Ну, а теперь... на резвость поперли. И помяни мое слово - собьют лошади на нет!
   - Вот вы говорите, Сакердон Ионыч, - грахв... Какой это грахв? Ведь Хреновое-то казенное?
   - Граф Орлов-Чесменский, дурашка. Эка, чего не знаешь! Сметанку вывел из Аравии, рысистую породу обосновал... Помер, дщерь осталась, графиня Анна Алексеевна.
   Ну, при графине крепостные люди руководствовали; самато хладнокровна была к рысистому делу, все больше насчет монастырей, все душу спасти охотилась. Крепостные же люди опять-таки твердо наблюдали заводское дело. Ну, померла графиня - все в казну отошло: и Хреновое, и Чесменка, и завод, и сколько десятков тыщ земли... Ох, и перемены! Все-то на глазах у меня, все-то в памяти. Самого батюшку графа как сквозь сон помню, не больше эдак было мне десяти годочков - наезжал он в Чесменку, у нашего князя в гостях был. А графинюшку словно вчерась видел. У, красота! У, лик милостивый!.. А было это еще задолго до первой холеры! Охо, хо, хо.
   - А что, осмелюсь вас спросить, Сакердон Ионыч...
   одолеем мы Грозного али нет? - полюбопытствовал Федотка, ободренный словоохотливостью старика.
   Ионыч подумал, понюхал и сказал:
   - Видел я вашего Кролика. Намеднись Ефим позвал меня в собой в степь... Смотрел. Ну, что ж, по статям не люба мне лошадь, - никак не похвалю Капитона Аверьяныча за его слабость, - но бежит... чести надо приписать.
   Далеко Наумке с Грозным, даром что он императорские брал.
   - Значит, дело наше - лафа!
   Но Ионыч принял таинственный вид и сказал вполголоса:
   - За Ефимом надсматривайте.
   - Разве какая опаска? - с испугом спросил Федотка.
   Ионыч одно мгновение казался в нерешительности, потом нагнулся к Федотке и прошептал:
   - Опаска одна - кровь в нем дурная. Вся его порода с дурной кровью. Я вчерась смотрю - увивается он вокруг девки. Смотрю - и глазища эдак у него, и как будто почернел из лица... Неладно. В оба надо приглядывать. Наездников таких - на редкость, но боже упаси - с зарубки соскочит!..
   И, помолчав, добавил обыкновенным голосом:
   - А ты и впрямь не говори ему об Науме. Человек он необузданный, затеет скандал, драку. Куда не хорошо!
   Держись, друг, твердо, соблюдай себя, не прельщайся, но смутьяном никак не будь.
   - Я и то, Сакердон Ионыч... Я страсть не люблю переносить речей. - И добавил, снедаемый любопытством: - С чего же у него кровь такая, Сакердон Ионыч? Испорчен?
   Старик долго молчал. Темнело. Над степью громоздились синие тучи. Едва заметно мерцали далекие костры.
   - Охо, хо, как время-то летит! - с глубоким вздохом произнес он, смотря куда-то вдаль своими выцветшими, тусклыми глазами. И, точно не замечая Федотки, вдумываясь, часто прерывая себя, повел рассказ. - Батюшки, посмотришь, давно ли то было!.. И нет никого... и померли...
   и прошли! Ну, словно тень, аль иной раз промаячит перекати-поле вдоль степи... али во сне померещится. Были...
   знаю, что были!.. И сгинули, и нет никого. Куда девались, господи?.. Куда скрылись?.. Ведь знаешь, что непостижимая премудрость, а жалко, жалко... Вот, помню, господа Рыканьевы были - в соседях нашему князю. Давно., лет семьдесят, чай, минуло. И жили их два брата: старшой - Андрей Елкидыч, меньшой - Иракл Елкидыч. Иракл Елкидыч во флоте служил... Года этак за три, как умереть амператору Павлу, взял абшид, поселился в деревне. Был сад у них, в саду хижина особая, так вроде беседки, но с печками и со всем, чтобы можно было зимовать. Вот он и жил в этой хижинке. И был он барин тихий, понурый, мало его кто и видал из людей. Все, бывало, норовит уйти и спрятаться... Раз, на первой неделе великого поста, еду я мимо ихнего сада, смотрю - промеж деревьев человек в тулупчике, так сгорбился. Расчищен снежок в березках, он и гуляет себе. "Кто это?" спрашиваю. "Барин, Иракл Елкидыч". Только я его и видал. Сказывали тогда, привелось ему на своей флотской службе при одном государевом деле находиться: матроса, что ль, до смерти засекли, не умею тебе рассказать, и вот с того государева дела Иракл Елкидыч впал как бы в повреждение ума. Старшой же, Андрей Елкидыч... Эх! Про старшова к ночи и рассказывать нехорошо! Прямо как есть воплощенный изверг рода человеческого... И воплотился и спущен был с цепи на пагубу крепостных людей. Были такие-то, нечего греха таить, были!.. Графов Девиеровых помню, - господа, но прямо ночным разбоем промышляли. Али около Тамбова один... забыл уж прозвище. Али княгиня Кейкуатова... вот недалеко отсюдова: молится, молится, бывало, положит поклон владычице, да вспомнит, призовет какую девку, снимет башмак, да башмаком-то по лицу... бьет, бьет... Еще норовит, чтоб гвоздями пришлось. А потом опять поклон владычице, опять молится... Были, друг, звери! Но что касательно Рыканьева, Андрея Елкидыча, он, кажись, всем зверям был зверь. Не та беда, что был он жестокости непомерной, строг, немилостив... Князинька наш, не в осуждение будь ему сказано, тоже не из мягких был помещиков.
   Бывалоче, дня того не проходило, чтоб на конюшне не драли. Розги, бывало, так и распаривались в чану. И из своих ручек бивал, царство ему небесное... Где она у меня, шишка-то? Вот, вот гляди на скуле-то! Памятку мне оставил сиятельный... Но во всяком же разе видно было, за что карал. Пожалует, эдак, на конный двор, повелит выводку делать и, как выведут лошадь, вынет батистовый платочек и оботрет; чист платочек - - промолчит, запылится - драть. Так у нас и полагалось пятнадцать розог, чтоб прачки за княжеский платочек не обижались. И был порядок, был страх!.. И меня-то за что повредил его сиятельство. Вот едем в село Анну, к графу Растопчину, шестериком. Зима. Как сейчас помню, на Касьяна-мученика... Мороз непомернейший. А я в фалетурах. Ну, чего там! Мальчонка молодой, жидкий... застыл я и свались с лошади.
   Уносные подхватили, да в сугроб... возок-ат княжеский и накренился набок. Ну, прямо их сиятельство выскочили и прямо тростью меня по скуле. Так что ж ты думаешь, я как встрепанный на седло-то вскочил! Приехали в Анну, кучер хвать, ан пальцы отморозил... У меня же все горит.
   Вот что значит вовремя побей человека!.. О чем, бишь, я!..
   Да, так вот!.. Рыканьев же был совсем неподобный. За дело не истязал, бывалоче, попадется его крепостной в воровстве, в драке... Да что в драке! Прямо в смертоубийстве попадались которые, - и доложат ему: только усмехнется. Такая усмешечка у него была тонюсенькая, с оскальцем, тихонькая... Но вот очень уж он любил разрывать душу человеческую. Наипаче по женскому полу... И опять скажу - по женскому полу много было тогда охочих господ, но... как бы тебе сказать?., попросту этим занимались, смирно, благородно, а иной раз с большою наградою.
   Скажут, бывалоче, шепотком: ноне, мол, в ночи, князю из Самошкина двора девку Палашку приводили... А там, глядишь, Самошке - дары: лошадь, клеть... Палашку за хорошего мужика замуж выдают, и опять дары. Вот оно соблазну-то большого и не было. А то некоторые разгул любили: сгонят девок, баб в хоромы... песни, шум, музыка, водкой поят... Ну и, само собой, все случалось под пьяную руку: удаль, друг, препон не ведает! Андрей же Елкидыч ни с чем несравнимо поступал. Стоило ему только узнать:
   вот муж жену из ряда вон любит, али мать-отец не нарадуются на дочку... шабаш! Волокут в барский дом жену и волокут девку. И еще что я тебе скажу: главное свое внимание обращал, чтобы девка была подросточек... страсть, злодей, любил робких... чтоб пужались, чтоб тряслись со страху!.. Ну, и что ж ты думаешь, в свою угоду он, изверг, творил такие дела? Ничуть!.. Допрежь того были у него во дворе женщины набраты, так, голубушки, за железными решетками и имели свой приют, - и были дети от женщин. Подрастали дети - селили их в особый поселок...
   и теперь деревня Побочная прозывается. Но случилась на ту пору война; поехал Андрей Елкидыч на войну - решетки поломал, женщин разогнал по домам. С войны же и вселился в него дьявол. Набрал он неведомо где особых неистовых людей, был грузин, был из казанских татар человек, был неимущий дворянчик Петушок... Но наипаче был цыган, по прозванью Чурила, в кучерах с ним езжал.
   Вот, глядючи на их-то богомерзкие дела, Андрей Елкидыч и распалялся. Сидит, пес, и смеется... и была такая у него гданская водочка - все пьет глоточками, все пьет!
   Ах, что же и творилось тогда в Рыканьеве!.. Али вот еще диво какое: найдет стих на Андрея Елкидыча, укажет пригнать в хоромы самого что ни на есть простого хохла, - ну, чабана от овец, повелит чабану песни играть. Ну, какие у хохла песни? Заведет, заведет... "Та степы мои, та широки... ге!.. ге!.. та степы мои, та широки..." А Андрей Елкидыч разливается-плачет... Неподобный человек!.. Да.
   о чем, бишь?. Цыган Чурила, говорю, был. Силищи непомерной... Вот как я тебе скажу: загогочет жеребец, и это ничто, как загогочет Чурила. Подковы ломал! Карету четверней за колеса останавливал! А что, проклятый, творил на потеху Андрея Елкидыча, того и выговорить невозможно... Одно скажу: попирал человеческое естество до таких даже делов - в пору самому дьяволу. Да про него так и говорили в народе, что это нечистый... Ну, рано ли, поздно, прослышал Андрей Елкидыч - живет на селе девка Степанида, имеет приблудную дочь по пятнадцатому году, величается, что ее приблудная дочь барское отродье. А это и на самом деле была истина. Надо же тебе сказать, Андрей Елкидыч, окромя как на охоту с гончими, не выходил из хором. Человеческого лица не любил. Когда и выйдет, бывало, все в землю смотрит или эдак вкось, из-под бровей поглядит... Бровищи были косматые, сам желтый, испитой, левая щека дергается... Ужасно посмотреть!.. Бывалоче среди дня, а барский дом точно слепец при дороге: все ставни наглухо. И в каждой ставне прорез... и как ненароком глянешь в прорез: словно тебя обожжет... барин глазом своим высматривает оттуда. Само собой, со страху мерещилось: может, он и к окну-то не подходил.
   Помню, беда ехать мимо Рыканьевых, оторопь берет. А по ночам - песни, крик, Чурила гогочет, кудахтанье, визг...
   сатанинские дела! Раз едем с князинькой... Ночь...
   "Стой!" - говорит... - придержали эдак лошадей около сада. Тишина словно на погосте... только пташка свиристит да лягушки квакают. А в доме огни, видно в прорезы-то.
   И вдруг загоготал, загоготал цыган. И крик... ну, точно птица какая кричит, - нечеловеческий голос. У меня так и побежало по спине: сижу в седле, бьет меня лихоманка.
   А в доме тем местом как рассыпится смешок, тонюсенький, мелконький, так и захлебывается, так и подвизгивает...
   Как заревет наш князинька: "Пошел! Пошел во весь дух!"
   Я-то сам не слыхал, - где уж слышать: накаливаю уносных изо всей мочи, - а кучер Пимен рассказывал после:
   мечется его сиятельство, всплеснет, всплеснет руками, а сам кричит: "Позор дворянству! Позор, позор!.." А вот я опять, никак, отбился в сторону. Да... Так вот Андрей Елкидыч никуда не показывался. Но имел таких особенных у себя людей, на манер соглядатаев. И вдруг докладывают ему о Степаниде. Точно, говорит, это моя у ней дочь. И говорит цыгану: хочешь моим зятем быть - поступай ко мне в крепость. А тот разгорелся: хочу, говорит, пиши меня в крепостные. Надо же тебе сказать, он еще раньше Степанидину дочь заприметил: девчонка беленькая была, нежненькая. Ну, взял ее в дом, отдали за цыгана.
   И сделали приказные так: стал вольный цыган крепостным человеком господина Рыканьева. В тогдашнее время было все возможно... Но с этих самых пор пошло худое на цыгана. Лишился о" милости в барских глазах. А с чего? Вот с чего. Доложили барину: очень Чурила к жене привержен. А барин и так уж приметил - есть перемена в Чуриле: от богомерзких делов уклоняется, сказывается больным, и прочее такое. Ну, говорит, коли так, волоките ее на расправу... это кровь-то свою, детище-то свое родное!
   Схватился за нее татарин, поволок. Цыган разъярился да полысни ножом татарина. И пошло!.. Господи, что делали над цыганом... Секли его, прямо надо сказать, не на живот, а на смерть. И кнутьями-то, и розги в соленой воде распаривали, и шиповником. Секут, секут, прислушаются-нет дыханья, отволокут на рогожке, бросят... отдышится, затянет раны - опять сечь. Но такая была силища в том человеке, - не могли из него душу вынуть. Вот поглядел, поглядел Андрей Елкидыч, возьми да и забрей его в солдаты. Как теперь помню, везли его мимо нас. В цепях, глазищи неистовые, морда в подтеках, в синяках, человек двадцать народу вокруг телеги, - боялись, не сбежал бы.
   Ну, нет, не сбежал, так без вести и сгинул в солдатах.
   Должно быть, истинно сказано: и погибнет память его с Шумом. Охо, хо, хо, дела-то какие бывают на свете!.. Ну, вот, сколько времени прошло, докладывают Андрею Елкидычу: Чурилова жена родила мальчика. "Не хочу, говорит, видеть сатанинское отродье: продать обоих". Так их и продали господам Воейковым. Говорили тогда, будто правое таких нет солдатку продавать, однако ничего, продали...
   И теперь смотри: Чурилова сына Григорием звали, - Григорий Чуриленок, Григорий-ат и доводится дедом вашему Ефиму... То ли еще не дурная кровь!
   - Вот так штука! - вскрикнул Федотка, ошеломленный неожиданным заключением рассказа, и, помолчавши, сказал: - Как же, Сакердон Ионыч, эдак, выходит, и Ефим Иваныч - сатанинское отродье?
   - Замолено, - ответствовал Ионыч, - рыканьевская дочь замолила. Было ей виденье, чтоб семь разов в Киев сходить. Вот она за семь-то раз и упросила угодников.
   Потому все нечистое с них снято. А ежели я теперь рассуждаю - в Ефиме дурная кровь, я беру пример с конного дела. Вот у нас в заводе был жеребец Визапур... давно...
   как бы тебе сказать?., эдак до первой холеры. И кусался и бил задом. Двое конюхов из-за него жизни решились, - замял. Ну, хорошо, пошли от Визапура дети. Кобылки ничего, а коньки с тою же ухваткой. Был от него Непобедимый - человека убил. От Непобедимого был Игрок - поддужному коленный сустав зубами измочалил... И вот слышу, в прошлом году, праправнук Игрока, Атласный, - в заводе Телепневых теперь, - бросился на конюха, смял, изжевал нос и щеки. Вот оно кровь-то дурная что обозначает!
   - Ну, а с барином с эстим, Сакердон Ионыч, - спросил Федотка, - было ему какое наказанье?
   - А какое наказанье? Тут как раз амператор Павел скончался, пошли слухи - волю, волю дадут... Он и притих, да вскорости и помер. Исповедался, причастился...
   честь-честью. Потому, друг, истинно сказано в книге праведного Иова: "В день погибели пощажен бывает злодей и в день гнева отводится в сторону". И с рживлением добавил: - Но меньшой, Иракл Елкидыч, не избег!.. Тот потерпел наказанье: пришли раз поутру, а он висит на отдушнике! Приехал суд, стали допытываться, глядь, а у него полны сундуки книг масонских. Вот какой был тихоня!
   - Это что ж такое будет?
   - А то! Не мудри! Господа бога не искушай, чего не дано - не выслеживай!.. Оттого и окаянная смерть. Андрей Елкидыч как-никак все ж таки удостоился христианской кончины, а этого, Иракла-то Елкидыча, сволокли, да за садом во рву и зарыли, словно падаль какую-нибудь.
   Федотка ничего не понял из слов Ионыча, но переспросить не осмелился и, помолчавши довольное время, сказал:
   - И мучители были эти господа!
   - Вот уж врешь! - внезапно рассердясь, воскликнул Ионыч. - Вот уж это ты соврал! Устроители были, отцы, радетели - это так. Чем красна матушка Расея? Садами господскими, поместьями, заводами конскими, псовою охотой... Вот переводятся господа, - что же мы видим? Сады засыхают, каменное строение продается на слом, заводы прекращаются, о гончих и слухом стало не слыхать. Где было дивное благолепие, теперь - трактир, кабак; замест веселых лесов - пеньки торчат, степи разодраны, народ избаловался, пьянство, непочтение, воровство. Это, брат, ты погоди говорить! Была в царстве держава, - нет, всем волю дадим!.. Ну, и сдвинули державу... Сказано - крепость, и было крепко, а сказано - воля, и пошла вольница, беспорядок. Ишь, обдумал что сказать - мучители!
   Вот смотри, - Ионыч опять указал в сторону завода, - голая степь была... Сурки, да разное зверье, да коршунье.
   Леса были дикие, дремучие, - весь Битюк в них хоронился.
   Я-то не помню - родитель мой отлично помнит, как в этих самых местах пугачевский полковник Ивашка рыскал. Пустыня! А теперь проезжай вдоль реки: все отпрыск графа Алексея Григорьича, все позастроено, заселено, уряжено, и славен стал Битюк на всю Расею. А то - мучители!
   С этим Федотке решительно не хотелось согласиться, - он гораздо охотнее слушал, как порицали господ и толковали о том, что "их время прошло", - но он снова предпочел смолчать, подумавши про себя: "А и впрямь из ума выжил, старый черт!" И, наскучив сидеть с стариком, сказал:
   - Ну, я пойду, Сакердон Ионыч, надо еще Кролика убрать.
   - Иди, друг; иди, - добродушно прошамкал старик с внезапным выражением усталости. - Охо, хо, хо, а мне уж на спокой пора... А Наума я побраню, эка, что обдумал, бесстыдник!
   Были густые сумерки. Федотка шел и все вспоминал Чурилу, и проникался каким-то суеверным страхом к Ефиму. И вдруг в самых воротах натолкнулся на него. Ефим стоял спиною к улице и что-то шептал сидевшей на лавочке Маринке. Маринка хихикала, взвизгивала, но отмалчивалась.
   Услыхав шаги Федотки, Ефим круто повернулся к нему.
   - Где шатался? - спросил он угрюмо и в упор остановил на нем свои блестящие, беспокойные глаза.
   - Я... я, дяденька Ефим... - коснеющим языком залепетал Федотка, воображая видеть самого Чурилу.
   - Хи, хи, хи, Федотушка языка решился! - насмешливо воскликнула Маринка. - Говорила: Федотик, полюби... Ты бы у меня живо смелости набрался... Хи, хи, хи, правда, что ль, Ефим Иваныч?
   Ефима взорвало.
   - Таскаются, черти! - закричал он. - Чтоб ты у меня околевал в конюшне! - и с этими словами так толкнул Федотку, что тот на рысях и с распростертыми руками вскочил в ворота. Маринка разразилась хохотом. Оскорбленный Федотка хотел изругаться, но побоялся и молча пошел в конюшню. Кузнец Ермил сидел на пороге и праздно смотрел в пространство. Федотка взял гарнец, зачерпнул овса и остановился в нерешимости.
   - Аль спроситься? - сказал он.
   - У кого? - осведомился кузнец.
   - Да у Ефима-то. Все задаешь, задаешь без него, а глядишь, найдет на него стих и рассерчает.
   Кузнец саркастически усмехнулся.
   - Ефима теперь не отдерешь от энтой. С утра до ночи убивается вокруг ей, - сказал он.
   Федотка поставил наземь овес, присел к кузнецу и стал свертывать цигарку.
   - А что, дядя Ермил, - сказал он, - ведь дело-то табак.
   - А что?
   - Ефим-то наш... не то колдун, не то проклятый...
   - Это ты откуда?
   - Мне вот старик, княжой наездник, порассказал про него.
   Кузнец глубокомысленно подумал и с решительностью тряхнул своими огненными волосищами.
   - Я в колдунов не верю, - выговорил он с прибавлением крепкого слова.
   - А в ведьмов веришь?
   - Ведьму я видел. Я ее по ляжке молотком ошарашил.
   Опосля того замечаю - Козлихина старуха прихрамывает.
   Эге, думаю, такая-сякая, налетела с ковшом на брагу!
   - Какая же она, дяденька, из себя? Белая?
   - Обнаковенно, белая. - И неожиданно добавил: - вот Маринка - ведьма.
   - Ты почем знаешь?
   - Видел. У ней ноги коровьи.
   Федотка только раскрыл рот от изумления.
   - Когда в башмаках - незаметно, - с непоколебимою уверенностью продолжал кузнец, - а я раз заглянул - она спит, тулупом накрылась... а из-под тулупа ноги: одна - в чулке, а другая - коровья. - И после недолгого молчания равнодушно добавил: - Она и оборачивается.
   - Во что? - шепотом спросил Федотка.
   - Прошлую ночь-в свинью обратилась.
   - Это вот в огороде все хрюкала?
   - А ты думал как? Отец только слава, что запирает ее: придет полночь, шарк! - и готова... Сам видел, как белым холстом из окошка вылетела. Я вот посмотрю, посмотрю да Капитону Аверьянову доложу. Нечисто. Позавчера я запоздал в кузнице, - гвозди ковал, - иду, а она с поддужным купца Мальчикова у трактира стоит. Приметила - я иду, зашла за угол, трах! - в белую курицу оборотилась. Думала, я не вижу. Приедет Капитон Аверьянов беспременно надо съезжать с эстой хватеры.
   - А вот домового нет? - неуверенно вымолвил Федотка.
   - Домового нет, - твердо ответил кузнец и сплюнул на далекое расстояние.
   Федотке вдруг сделался страшен и неприятен разговор о нечисти. Чтоб заглушить этот страх, он заговорил о другом.
   - А что, дядя Ермил, и мучители были эти господа!
   Вот мне княжой наездник рассказывал - оторопь берет, как они понашались над нашим братом.
   - А ты думал как? - и кузнец с величайшею изысканностью обругал помещиков.
   - Вот у купцов много слободнее.
   - Тоже хороши... - Кузнец обругался еще выразительнее.
   Федотка помолчал, затем меланхолически выговорил:
   - Тут и подумай, как жить нашему брату. Господа - плохи, купцы...
   - А наш-то брат хорош, по-твоему? - с презрением перебил его кузнец и так осрамил "нашего брата", в таком потоке сквернословия потопил его, что Федотка не нашелся, что сказать, вздохнул и пошел засыпать овес лошадям.
   Кузнец отправился в избу крошить табак.
   Оставшись один, Федотка прилег на сене около растворенных настеж дверей конюшни и хотел заснуть. Но в его голову лезли неприятные мысли; не спалось. Ему было как-то жутко, холодно от неопределенного чувства страха.
   В двери видно было, как по-над степью трепетали зарницы. Где-то едва слышно рокотал гром. В душном и тяжелом воздухе сильно пахло травами.. За воротами непрерывно дребезжал соблазнительный смех Маринки, басистый голос Ефима произносил какие-то мрачные и угрожающие слова. Лошади фыркали, однообразно хрустели овсом, звенели кольцами недоуздков. Вдруг Федотка увидал две фигуры недалеко от конюшни и явственно услышал вкрадчивый и жеманный голос Маринки:
   - Я бы вас, Ефим Иванович, на бегу посмотрела. Тото вы, небось, нарисованный на Кролике!
   - Бреши, бреши, чертова дочь!
   - Ужели вы об нас так понимаете?.. Хи, хи, хй... Нет, на самом деле хотелось бы поглядеть. Вы еще не прикидывали Кролика на здешней дистанции?
   - Нет.
   - Вот! А все говорят, ежели прикидывать дома и в Хреновом, большая будто бы разница.
   - Не сумлевайся. Ты-то не виляй, язва сибирская!..
   Я тебе прямо говорю - всех за флагом оставлю... разве, разве Наум Нефедов второй возьмет. Чего ты, подлая, томишь? Чего дожидаешься?
   - Хи, хи, хи, призов ваших, Ефим Иваныч! Вдруг вы нахвастаетесь, а к чему дело доведись - в хвосте придете:
   где тогда мое платье-то шелковое? На посуле как на стуле?
   Вы вот прикиньте Кролика хоть завтра - все я буду поспокойнее. Может, у вас дистанция-то неверная, может, в минутах какая ошибка? Что же вы меня, бедную девушку, будете проманывать... Хи, хи, хи!
   - У, ира-а-ад! Вот сцапать тебя в охапку...
   - Ей-боженьки, на всю слободу завизжу!
   - Дура! За проверку призов-то не дают. Ну, прикину ежели, - аль мне трудно, прямо вот на заре прикину, - легче, что ль, тебе будет?
   - Все мне спокойнее, все я буду знать, на что мне надеяться...
   Дальнейший разговор стал невнятен.
   Науму Нефедову тоже не спалось; он вздыхал, охал, кряхтел, ворочаясь на своей мягкой перине.
   Купец Мальчиков взял за долги от одного разорившегося помещика маленький завод рысистых лошадей. Нужно было нанять наездника; знаменитости казались купцу дороги. "Что без толку деньги-то швырять? размышлял он. - Сперва посмотрю, стоит ли овчинка выделки", - и проехал к соседу-коннозаводчику попросить совета. "Да ты возьми у меня Наумку поддужного, - сказал тот, - дай ему рублей семьдесят в год, он будет предоволен. А тем временем увидишь". Наумка действительно с великою радостью согласится идти в наездники. Поступил, "заездил"
   без особенных затруднений трехлетков, быстро отпустил животик. Однако с течением времени стал примечать, что купец Мальчиков хмурится, глядя на лошадей, начинает поговаривать: "Продам я их, чертей! Ни чести от них, ни барыша!" Наум с прискорбием видел, что придется ему возвращаться в первобытное состояние. Тогда он стал мечтать о призах: призы только и могли поправить дело.
   Выбирал то одну, то другую лошадь, выдумывал особые приемы упряжки, пробовал так и сяк действовать вожжами, кормил и поил на тот и на другой манер, - авось! Но ничего не выходило. По складу, например, такой-то лошади непременно нужно было предположить, что она резва; затем по книгам значилось - ее предки брали призы и вообще славились резвостью. Но когда Наум добивался от нее рыси, он видел, что лошадь бежит вяло, как-то бестолково "перебалтывает" ногами, совершенно не чувствует вожжей. И "самодельный наездник", как его называл купец Мальчиков, приходил в уныние.
   Но тем временем случилось вот что. Запрягали молодую лошадь. Конюх, из простых однодворцев ("Подешевле"), - схватил первую попавшуюся узду и надел на лошадь. Наум не заметил. Но как только выехал в степг и пустил рысью, так сейчас же заметил, что лошадь упорно тянет на себя вожжи, очень чутка к их движению и бежит шибко. "Что такое значит? - думал Наум, намеренно подавляя свою радость. - Чтоб не сглазить". Воротился, осмотрел упряжь и - так и ахнул. Конюх, вместо обычной для рысистых лошадей узды с толстыми, круглыми и полированными удилами, схватил узду для рабочих, в которой удила были тонкие, четырехгранные, грубой домашней поделки да еще вдобавок разорванные и связанные бечевкой. Это было целое открытие. Не проронив никому ни слова, Наум съездил в город, накупил разного сорта удил и принялся за опыты. Клал немного потоньше первых - лошади бежали резвее; еще тоньше - еще резвее, и, наконец, когда положил так называемый трензель - род цепочки с острыми краями, - эта мудреная порода проявила необыкновенную резвость. Отсюда и началась Наумова карьера. В несколько лет он побрал множество призов и сделался знаменитостью. В устах купца Мальчикова превратился из "Наумки" и "самодельного" в "Наума Нефедыча" и "благодетеля". Жалованья ему полагалось 600 рублей, за каждый приз давалось особо. Завелись у него золотые часы, сапоги из лаковой кожи, бархатные поддевки, шелковые рубахи. Но что было обольстительнее всего, это - всеобщий почет, веселая и привольная жизнь на "бегах". Несколько месяцев в году проходило у Наума в разъездах по России - в своего рода триумфальном шествии от одного ристалища до другого.