Мартин Лукьяныч хотел отпустить начальников, позвал их... Но Веруся перебила его, осведомилась, что это за люди, и, узнав, в чем состояла должность каждого, тотчас же попросила старосту, чтобы завтра же повестил о приезде учительницы и что она ждет ребят в школу. Потом принялась расспрашивать начальников, есть ли у них дети и каких лет, и мальчики или девочки, и тоже просила проводить в школу.
   - Вы только посмотрите, - убеждала она, - скверно буду учить - назад возьмете... Только посмотрите! Вы скажете: я и молода, и глупа, и обычаев ваших не признаю... то есть сечь, например, или вообще наказывать...
   Но это все вздор, и лучше всего попробовать: может быть, и прекрасно пойдет дело?
   Одним словом, Веруся произвела полнейший переполох и не то что понравилась, - в Гарденине насчет этого были туги, - но возбудила приятное и глубокое любопытство.
   А Мартину Лукьянычу она решительно нравилась. В первый же вечер он выслушал от нее несколько странных замечаний: "Послушайте, как же вам не стыдно! Тридцать лет живете здесь и до сих пор не завели школы!", "Что вы читаете? Как не совестно не выписывать журнала!", "Правда ли, я слышала, что вы очень строгий? Вот уж не поверю: строгость гнусна, когда прилагается к беззащитным!", "Надеюсь, вы не берете штрафов.и вообще не тесните крестьян? Это такая мерзость!" Николай не знал, куда деваться, и делал Верусе таинственные знаки. Но, к его удивлению, Мартин Лукьяныч оставался благодзшным, относился к Верусе почтительно и с особым расположением. Конечно, тут много значило, что она была "настоящая барышня", дворянка, да еще образованная, одета хотя скромно, но все-таки видно, что не чета какой-нибудь поповне или даже купчихе. Конечно, и то много значило, что она явилась так кстати, рассеяла удручающую скуку, внесла столь приятное оживление. За всем тем Мартину Лукьянычу становилось как-то непривычно хорошо и от беззаботного смеха Веруси, и от ее прямых, искренних и, если можно выразиться, столь внезапных слов, и от ее лица, пышущего какою-то красивою и веселою отважностью.
   К полнейшему удовольствию Мартина Лукьяныча, Веруся согласилась столоваться у него. С тех пор в жизни управителя наступили маленькие, но опять-таки приятные реформы. Матрена хотя и ворчала, однако подчинялась Верусе. За обедом появились салфетки, скатерть без пятен, ножи и вилки без грязи, суповая чашка, - прежде Матрена приносила горячее прямо в тарелках, на которых неизменно отпечатлевались ее сальные пальцы. Пища стала вкуснее и разнообразнее. Чай тоже сделался вкуснее и перестал отдавать вениками, как прежде. И, кроме того, так приятно было пить из чистого, незахватанного стакана, так приятно было смотреть, с какою ловкостью управлялись пальчики Веруси с чайником, с посудою, с чистым полотенцем. И теперь обеды не проходили в молчании, за чаем не сидели, уткнувшись в книгу. Веруся беспрестанно находила, о чем говорить. Она спорила с Мартином Лукьянычем, горячо возмущалась его взглядами, вмешивалась в его распоряжения, произносила иногда такие вещи, что Николай только изумлялся ее смелости и еще более изумлялся тому, как относится к этой смелости отец. Скажи Николай одно такое слово, и невозможно описать, до какой степени разгневался бы Мартин Лукьяныч. А ей он отвечал: "Молоды, Вера Фоминишна! Проживете с наше, по-нашему и делать станете!" - и, как ни в чем не бывало, просил налить еще полтарелочки "щец".
   Впрочем, однажды произошла размолвка. Как-то в глухую осень - уже начались заморозки - объездчики загнали огромный однодворческий табун. По обычаю, однодцорцам такие вольности не прощались, и Мартин Лукьяныч потребовал с них штраф по рублю с лошади. Толпа человек в сорок уныло слонялась по усадьбе, заглядывая на варок, где стояли на одной соломе и под крепким караулом их лошади, по целым часам дожидаясь у конторы, - в дом их не допускали, - дружно снимая шапки и падая на колени, лишь только управитель появлялся на крыльце.
   Но Мартин Лукьяныч был беспощаден и все больше раздражался назойливыми мольбами и тем, что однодворцы не уходят из усадьбы.
   В первый же раз, как Веруся увидала толпу, поразившую ее своим нищенским и сиротливым видом (в этих случаях и так называемые "богачи" надевали всякую рвань), и узнала, в чем дело, она стремительно вбежала в контору и, задыхаясь от негодования, вся в слезах, потребовала, чтоб Мартин Лукьяныч отпустил лошадей.
   - Нельзя-с, - сухо ответствовал Мартин Лукьяныч, - этак избалуешь, хозяйничать невозможно.
   - Но ведь это возмутительно, бессовестно! - кипятилась Веруся. - Они говорят: и трава-то теперь мерзлая.
   - Мало ли что они говорят, анафемы. Я должен экономический интерес наблюдать. Двести двадцать шесть голов! Шутка сказать-с: вам жалованье за два года.
   - Как! Чтоб я взяла эти деньги?.. С нищих?.. С вымогательством?.. Никогда, никогда! - Веруся топнула ножкой и убежала к себе в школу. Самые безумные планы роились в ее голове. Она даже поссорилась с Николаем, когда тот не согласился с одним из таких планов: пойти ночью на варок и выпустить лошадей.
   На другой день однодворцы опять сгрудились у конторы и всякий раз, как только появлялся управитель, падали на колени, умоляли его отпустить лошадей. Но он оставался непреклонен и, дабы понудить однодворцев к скорейшему соглашению, велел прекратить выдачу соломы лошадям. Такая жестокая мера была в обычае.
   Пришло время обедать. Веруси не было.
   - Почему Вера Фоминишна не идут? - спросил Мартин Лукьяныч у Николая.
   Николай покраснел и опустил глаза.
   - Они сердятся... - пробормотал он, - за однодворцев... Сказали: больше не будут у нас обедать.
   - А!..
   И Мартин Лукьяныч с вызывающим видом приказал подавать. Однако вызывающего вида хватило ненадолго.
   Все казалось Мартину Лукьянычу не вкусно и не так.
   Раза три он прикрикнул на Матрену. Подали самовар.
   Николай, обжигая губы, выпил стакан и взялся за шапку.
   - Ты куда? - спросил Мартин Лукьяныч, взглядывая на него исподлобья.
   - Так-с... На овчарню хотел пройти.
   - Дураки эти всё у крыльца?
   - Всё у крыльца.
   Мартин Лукьяныч сердито засопел и вдруг крикнул:
   - Скажи им, чтоб забрали своих одров!.. Да боже сохрани, в другой раз попадутся!.. Шкуру сдеру, с анафемов!..
   Вечером, за чаем, опять звенел беззаботный смех Веруси, и опять она в чем-то обличала Мартина Лукьяныча, в то же время проворно действуя своими маленькими пальчиками, наливая ему точно так, как он любил: не слишком крепко, не слишком слабо, вровень с краями, но чтобы ни капли не проливалось на блюдечко.
   Нечего и говорить, что Николаю стало не в пример легче жить с отцом. Мартин Лукьяныч в присутствии Веруси решительно избегал обращаться с ним грубо, да и наедине как-то помягчел, чаще вступал с ним в серьезную беседу, мало-помалу отвыкал видеть в нем безответного и малосмысленного подростка. Тут влияние Веруси сказалось двояким образом. Во-первых, Мартин Лукьяныч невольно подчинялся ее "обличениям" и взглядам; во-вторых, так, в сущности, любил сына, так в глубине-то души гордился, что тот и до книг охотник, и знакомство имеет не какое-нибудь, и в газетах отличался, что всячески желал выставить его в глазах нового человека и умницей и деловым человеком. Признаки вновь наступавших отношений выражались в мелочах, черточках, в пустяках, но в конце концов складывалась иная жизнь. Так, Веруся, возмущенная тем, что Николай курил украдкой, добилась разрешения курить явно. Кажется, ничтожная реформа, а между тем вот именно такие пустяковые новшества снимали путы с Николая, побуждали его быть более смелым, более искренним, незаметно развивали его характер.
   Первыми явились в школу прошлогодние ученики Ниг колая: Павлик Гомозков и Еремка Шашлов. Затем привели своих ребят еще пять-шесть домохозяев да из дворни ключник Дмитрий. Веруся и Николай были в отчаянии:
   школяров набиралось не более десятка. Зато скука и атмосфера уныния, распространенная на ту пору в усадьбе, загнала в школу столько зрителей, что негде было повернуться. Прошла неделя. Ребятишки распустили слух, что в школе весело и занятно, что "учительша" ласкова, а чего не смыслит, так ей управителев сын подсказывает.
   Ученики стали прибывать. Во время классов взрослые перестали ходить, но когда, несколько осмотревшись, Веруся затеяла по вечерам читать вслух, народу набиралось много.
   Но вдруг произошли такие потрясающие события, что и Веруся, и школа, и чтения надолго были оставлены без внимания.
   Николай боялся, что отец будет распечатывать его письма, и вел свою переписку окольным путем: прежде на Рукодеева, а теперь на Верусю. И вот как-то в конце февраля, когда Николай по обыкновению пришел за Верусей обедать, она подала ему только что привезенное со станции письмо, с надписью: "для N. N". Рука была Ефремова.
   Николай распечатал, прочитал первые строки и так и ахнул.
   - Что такое? - спросила Веруся, обеспокоенная его видом.
   - Ума не приложу,.. Лизавета Константиновна ушла из дому и повенчалась с Ефремом Капитонычем!
   Веруся в восторге захлопала в ладоши.
   - Какая прелесть! - закричала она. - Как я люблю эту милую Лизавету Константиновну!
   Но Николай не находил и себе радостных чувств.
   - М-да... - пробормотал он, - об этом придется поломать голову... Что теперь разговоров подымется!-и добавил: - Смотрите, что пишет: "...Надеюсь, дружище, вы отпишете Мне, как поживает мой старик и все ли он в прежнем настроении. Мучительно жаль, но придумываю, Придумываю и не обретаю способов смягчить его, сделать так, чтобы он по-человечески отнесся ко мне, не могу найти общую с ним почву. Ах, что за истязание, если бы вы знали, это отсутствие одинаковой почвы! Решительно не умею вообразить, как он примет мою женитьбу на Лизавете Константиновне. Прибавил ли я этим горечи в его жизни или наоборот? Судя по тому, что в Петербурге решено скрывать эту новость, яко государственную тайну, думаю, она не скоро дойдет до вас. Ввиду этого вот моя убедительная просьба: передайте, дружище, старику, и как он поступит, что скажет, не медля отпишите мне. Мы с женою на днях выезжаем из Питера: приятели устроили нам местишко в С*** губернии. Сообразно с таким маршрутом И направьте ваше уведомление..." - Дальше следовал адpec. - М-да... придется поломать голову, - в раздумье пбвторил Николай.
   - А что?
   - Помилуйте-с!.. Легкое ли дело подступиться к Капитону Аверьянычу!
   Веруся хотела было сказать: "Вот вздор! Хотите, я передам!" - но подумала и промолчала: Капитон Аверьяныч был единственным человеком в Гарденине, перед которым пасовала ее смелость; угрюмый его вид решительно подавлял ее.
   Пока молодые люди придумывали, как лучше исполнить поручение Ефрема, и с такою выразительностью хранили тайну, что даже Мартин Лукьяныч начал подозрительно на них поглядывать, в усадьбе опять зазвенел ямской колокольчик, и в контору ввалился откормленный среднего роста человек в енотке, с видом отставного военного.
   - Вы будете управитель? - фамильярно спросил он, снимая енотку и обнаруживая под нею коротенький кавалерийский полушубок, крытый синим сукном.
   - Я-с... Что угодно?
   - А вот письмецо к вам... От его высокородия Юрия Константиныча. Незнакомец подал Конверт и развязно уселся.
   Мартин Лукьяныч растерянно повертел конверт, - буквы прыгали и сливались в его глазах.
   Письмо было следующего содержаний:
   "Рахманный! Уполномоченный матерью, Приказываю тебе немедленно по получении сего уволить конюшего Капитона с истребованием от него надлежащей отчетности.
   В должность заведывающего конским заводом имеешь ввести подателя сего, отставного гусарского вахмистра Григория Евлампиева. Юрий Гардении".
   Внизу стояло: "Ежели Капитон вздумает поселиться в нашей деревне или вообще слишком близко к Анненскому, найти средство в том воспрепятствовать. Впрочем, можешь подарить ему лошадь, однако не дороже 150 рублей, корову и лесу на избу".
   Мартин Лукьяныч прочитал раз, прочитал другой...
   Грубый тон письма, неслыханное распоряжение ошеломили его.
   - Как же это... - бормотал он,- - такого слугу,., известного на всю губернию знатока... И за что?.. За что?
   Бывший швейцар снисходительно усмехнулся.
   - Надо понимать так, что дело господское, - сказал он, закидывая нога за ногу.
   Управителя взорвало.
   - Знаю, что господское!.. Нечего указывать - возрос на барской службе!.. Но почему? Чем заслужил? Мне сама генеральша так не писала!.. Тридцать лет живу... От покойника генерала не видал такой обиды!.. кричал он, сердито потрясая письмом, и, обратившись к Николаю, давно следившему за этою сценою, сказал: - Прочти, каково со старыми слугами обращаются.
   Григорий Евлампыч сразу утратил развязность, вытянулся, сделал почтительное лицо. Гнев управителя напомнил ему, что все-таки начальство существует и субординацию забывать не следует.
   Николай, прочитав письмо, страшно оскорбился за отца и возмутился "бесчеловечным" распоряжением.
   - Я не понимаю, папаша, чего вы терпите! - воскликнул он дрожащим от негодования голосом. - И какая низость: как будто Лизавета Константиновна не вольна выходить замуж за кого хочет!
   - Какая Лизавета Константиновна? Чего ты городишь?
   - Понятно, самая гнусная месть! Лизавета Константиновна обвенчалась с Ефремом Капитонычем...
   Мартин Лукьяныч побагровел и тупо переводил глаза с Николая на Григория Евлампыча.
   - Точно так-с, - подтвердил Григорий Евлампыч, - хотя же и велено соблюдать секрет, но в рассуждении того, что им известно (он кивнул на Николая), их превосходительство в великой горести. Стало быть, эфтот самый студент воровским манером обвенчамшись.
   - Вовсе не воровским манером!.. - горячо возразил Николай.
   Вдруг Мартин Лукьяныч опомнился.
   - Молчать! - крикнул он на сына. - Что такое? Почему? Светопреставление, анафемы, затеяли!.. Вон! Я еще допрошу, брат, откуда у тебя эти новости... А! На что осмелился., куда проник... это из крепостного-то состояния!.. А!.. Конюший Капитон Гардениным в сваты попал...
   Что ж такое?.. До чего дожили? - и, круто повернувшись к Григорию Евлампычу, сказал: - Хамье-то столичное, холопы-то чего глядели?
   - Осмелюсь доложить, всего не доглядишь. В дом был принят, Рафаилу Константинычу уроки давал... Потом что-то вышло, - Юрий Константиныч прямо крикнули на него... по-гусарски! А замест того, глядим - Лизавета Константиновна вышла пешечком и скрылась... Опосля слышим обвенчамшись... в адмиралтейской церкви. Помилуйте!
   - Гм... Ну, завтра вступишь в должность. (Мартин Лукьяныч понял, что новому конюшему можно говорить и "ты".) Жалко Капитона Аверьяныча, да, видно, не под стать с суконным рылом в калачный ряд лезть... Ах, дети, дети!
   Наутро Мартин Лукьяныч призвал конюшего и, без свидетелей, в присутствии одного только сына, прочитал ему господский приказ. Капитон Аверьяныч хотел было усмехнуться, губы его презрительно сморщились, но усмешки не вышло, весь он как-то съежился. Его огромная согнутая фигура приняла странный и жалкий вид беспомощности. Николай бросился за водой.
   - Батюшка! Капитон Аверьяныч!.. - возбужденно заговорил управитель. Плюньте на них, анафемов!..
   Испокон века помыкали нашим братом... Нонче - вас, а завтра, глядишь, и меня пинком поддадут... Плюньте, батюшка!
   - Но за что? За что? - пробормотал Капитон Аверьяныч, отстранив Николая с водой, и вдруг всхлипнул.
   Мартин Лукьяныч сердито засопел, крякнул, закурил было папиросу, отбросил.
   - Эх, - крикнул он, - мало пороли!.. Ефрема мало пороли!.. До чего дожили!.. Родитель сном-духом не ведает, а сынок-то чередит... А он-то чередит, анафема, на погубу отцу!.. Ведь что он натворил-то!.. Страшно вымолвить, что натворил... Сманил Лизавету Константиновну да, не говоря дурного слова, повенчался с ними!..
   Капитон Аверьяныч медленно начал приподыматься:
   каждая черточка затрепетала в его осунувшемся лице.
   - Когда? Где? Кто осмелился повенчать? - проговорил он, задыхаясь.
   - Там же-с... в столице. Нашли этакого отчаянного попа и вот-с... Сами посудите, Капитон Аверьяныч, какой поступок... Что же остается делать господам?.. Я вас не виню... но сами посудите.
   Совсем неожиданно Капитон Аверьяныч сухо и злобно рассмеялся.
   - Ловко! - произнес он. - Аи да сынок!.. Исполать...
   Залетела ворона в высокие хоромы, а отца-то в шею!..
   В шею!.. - и деловым тоном добавил: - Принимайте завод! Что же касается отчетности, я не воровал. Так и доложите, не воровал, мол.
   - Само собой! - заторопился Мартин Лукьяныч, избегая смотреть ему в лицо. - Насчет коровы или там лошади, Капитон Аверьяныч... опять же лесу...
   - Не надо, - отрезал конюший, - мне ихнего ничего не надо. Доволен. Имею золотые часы от генерала... за Кролика... Ежели угодно, пусть берут. Мне ничего не надо.
   - С какой стати? Вам пожалованы и вдруг отдавать...
   С какой стати, Капитон Аверьяныч?
   - Пусть берут! - визгливо крикнул Капитон Аверьяныч и стремительно пошел из конторы.
   Николай бросился за ним. Старик шагал широко, твердо, с неописуемым выражением какого-то недоступного, сатанински-гордого величия. Николай догнал его, тронул за рукав.
   - Капитон Аверьяныч!.. Капитон Аверьяныч!.. Я получил письмо от Ефрема Капитоныча, он ужасно мучается, что вы сердитесь... И ведь это такой прекрасный брак, Капитон Аверьяныч!
   Тот, не останавливаясь, повернул голову, скосил глаза на Николая и не проговорил, а как-то прошипел сквозь зубы:
   - Проклинаю!.. Слышишь? Так и напиши, что проклинаю!
   У Николая и руки опустились.
   До позднего вечера совершался осмотр лошадей. Напрасно Мартин Лукьяныч, желая всячески облегчить Капитона Аверьяныча, говорил, что это лишнее. Капитон Аверьяныч настоял на своем. Весь конный двор был в тревоге. Конюха бегали по коридорам, гремели засовами, примачивали гривы, надевали недоуздки, шепотом спрашивали друг у друга, кого выводить, куда девалось зеленое ведро, где наборная уздечка, но решительно избегали говорить о том, что произошло. Только одинаково сосредоточенное и серьезное выражение на лицах, одинаковая печать заботы, недоумения, растерянности показывали, что у всех одно и то же на уме, все в равной степени потрясены неожиданным событием. Капитон Аверьяныч, управитель и новый конюший стояли посреди двора. Выводка давно уже утомила Мартина Лукьяныча. Григорий Евлампыч сначала делал вид знатока, притворялся удивительно проницательным, заходил сзади и спереди лошадей, поглаживал и ощупывал их, но все это вмиг слетело, когда он вздумал посмотреть в зубы знаменитому Витязю.
   - Эй!.. Не ярмарка! - грубо осадил его Капитон Аверьяныч. - Лета в книге записаны... В заводах по зубам не считают.
   Конюх улыбнулся. Управитель насмешливо помычал.
   Бывший швейцар, не помня себя от стыда, отошел к сторонке и по старой привычке вытянул руки по швам. Сердитое гарденинское начальство положительно напоминало ему полузабытые порядки эскадрона.
   А выводка все продолжалась. Караковые, темно-гнедые, темно-серые, вороные рысаки один за другим ставились в позицию, блестели безукоризненным атласом своей кожи, отчетливо выделялись благородными ладами, всхрапывали, косили огненным глазом, с любопытством озирались и исчезали, уступая место: производители - ставочным, ставочные трехлеткам, жеребцы - кобылицам, старые - молодым. Когда вывели более осьмидесяти одиночек, стали выводить маток с сосунками; медленно продефилировали табуны отъемышей, стригунов, холостых, жеребых... Солнце закатилось; румяный отблеск на железных крышах потухал; ручейки и капели сковало морозом. Наступили светлые, прозрачные, бесшумные сумерки.
   - Ну, кажется, все? - осведомился Мартин Лукьяныч, с облегчением вздыхая. - Можно идти?
   Капитон Аверьяныч не ответил. Лицо его приняло выражение тихой грусти. Около стояла толпа наиболее почетных и заслуженных конюхов, с участием смотревших на старого конюшего.
   - Федотик... - произнес Капитон Аверьяныч упавшим голосом, - Федотик... выведи, братец, Любезного.
   Федотка с радостною готовностью устремился в конюшню. В толпе послышались вздохи. Скоро раздался мерный звук подков, и из темных сеней вылетел красавец Любезный. Казалось, и лошадь и Федотка одинаково понимали, кто с таким чувством смотрит на них прикованными, влажными от затаенных слез глазами. Федотка, длинно распустив повода, сначала сделал полукруг, дал Любезному свободу стать в рысь, расправить Могучую грудь, широко раздуть ноздри. Потом перехватил рукою под уздцы и, сдерживая разгоряченного жеребца, упираясь ногами, с нахмуренным от наслаждения лицом приговаривая "ну... ну...", поставил его так, что изумительная красота точно застыла перед зрителями. Капитон Аверьяныч подошел, долго смотрел, словно запоминая в отдельности все стати лошади, погладил лебединую шею... Любезный ласково заржал. "Эхма!.. Скот, а тоже понимает!.." - прошептали в толпе.
   - Ну, что ж... - начал было Капитон Аверьяныч, но запнулся, усиливаясь сдержать трясущуюся нижнюю челюсть, махнул рукою и, ни на кого не обращая внимания, торопливо пошел со двора.
   Мартин Лукьяныч был и растроган и страшно злился.
   "Ах, анафемы!.. Ах, болваньё!" - ворчал он неизвестно по чьему адресу. В тот вечер даже Веруся примолкла, не решаясь нарушить его угрюмое настроение; Николай держался тише воды ниже травы.
   Когда ушли начальники, а вслед за ними собралась к себе и Веруся, Мартин Лукьяныч сказал Николаю:
   - Проводишь Веру Фоминишну, зайди-ка к Капитону Аверьянычу... Тащи его сюда... Что он там словно кикимора какая сидит... Видно, ничего не высидишь.
   Николай давно не был у конюшего, и после всего, что произошло сегодня, ему как-то неприятно и жутко было идти к нему. С робостью отворил он дверь. В избе было темно и тихо; только маятник однообразно отбивал такт, да серыми четырехугольниками обозначались окна. "Капитон Аверьяныч!" позвал Николай. Ответа не последовало. У Николая тоскливо стеснилось в груди. Он чиркнул спичкой, оглянулся - в избе никого не было. Спичка быстро сгорела. Тогда он зажег еще и, думая, что Капитон Аверьяныч лежит на кровати, просунулся за перегородку...
   Капитон Аверьяныч не лежал: с бессильно вытянутыми руками, с странно и грузно свалившеюся на грудь головою, с согнутыми ногами" ступни которых упирались в пол, он висел на скрученном полотенце, и страшен был вид его мертвого лица...
   Николай пронзительно вскрикнул и бросился из избы.
   Мартин Лукьяныч сидел у стола и, барабаня пальцами, обдумывал, что бы такое утешительное сказать Капитону Аверьянычу... Вдруг в сенях хлопнула дверь, раздались торопливые шаги.
   - Что такое? - вскрикнул Мартин Лукьяныч, вскакивая навстречу белому, как мел, Николаю.
   - - Капитон Аверьяныч... Капитон Аверьяныч... - пробормотал тот трясущимися губами и вдруг, как подкошенный, опустился на стул и разрыдался. - Повесился! - взвизгнул он.
   X
   Что натворила самовольная смерть. - Одинокие - Об Иване Федотыче и о любви. - "Угадайте!" - Объяснение. - Кляузы. - Брат с сестрою. - Интимные прожекты. - Чтение своих и чужих писем. - Отъезд Николая. - Внезапная новость.
   Март начался, как всегда в тех местах, теплый, ясный, солнечный, с легкими морозцами по ночам.
   Показались проталинки, с крыш капало, по дорогам появились зажоры, там и сям зазвенели ручейки. Ждали, вот-вот тронутся лога, лед на пруде взбух и посинел, дали выделялись с особенною отчетливостью, леса покраснели. В роще завозились грачи, воробьи весело чирикали по застрехам, пошли слухи, что прилетели жаворонки.
   Как вдруг зима точно спохватилась. В день сорока мучеников, утром, похоронили искромсанное уездным лекарем тело Капитона Аверьяныча, а с вечера подул суровый "московский" ветер, заклубились тучи, повалила метель.
   В одни сутки намело сугробы, сковало зажоры, занесло дороги. Леса переполнились унылым шумом; разыгралась такая погода, хоть бы в филипповки, закутила на целые двенадцать дней.
   И никогда такой страх не охватывал Гарденйна. Все связывали внезапную перемену погоды с нехорошей кончиной Капитона Аверьяныча. Нашлись очевидцы самых странных вещей. Кому-то привиделся конюший в коридоре рысистого отделения, кто-то "своими глазами" видел, будто мертвец ходил в манеже, кузнец Ермил встретил его на перекрестке, в денйике Любезного в самую полночь слышали тяжкие вздохи. На дежурство отправлялись по два, по три человека. Даже старики испытывали приступы лихорадки, ночуя в конюшнях. Ночью ни один смельчак не решался ходить в одиночку. Страшно гремели крыши; протяжный гул, треск и стоны доносились из сада и рощи.
   В избах было не менее жутко. В окна точно кто царапал когтями, из трубы слышалось завыванье, временами плакал пронзительный, визгливый, надрывающий голос.
   Вообще время наступило такое, что Николай и Веруся чувствовали себя заброшенными в Какой-то дремучий лес.
   Отовсюду поднялась такая непролазная чаща нелепого, баснословного, невероятного, что пропадала решимость продираться сквозь нее, опускались руки. На Верусины вечера совсем перестали ходить; ученики и те сделались невнимательны, впадали в какую-то странную одеревенелую рассеянность, таинственно перешептывались между собою, замолкая каждый раз, как только подходила к ним Веруся.
   - Знаете что, Вера Фоминишна, - сказал однажды Николай, - не будь вас, сбежал бы я отсюда куда глаза глядят!