И до самого Гарденина Николай, радостно воодушевленный, разговаривал с Арсением и с Пашуткой. Он рассказывал им, что сам знал, о звездах, о нашествии татар, о том, отчего бывает война, где лежит Азовское море, какие реки в него впадают и какие еще есть моря, и царства, и страны света. Положим, он не всегда был уверен, что то, о чем рассказывал, так и было на самом деле.
   Многие вопросы Пашутки ставили его в тупик, заставляли тщетно рыться в памяти... И какие простые вопросы!
   "Спокон веку мужики были барские, - спрашивал, например, Пашутка, - али их кто закрепостил? Отчего в иных краях зимы не бывает? Отчего убивает гром? Отчего живет спорынья во ржи? Отчего бывают росы, и заря, и радуга?" Но тогда Николай восклицал: "Этого не расскажешь. Погоди, все прочитаем", - и беспрестанно повторял:
   "Ты непременно, непременно же, Паша, приходи! Вот с осени и займемся с тобою". Ночь ли была тому причиной, то есть то, что они не видели в лицо друг друга, или особое настроение снизошло на них, но разговор был оживленный, без всякого стеснения, такой, который в другое время никак бы не мог завязаться между ними. Арсений безбоязненно расспрашивал о господах, где они живут, что делают, по многу ли проживают денег, как им досталось имение, сколько получает жалованья Мартин Лукьяныч, где Николай обучался, скоро ли думает жениться, и с явным удовольствием выслушивал, как Николай в пренебрежительном и насмешливом тоне рассказывал о господах или с восторгом сообщал, что за человек Косьма Васильич Рукбдеев и как он ездил в гости к Рукодееву, с кем там познакомился, сколько выиграл в карты, и о том, что теперь читает и как поедет в Петербург и сделается совсем ученым человеком. "Я, дядя Арсений, для того только и обучусь всему, чтобы быть полезным народу! - восклицал он, растроганный своими великодушными намерениями. - Вот буду ребят учить... Стану научать крестьян, как вести хозяйство... Буду помогать...
   хлопотать за вас!" - "Давай бог! Давай бог!" - ласково повторял Арсений. Занималась заря, в деревне кричали петухи, когда показалось Гарденино. Николаю приходилось сворачивать направо, Арсению - налево. Николай приподнял картуз, сказал: "Ну, прощайте же!" - ив безотчетном порыве протянул руку Арсению: тот неловко, с внезапно появившимся смущением, пожал ее своею корявою, мозолистою рукой. "Смотри же, Паша, приходи!" - крикнул Николай, осчастливленный этим прикосновением, и, ударив нагайкой Казачка, как на крыльях помчалс"
   в усадьбу.
   Утром Мартин Лукьяныч и Николай были у обедни.
   Мартин Лукьяныч стоял на своем обычном месте, около правого клироса, подтягивал баском дьячкам, по временам, когда это требовалось порядком богослужения, крестился и с важностью наклонял голову, когда отец дьякон почтительно махал в его сторону кадилом. Около левого клироса, тоже на своих обычных местах, стояли разряженныепопадьи и поповны, дьяконица, семинаристы, дьячихи, купец Мягков, волостной писарь Павел Акимыч, целовальник, фельдшер. Служил новый поп, отец Александр. Старый, отец Григорий, подпевал на правом клиросе и то и дело оборачивался к Мартину Лукьянычу. "Каков, каков! - шептал он, мигая в сторону отца Александра, и его сморщенное, ссохшееся, закоптелое от солнечного загара лицо расплывалось в лучезарной улыбке. - Нет, вы погодите, что еще будет, когда проповедь произнесет!" Отец Александр действительно служил весьма благолепно. Это был крупный, хорошо откормленный человек, с пухлыми пунцовыми щеками, с глазами навыкате, с реденькою светло-рыжею, очевидно, недавно отпущенною, растительностью на бороде. Волосы на голове были острижены так, что виднелся отлично накрахмаленный воротничок, очень красиво оттенявший темно-зеленые бархатные ризы. Вообще облачение сидело на нем точно облитое. Правда, слишком резкие движения иногда не вязались с торжественным покроем этого облачения, иногда плотные плечи отцз Александра .встряхивались так, как будто чувствовали на себе эполеты, а его волосатая мясистая рука не в меру свободно и непринужденно держала крест и возносила чашу с святыми дарами; но это, очевидно, было только потому, что отец Александр не успел еще приспособиться.
   Кончилась обедня. Дьячок Феофилактич с трясущимися от перепоя руками и конвульсивно вздрагивающим ртом вынес налой. Из боковых дверей вышел отец Александр в лиловом шелковом подряснике. Он выпрямился, обвел проницательным взглядом предстоящих, вынул из-за пазу - хи аккуратно сложенные листки, молодцевато тряхнул волосами и громко, на всю церковь, возгласил: "Во имя отца и сына и святого духа!.. - и остановился. Видно "было, как ему самому понравился этот густой, вольно вылетевший звук. Затем скосил глаза на листки, облокотился слегка на налой и продолжал: Братия! Вот еще некоторое время, и все православные христиане совозрадуются и возликуют о честном празднике пресвятыя живоначальныя Троицы. Но, радуясь и славя господа громогласными лики, вопросим: что же есть пресвятая Троизца?.." Затем следовало рассмотрение догмата, приводились доказательства от Ветхого и Нового завета, от разума, от предания, развивался ход мыслей, еще недавно усвоенных отцом Александром из лекций по догматическому богословию. К концу проповеди расссказано было о "приложении догмата", опять-таки нимало не отступая от семинарских "тетрадок", а в самом конце отец Александр блистательным изворотом речи в высшей степени тонко, логично и витнйственно поговорил о "ниспосылаемых свыше дарованиях" и в форме гиперболы отметил деятельность выдающихся прихожан: Мартина Лукьяныча, купца Мягкова и волостного писаря Павла Акимыча. Конечно, он не называл имен, но когда дело шло о том, что "иному дарован талант надзирать за порядком, домостроительствовать, приобщать препорученное господином имение", то Мартин Лукьяныч по всей справедливости мог с достоинством выпрямиться и приподнять голову; так же как и Павел Акимыч, когда услыхал: "иному - устроять суд, владеть пером, красноречиво излагать законы", и купец Мягков при словах: "а иному дарована способность производить куплю и продажу, обмен товаров, сугубое благоприобретение".
   Вокруг налоя теснились потные, напряженно внимательные, недоумевающие, довольные, скучные, восхищейяые лица, слышались сокрушенные вздохи; в задних рядах заливалась слезами дряхлая, сгорбленная в три погибели старушка. Там же Николай заметил насмешливое, неприятно сухое лицо Арефия Сукновала. После многолетия, когда народ стал расходиться, Николай выждал, пока Мартин Лукьяныч ушел вперед, и подошел к Арефию.
   - Ты зачем здесь? - сказал он ему. - Ведь ты не нашего прихода?
   - Вот пришел нового попа поглядеть, - ответил тот неожиданно громко. Хороший, хороший поп... только бы на игрище!
   Ближайшие оглянулись, - Николай не заметил, чтобы оглянулись с негодованием, но он сам очень смутился и, быстро отвернувшись от Арефия, бросился догонять отца.
   Мартин Лукьяныч был в восторге от проповеди и дорогою все повторял: "Нет, как он закинул насчет домостроительства-то! Иной ведь, горя мало, скажет: "Что ж, управляющий? Поставь меня, и я буду управляющим".
   Нет, брат, шалишь! На это нужен талант! Видно, видно, что умный священник".
   Николай отмалчивался. Ему сегодня было совсем не по себе в церкви; он смотрел и слушал щеголеватого новог"
   попа, а сам все с грустью вспоминал дребезжащий голосок отца Григория: "Господи, владыко живота моего?
   Духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми... Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему..." и ему казалось, что это было давно-давно, и он вздыхал с неопределенным:
   чувством печали.
   Подъезжая к дому, Мартин Лукьяныч сказал ему:
   - Ты смотри, брат, не скройся, ты ведь сейчас в застольной или у Ивана Федотыча очутишься! Попы обещались приехать; отец Александр желает познакомиться.
   Надо этим дорожить. Вот обо всем отец позаботься.
   Тогда Косьма Васильич обратил на тебя внимание... а почему? Потому, что ты мой сын. Исай Исаич удостоил с тобой разговаривать, господин исправник не пренебрег...
   Ну-ка, будь у тебя отец пастух какой-нибудь, кто бы знал, что ты есть на свете? Ах, дети, дети!
   Николай был совершенно иного мнения, но оставил его при себе и ответил:
   - Я, папенька, никуда не уйду. Куда же мне уходить?
   Не успели еще отец с сыном напиться чаю, - отец с романом Габорио в руках, сын - с статьей Писарева о "Мыслящем пролетариате", - как они увидели в окно шибко подъезжавшую тройку.
   - Смотри, - воскликнул Мартин Лукьяныч, - ведьэто попы катят. И сбруя какая.. Важно!
   Действительно, на хороших лошадях в наборной с бубенчиками сбруе, в новом тарантасе ехали попы. Отец.
   Александр в превосходной белой рясе и низенькой светлосерой шляпе сидел, широко заняв место, отвалившись к задку, играя пальцами на серебряном набалдашнике щегольской трости Отец Григорий как-то бочком жался около него, ухватившись за край тарантаса, - казалось, он вот-вот вылетит; на нем была поношенная зеленая хламида, из-под широкополой поповской шляпы трепалась от быстрой езды жалкая, скверно заплетенная косичка. Вошел первым отец Александр; отец Григорий сконфуженно и вместе самодовольно выглядывал из-за его плеча; он утирался ситцевым платочком и говорил:
   - Вот парит, вот парит... Ей-ей, быть грозе!
   Мартин Лукьяныч и Николай подошли под благословение, отец Александр наскоро помотал пальцами и тотчас же поспешил пожать протянутые руки, как бы опасаясь, чтобы не последовало целования. Отец Григорий благословлял медленно, совал руку прямо к губам и затем уже здоровался. Распорядились подать новый самовар, сели.
   Отец Александр держал себя развязно, с шумом придвинул кресло к столу; отец Григорий скромно поместился на стуле, в некотором отдалении.
   - Очень благодарю, - с первых же слов сказал Мартин Лукьяныч, отличнейшая проповедь, отличнейшая!
   Отец Александр улыбнулся.
   - Чему-нибудь учили! - сказал он с притворной скромностью.
   - Тон высок, высок тон! - воскликнул отец Григорий. - Хороша, не говорю. Я не спорю, Александр.
   Но тон высок.
   Отец Александр не заблагорассудил ответить отцу Григорию.
   - Вот пошлю в "Епархиальные", - сказал он небрежно, - пусть отпечатают.
   - Ей-ей, тонко, философии перепущено, неудобь-вразумительно для простецов, - вполголоса упрямился отец Григорий и во всю длину вытянул руку, взял к себе на колени чашку с чаем и кусочек сахару.
   - Батюшка, да вы пожалуйте к столу, - засуетился Николай, - поближе, ведь так неловко. Пожалуйте, я вам кресло пододвину.
   - Спасибо, свет, спасибо! Что ж, посидим... Лишь бы угощали, а то и у притолоки можно нахлебаться.
   Ей-ей!
   - Наследник ваш? - спросил отец Александр.
   - Да-с, наследник движимого имущества, - сказал Мартин Лукьяныч и засмеялся своей остроте.
   Отец Александр покровительственно обратился к Николаю:
   - Помогаете папаше? Хорошее дело. Лучшая наука, скажу я вам.
   Николай вспыхнул.
   - Есть, по всей вероятности, и более продуктивные, - сказал он, - Я думаю, естествознание или политическая экономия неизмеримо лучше содействуют цивилизации, нежели сельское хозяйство.
   Отец Александр тотчас же изменил тон.
   - О, всеконечно, всеконечно, - согласился он с готовностью, - наипаче взять инженерные и технологические науки. В наш век это вознаграждается благодарно. Особливо с проведением рельсовых путей.
   - Я понимаю науку как могущественный двигатель прогресса. Вот, например, гениальный Бокль...
   - Всеконечно! - торопливо вставил отец Александр и, тонко улыбнувшись, точно заговорщик, сказал:-Читывали. Светило первой величины.
   Старики с восхищением слушали.
   - Вот, подумаешь, Лукьяныч, - не утерпел отец Григорий, - а чему нас учили! Долбишь, долбишь, бывало, герменевтику да гомилетику, всыпят тебе, рабу божьему, тьмы тем язвительных лоз... Вот и вся наука. Ей-ей!
   Вы не поверите, по чему мы богословие зубрили, - по Феофану Прокоповичу... Да-с. А вот Александр как проходил по Макарию, сел да в полчаса и накатал проповедь.
   Поди-кось!
   - Мой ведь нигде не учился; если что знает, самому себе обязан, - с гордостью заявил Мартин Лукьяныч и, подумав, что мало сказал лестного отцу Александру, добавил: - Но проповедь образцовая.
   - Для проформы необходимо, - как бы извиняясь в сторону Николая, сказал отец Александр, - и с другой - же стороны, их необходимо вразумлять. Вот вы. папаша, утверждаете: высок тон. Я же скажу: такие вещи требуют высокого тона. И притом, надеюсь, заключение соответствует...
   Отец Григорий промолчал.
   - Совершенно соответствует, - подхватил Мартин Лукьяныч. - Он всякий думает - управляющим быть легко. - Но вы справедливо изволили сказать, что нужен талант. Да еще какой! Теперь народишко... покорнейше прошу, как избаловался!
   - В высокой степени распустились! - с живостью согласился отец Александр. - Представьте себе, Мартин Лукьяныч, мы вот с папашей считали: двести рублей он выручает за исправление треб!
   - Семьсот, Александр, ей-ей, семьсот, как одна копеечка!
   - Помилуйте, папаша, кто же теперь считает на ассигнации? Стыдитесь говорить. Двести рублишек. И это ежели класть продукты по высокой цене... Помилуйте, говорю, папаша, в наш век сторож на железной дороге получает более. Возможно ли?
   - Бедняет народ... народ, Александр, бедняет, - с неудовольствием сказал отец Григорий. - Придешь, отслужишь, сунет гривну, - стыдно брать... ей-ей, стыдно брать.
   Только трудом, только вот мозолями снискивал пропитание, ей-ей! - И он показал свои корявые, как у мужика, руки. - И благодарю создателя, не токмо пропитание, ко и достаток нажил... Ей-ей, нажил!
   Отец Александр презрительно усмехнулся.
   - Уж лучше не говорите, - сказал он и, обращаясь к Николаю, добавил: Червей заговаривает! Прилично ли это священнику?
   - Що ж?.. - выговорил было отец Григорий, но тотчас же спохватился. Что ж, Александр, ей-ей, пропадают! Заговдрю - и пропадут. Разве я виноват? Вот у них же китайского борова заговорил.
   - Это точно, отец Александр, - подтвердил Мартив Лукьяныч, - червь сваливается.
   Отец Александр сделал вежливое лицо.
   - Ну, и что ж, беру! - продолжал отец Григорий. - Вот три осьмины ржи набрал. Ей-ей! А то все трудом, все мозолями...
   - И напрасно, - сказал молодой поп, не глядя на тестя, - в наш век на это смотрится очень строго. Посудите, Мартин Лукьяныч, какое ко мне будет уважение от прихожанина, если я, с позволения сказать, буду коровьим навозом пахнуть? В Европе на это не так смотрят.
   Мартин Лукьяныч внутренно скорее был согласен с отцом Григорием, но ему было неприятно, что попы начали пререкаться, и он шутливо сказал:
   - Вот, батюшка, подождите: говорят, холера будет Вам, да еще докторам, да аптекарям хороший будет доходец.
   Но отец Александр отвечал совершенно серьезно.
   - Я на это, Мартин Лукьяныч, смотрю рационально, - сказал он. - В военное время офицерам полагается золото. Холера ли, иная ли эпидемическая болезнь, все равно что война, - не так ли, молодой человек? Я подвергаю опасности свою личность. И по всей справедливости доход должен соизмеряться в той же прогрессии.
   - Нет, нет, Александр, ей-ей, ты неправильно судишь.
   Бедность, бедность, воистину оскудеша. Ей-ей!
   - Какая же бедность, папаша, - полторы тысячи ревизских душ в приходе! - раздражительно возразил отец Александр. - Ведь это целый полк! Да я и думать не хочу, чтоб не прожить подобно полковому командиру.
   Отец Григорий обиделся.
   - Ей-ей, Александр, ты в суету вдаешься, - загорячился он, - ей-ей, грешно. Зачем? Блаженни нищие, сказано, тии бо...
   - Нищие духом. Вы неправильно текстом владеете, - язвительно, сказал отец Александр и, желая закончить спор, с особенной внушительностью добавил:-Во всяком случае я в навозе копаться не намерен, - после чего обратился к Николаю: - Принято думать, ло священстве образованный человек утрачивается. Но почему, спрошу вас? Единственно потому, что беспечностью уронили сан.
   Между тем как в Европе...
   Отец Григорий молчал, вздыхал, беспрестанно утирался платочком и вприкуску пил чай. После долгого разговора отец Александр с искательною улыбкой сказал Мартину Лукьянычу:
   - Я думаю, вы не откажете, многоуважаемый Мартин Лукьяныч, в некотором одолжении вашему новому духовному отцу... хе, хe, хе!
   Мартин Лукьяныч покраснел и беспокойно завертелся на стуле.
   - Все, что могу, все, что могу, отец Александр.
   - Вот завел лошадок, а луг-то у папаши, хе, хе, хе, и подгулял. Не сдадите ли десятин пять травы? За деньги, разумеется.
   - Да, конечно, отец Александр, я отлично понимаю...
   конечно... Николай! Отведи батюшке три десятины в Пьяном логу... Вот, батюшка, можете убирать... Чем могу-с.
   - Премного вам благодарен, премного благодарен! Поверьте, постараюсь заслужить.
   Отец Александр с видом глубочайшей признательности потряс руку Мартина Лукьяныча. Отец Григорий усердно дул в блюдечко.
   Когда попы уехали, - в окно видно было, как Алек-.
   сандр с нелюбезным и недовольным лицом что-то строго говорил Григорию, а Григорий молчал, озабоченно уцепившись за тарантас, - когда они уехали, Мартин Лукьяныч долго в задумчивости ходил по комнате; наконец остановился, почесал затылок и сказал Николаю:
   - Н-да, поп-то новый тово... из эдаких! И что ты выдумал, что он умен? Ничуть не умен!..
   Николай открыл рот, чтобы возразить, но Мартин Лукьяныч перебил его:
   - Будешь отмерять траву, похуже выбирай, к бугорку.
   И достаточно двух десятин. Скажешь - больше, мол, оказалось невозможно... За деньги! Знаем мы, как с тебя получишь! Вот и пожалеешь об отце Григорье.
   - Как же можно, папенька, сравнить! - с живостью отозвался Николай, очень довольный, что и отцу не понравился новый священник.
   XI
   Перед грозою - Вечер в садике Ивана Федотыча - Обличитель не по разуму - О Константином соборе - О том, можно ли убить человека - О том, что есть смерть - О Фаустине Премудром, бесе Велиаре и Маргарите Прекрасной Сладка власть греха - Как повар Лукич прощал обидчиков - Гроза - Искушение Ивана Федотыча - Утром.
   Предсказание отца Григория о грозе как будто готовилось сбыться. С востока медленно надвигались тучи, доносились глухие раскаты грома. Тем не менее духота не уменьшалась. Даже в сумерки, после того как закатилось солнце, неподвижный воздух напоен был зноем, до истомы стеснявшим дыхание. Липы, цветы и травы пахли сильнее обыкновенного, точно и у них, как у людей, было раздражено то, чем дышат. Соловьи заливались в саду страстнее и нежнее Вся природа, казалось, изнемогала в каком-то тягостном и нетерпеливом ожидании.
   Чистенькая сосновая изба Ивана Федотыча, выстроенная на земле, подаренной покойному отцу Татьяны, была обращена лицом к огородам, к лозинкам, среди которых сквозила речка - приток Гнилуши, к деревенским гумнам и конопляникам за речкою. В другую сторону, к западу, зеленел около избы крошечный садик подсолнухи, дикая мальва, липка вся в цвету, опадающая сирень, густой куст калины. Из тесовых сеней выходили двери на обе стороны; та, что к речке, была с резным просторным крыльцом; в садике не было крыльца, а лежал у дверей белый камень.
   На этом камне сидел Иван Федотыч, задумчиво склонивши свою седую косматую голову. Татьяна была в избе, высунувшись по грудь в распахнутое окно, она большими печально-недоумевающими глазами смотрела вдаль. Там, за яром, где виднелась неподвижная роща, за белыми постройками усадьбы, за огромным барским садом, туманилась степь, пропадая в холмистых извивах; пышно догорала заря. В усадьбе сверкали окна, обращенные к западу, вершины деревьев так и пламенели, в ясном и широком разливе пруда отражалось багровое небо. Из сада доносился многоголосый рокот. И, будто отзываясь на него, будто прислушиваясь к нему, в густых ветвях калины, совсем недалеко от избы, одинокий соловей выводил тоскливые, грустно-замирающие трели. Татьяна была точно прикована к тому, что делалось вдали, - к многоголосому рокоту, к одинокой соловьиной песне. Иван Федотыч был глубоко расстроен. Часа три тому ушел от него довар Лукич. Явился Лукич из деревни пьяный, а он становился придирчивым и беспокойным, когда выпьет, - явился, уселся на лавку, уперся на нее ладонями, начал покачиваться, болтать ногами и приставать к Ивану Федотычу.
   - Чего ты ерепенишься? Чего ты благочестием своим кичиться? - восклицал он раздражительно-сиплым голосом. - Отводи глаза другим, я тебя знаю, Иван Федотов...
   Я-ста начетчик, я-ста мудрец, я-ста книги читал, учение исследовал!.. Тьфу, твоя мудрость!.. О, я тебя проник, Иван Федотов, я тебя вижу насквозь. Кто ты такой? Ты спроси у меня, кто ты такой Ты - еретик, вот ты кто такой!.. Тьфу, лизаный черт!.. Чего ухмыляешься? Чего молчишь? Видно, сказать нечего. Аль думаешь, не взвесили тебя? Ошибаешься, достаточно взвесили. Во что ты ни совался... ты хвалишься - и поварскую часть знаешь Ха, нет, погодишь, не так-то легко. Ну-ка, отвечай, как готовится бифстек-алянглез или крападин из цыплят?.. Что, кисло? А суешься. Тут, Иван Федотов, не меньше твоего прочитано, - и Лукич ткнул пальцем в свой лоб, - не беспокойся, ничуть не меньше. Оттого я тебя завсегда и поймаю, что не меньше. Ты думаешь, я не знаю - пресвятую живоначальную троицу отвергаешь? Дурак, дурак!.. Вначале сотвори бог небо и землю; дух божий ношашеся верху воды. И рече бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию... И рече бог: а Адам бысть яко един от нас еже разумети доброе и лукавое... Сотворим, а не сотворю, от нас, а не от меня. Эх, ты... умильное рыло!
   - Я, Фома Лукич, ничего не отвергаю, - сказал Иван Федотыч.
   Но это краткое возражение вывело из себя Лукича.
   - Тьфу, тьфу!.. Виляешь, скобленое мурло, виляешь! - закричал он. - Не смей вилять! Вижу, насквозь вижу. Как толкуешь слова пророка Исайи: "И кости твоя утучнеют и будут яко вертоград напоенный и яко источник, ему же не оскудеет вода: и кости твоя прозябнут яко трава, и разботеют, и наследят роды родов"? Как толкуешь, подземельный ты, лукавый ты человек?
   - Как написано, душенька, так и толкую.
   Лукич даже привскочил от ярости. Несколько секунд он вращал своими опухшими глазками, злобно теребил седенькие, торчащие, как щетина, баки, приискивал, чем бы больнее уязвить Ивана Федотыча, но не приискал и только отплюнулся.
   - Татьяна Емельяновна, - крикнул он, - ну, не христопродавец ли? Не искариотский ли Иуда? Он и вас-то льстивым подобием замуж взял. Ну, где это видано, лизаный черт, в твои годы жениться? Ведь от тебя ладаном пахнет... Ведь она тебе в дочери годится... Обманул, провел, прикинулся-.. Ха, ведь ты ее у покойника Емельяна за косушку купил... У, еретик окаянный!
   Иван Федотыч побледнел; его дотоле кроткие глаза сделались мутными.
   - Ты вот что... вот что, - сказал он, задыхаясь, - свинья неразумна, но и ее отгоняют, коли вносит нечистое .. Уйди, уйди от греха, Фома Лукич!
   - А? Я свинья?.. Я нечистое вношу? - подымаясь, заголосил Лукич Хорошо же, хорошо!.. Я это попомню, Иван Федотов, попомню... Околеешь, в геенну будешь ввергнут, а я не забуду. Не забуду, Иван Федотов!.. Тихоня. . праведник... мудрец... Ха, ха, ха! - и ушел нетвердым шагом к себе на барский двор.
   Вот этим и был расстроен Иван Федотыч. Во-первых, ему было неприятно, что он выгнал Лукича, обидел его сравнением со свиньею, - Иван Федотов во всю свою жизнь ни с кем не поступал так; во-вторых, пьяные слова о женитьбе взволновали его. То, что сказал Лукич, ему самому приходило иногда в голову, - не прежде, но вот за последнее время; грустное, с вечно опущенными ресницами лицо Татьяны, загадочное выражение на этом лице не раз повергали Ивана Федотыча в мучительную душевную тревогу. Он только старался не думать об этом, как стараются не думать о том, чего нельзя ни изменить, ни поправить, и становился все нежнее с Татьяной, все заботливее и ласковее.
   Долго молчали. Иван Федотыч тихонько вздохнул, вкось посмотрел на Татьяну и, увидав выражение ее глаз, сказал растроганным голосом:
   - Скучно, Танюшка?
   Татьяна быстро опустила ресницы.
   - Ну, отчего скучно? - сказала она, притворяясь равнодушной. - Нет, Иван Федотыч, мне не скучно. Соловушка больно сладко поет.
   - Да, да... - задумчиво выговорил Иван Федотыч, - приятная божия тварь... Читывал я стихи, забыл уж, кто сложил... Судили еретика, Танюша. Вот такого же как я! - и он усмехнулся, вспомнив Лукичовы слова. - И съехались на собор попы, архиерей, монахи, пустынножители; стали, душенька, уличать, кого судили. И уличили: стали придумывать казнь. Тот говорит - колесовать, тот - в стену замуровить, тот - живьем сжечь. И сидел эдак у распахнутого окошечка древний старец из пустыни. А была весна. И слышал старец, о чем говорили отцы собора; сделалось ему скучно: отвык он в пустыне от людского говора И приник ухом к окну, слышит заливается соловушко Растопилась душа у старца, вспомнилась ему прекрасная мати-пустыня, мир, тишина... Жалко ему сделалось, кого судили. И видят отцы собора - заслушался древний старец соловьиной песни, перестали придумывать казнь, стихли. И звонко в высокой храмине разлилась песнь соловьиная. Потупились седые бородачи, любовно усмехнулись строгие люди, на глазах у жестоких засияли слезы. Всякий вспомнил свое - мать, отца, деточек, веселую молодость, неизреченную красоту божьего мира... И вспомнили, зачем собрались, отвратилась душа от того, зачем собрались, и всем сделалось жалко, кого судили. Вот что означает, душенька, сладостная тварь божия!
   - Перестанут скоро, - вздыхая, проговорила Татьяна, - выведут деточек, бросят песни.
   После долгого молчания Иван Федотыч сказал:
   - Чтой-то Николушка не наведывается... Чай, приехал на праздник. Говорили на барском дворе, будто раза два наезжал с Битюка, а к нам не зашел. Не гневается ли?