мужчине в смокинге. Кречет протер глаза. Кругом гуляли сквозняки. В задних рядах хихикали какие-то ребятишки. Пахло грязью, заплесневелыми объедками. Впереди, немного сбоку, сидела какая-то толстуха, она сопела и ковыряла в носу; потом громко, самодовольно хмыкнула. Кречет вдруг вспомнил про свой револьвер. Потрогал карман – да, на месте.
   – Я никогда его не любила. Он был просто мальчишка.
   – Сколько раз ты мне это говорила?
   – Я не любила его…
   – Фрэнки, да ведь это тот самый фрукт…
   – А вдруг полиция выследит?..
   – Еще две порции, пожалуйста…
   – Я больше не хочу…
   – Нет-нет, еще две порции.
   Актеры делали свое дело, Кречет смотрел и думал: живы они еще? Может быть, их тела давно где-то гниют, а вот их призраки что-то изображают здесь, на экране; и смотрят на них всего-то человек двенадцать. Кречет слушал актеров, смотрел, как шевелятся их губы, а сам беспокойно ежился. Слова слетают с этих губ не по воле говорящих. Они говорят то, что им было велено. Они не сами думали, что делать, их безжалостно заставили. У них не было выбора. Кто-то написал для них слова – и пришлось эти слова говорить, они сыграли свои роли и умерли на экране, или кого-то убили, или просто исчезли. Непонятно почему, но смотришь на них – и уж до того тошно, тревожно… У него заныла спина, так долго он сидел не шевелясь, напряженно выпрямившись – казалось, он видит на экране самого себя и со страхом ждет: вот сейчас надо будет сказать слова своей роли.