Страница:
Но как ни безотрадны были эти мысли, Николай понимал, что не от них ему так нестерпимо грустно. Из-за них сквозило что-то иное, не в пример более значительное и тоскливое. Это значительное подымалось из глубины его души, как подымается вода в половодье, мешало ему долго останавливаться на одном, точно понуждало, чтобы он поскорее отставал от тех мыслей, которыми был занят, чтобы не очень волновался ими, потому что на очереди есть что-то очень серьезное, о чем предстоит пристально подумать. О чем же? О том ли, что нужно прочитать вот это и еще вот это и нужно потолковать с Косьмой Васильичем о таких-то вопросах? О том ли, каким способом покинуть Гарденино, подготовиться в университет, научиться писать книжки, вроде как Омулевский или Холодов. О том, наконец, в какую нужду и горе ввергнут народ и какая предстоит благородная задача помочь ему, осчастливить его, устроить Россию по последнему слову науки? И Николай обо всем этом пробовал размышлять и прислушивался внутри себя, и какой-то внутренний голос подсказывал ему, что он опять размышляет не о самом важном, потому что с некоторых пор это перестало быть самым важным в его жизни. И вдруг он вспомнил странно багровый закат в степи, унылую, выжженную солнцем равнину, женщину в черном, торопливо шагающую вдаль... И как только вспомнил, тотчас же понял, что это-то и есть самое серьезное и что оно совсем недавно возникло в нем и вот требует к себе внимания. В первый же раз представилось ему, что не всегда будет, как теперь, что может умереть отец, что легко и неожиданно умрут люди, о которых он привык думать, что они никогда не умрут, что, наконец, и сам он перестанет думать, чувствовать, двигаться, будет лежать в могиле и гнить. Мысли старые, как мир; но Николай в первый еще раз подумал об этом, - не внешним образом, как ему и прежде случалось думать, а всем своим существом, потому что назрел в нем тот ряд впечатлений и влияний, который, как почва для растения, необходим для старых, как мир, мыслей о жизни и смерти. Было похоже на то, если бы горел огонь позади стеклянной призмы и все, что освещалось этим огнем, переливало бы фантастическими красками и очертаниями, и вдруг унесли бы призму... В душе Николая совершалась именно такая перемена того, чем освещается жизнь, - перемена сознания. Полог не весь был отдернут, отворотился только край полога, юность еще не кончила свою игру, не закрыла свои чем-то сказочным дразнящие перспективы, но за всем этим уже вставало что-то суровое, внушающее заботы и беспокойство, внушающее глубокую грусть.
Просидевши у окна до того времени, когда часы зашипели, закуковали и пробили полночь, Николай уже хотел было ложиться спать, как услыхал, что к едва уловимому равномерному скрипу телег просоединился новый звук:
будто во весь дух мчалась лошадь по твердой дороге. Николай высунулся в окно, прислушался... звонкий топот приближался к усадьбе. У Николая так и упало сердце.
"Непременно что-нибудь случилось, - подумал он, - скачут на барской лошади". Немного спустя из-за угла конюшни стремительно вылетело что-то черное, раздался удушливый лошадиный храп. У самого окна кто-то проворно соскочил с седла, подбежал к Николаю и выговорил возбужденным голосом:
- Это ты, Миколай?
Николай узнал Ларьку.
- Что случилось? - спросил он.
- Беда! Буди отца... Агафокла убили.
- Как убили? Кто? За что?
- Убили... Гоню я табун мимо Пьяного лога, а уж темно. Слышу, будто лошадь ржет. Я туда... Агафоклова пегашка стоит. По ногам спутана, морда прикручена к оглобле. Гляжу, у заднего колеса чернеется чтой-то. Я к колесу... глядь - Агафокл Иваныч. Уткнулся лицом в землю, за ноги вожжами привязан. Кричу: Агафокл Иваныч!
Агафокл Иваныч!.. Молчит. Испужался я - страсть! Бросил табун, на хутор. Взяли фонарь, запрягли телегу, глядим - зарезан! Глотка перехвачена - ужасно посмотреть, брюхо распорото, кровища так и стоит лужей. Щеки, щеки, Миколушка... - Ларька всхлипнул, - все щеки, злодей, ножом исковырял. Нет лица.
- Господи!.. За что же? - пролепетал Николай, не попадая зуб на зуб: его била лихорадка.
- Не придумаем. Нечто из-за денег? Барские деньги покойник при себе держал. Но поношаться-то, поношаться-то зачем?
- А деньги пропали?
- Бог его знает. Мы и не дотрогивались. Буди отца скорей!
Николай разбудил Мартина Лукьяныча, зажгли огонь.
Ларька был позван в комнаты для допроса, полусонная кухарка побежала за Капитоном Аверьянычем, - во всех важных случаях управитель непременно совещался с конюшим. Скоро на конном дворе замелькали фонари, кучер Захар запрягал управительскую тройку, встревоженные люди сходились со всех сторон. Фелицата Никаноровна прислала девчонку Агашку узнать, что случилось; нарочный бежал в деревню с приказом старосте тотчас же нарядить понятых. Мартин Лукьяныч, не дожидаясь рассвета, покатил к становому. В застольную собрались конюха, наездники, кучера - все, кто только узнал о страшном деле и кому можно было отлучиться хоть на полчасика. В окнах там и сям засветились огни. Никому не хотелось спать, и всем хотелось побыть на народе. Самым степенным, самым самостоятельным людям было не по себе, было жутко.
Николай тоже сидел в застольной. Он смотрел на возбужденно, беспрестанно подергивающееся лицо Ларьки, в десятый раз рассказывавшего о том, как он натолкнулся на Агафокла; смотрел, как на белых стенах прихотливо двигались вскосмаченные головы, нелепо огромные тени, слушал неописуемые подробности истязания, которому подвергся несчастный Агафокл, и дрожал с головы до ног. Он никак не мог привыкнуть к тому, что человек, с которым он так недавно говорил и пил чай, лежит теперь в степи и его нужно караулить, потому что он - мертвое тело.
В то время, когда Ларька в одиннадцатый раз рассказывал об убийстве и с новою, только что выдуманною им подробностью, что когда он подошел к Агафоклу, вдруг что-то взвизгнуло около тела и клубком покатилось в степь, фантазия, впоследствии не дешево стоившая Ларьке, но зато теперь несказанно усугубившая жуткое настроение слушателей, - в это время вошел в застольную в одном белье, в своем долгополом камлотовом пальто внакидку Агей Данилыч. Вид его был угрюм более обыкновенного. Не проронив ни слова, выслушал он рассказ, неприятно поморщился и ушел; затем опять воротился и еще послушал, что говорили об убийстве. Наконец не выдержал, презрительно фыркнул и произнес своим пискливым, на этот раз точно сдавленным голосом:
- Невежество-с!.. Все, сударь мой, поколеем. Что же касательно зверства - каждый суть отменный людоед и зверь-с. Глупости! - и, не давши себе труда выслушать дружно поднявшийся ропот, сердито хлопнул дверью и ушел.
Николай позвал к себе спать Федотку, - одному было страшно спать. Когда они вышли из застольной, небо на востоке уже белело. Огонь светился только в застольной да в комнатке Агея Данилыча. Проходя мимо последней, Николай заглянул в окно: на тускло освещенных стеклах, завешенных изнутри зеленой тафтой, как-то странно металась угловатая тень конторщика. Что он делал, нельзя было разобрать, да притом Николай, чрезмерно поглощенный другим, и Не подумал полюбопытствовать, что он делает; но Федотка не утерпел, приложил ухо к маленькой скважине в раме, расслышал, что Агей Данилыч неровными шагами бегает по комнате и шипит кому-то:
- Дурачье-с!.. Идиоты-с!.. Прозябать не сведущи, как предписано тварям, а издыхать боятся!.. Врешь, сударь мой, Агей Дымкин не побоится. Изрядно готов! С отменным усердием готов околеть-с!.. Ты думаешь, унижу себя, взмолюсь? Никак, сударь мой, никак не взмолюсь! Ошибаешься!.. Ничего, ничего-с... Нарочито станем противоборствовать!
Иногда тень пропадала, слышно было, как что-то тяжелое падало на скрипящую кровать, слышно было порывистое, торопливое дыхание, затем раздавался шорох, будто изо всей силы растирали суконкой или щеткой, и опять вырывалось полузадушенное шипение: "Оши-ба-а-ешься, государь мой... не... испугаюсь! Нарочито... нарочито отвергаю!.. А! Невежественные твари сколь запуганы выдумкой!"
- Миколай, чтой-то неладно с конторщиком, - прошептал Федотка, чтой-то страшно!
- Брось, пойдем, - презрительно сказал Николай, - какого ему черта делается! - и добавил глухим голосом: - Человека убили, вот что страшно.
Не успел Николай заснуть, - так, по крайней мере, ему показалось, - как он почувствовал, что его будят. Он с усилием продрал заклеившиеся глаза, увидал, что еще очень рано, и только что хотел выругать того, кто будил, как рассмотрел, что над ним наклонилась Фелицата Никаноровна и что-то говорит ему.
- Что такое, что такое? - забормотал он, вскакивая с постели и с испугом вглядываясь в осунувшееся измученное лицо экономки.
- Вставай, Николушка... Дай ключи от лекарства. Где ключи?
- Как, что? Зачем, Фелицата Никаноровна?
- Скорей, голубчик, Данилыч захворал.
- Господи боже мой! Что с ним, Фелицата Никаноровна?
Фелицата Никаноровна хотела ответить, но вместо того губы ее жалобно сморщились и из выцветших глубоко впалых глаз так и брызнули мелкие слезинки. Она отвернулась и проворно утерлась свернутым в комочек платком.
Николай, уже ни о чем не спрашивая, бросился к шкафу и отомкнул его. Фелицата Никаноровна трясущимися руками набрала пузырьков, скляночек, бутылок и побежала.
Николай торопливо оделся, хотел бежать вслед за нею, новдруг подумал, что теперь все равно, что для всех, очевидно, наступает один конец, и вместо того, чтобы бежать за Фелицатой Никаноровной, склонился отяжелевшей головой на подушки и крепко заснул.
Все произошло таким образом. На восходе солнца жена конюха Полуекта, Лукьяниха, проснулась и услыхала через перегородку те же странные звуки, те же бессвязные и нетвердые шаги и полузадушенное шипение в комнате Агея Данилыча, которые так поразили Федотку. Лукьяниха встревожилась, постучала в перегородку, спросила, здоров ли Агей Данилыч. В ответ послышался глухой, точно из подземелья выходивший голос: "Око-ле-вать надо-с!"
Лукьяниха бросилась к дверям Агея Данилыча, - ей еще и в голову не приходило, что это холера. Двери были заперты изнутри. "Отворите, Агей Данилыч, это я!" - крикнула она. Долго продолжалось молчание; наконец что-тоболезненно простонало, и тот же странно беззвучный голос"
нимало не похожий на раздражительно-отчетливый писк Агея Данилыча, произнес: "Холера, холера-с... Непристойно видеть женскому полу". Лукьяниха так и отшатнулась от дверей. Опомнившись, она растолкала своих ребятишек, девок-сестер, старуху-тетку, свекровь. Все страшно перепугались видом Лукьянихи и тем, что у конторщика холера; засуетились, заспешили, натыкались спросонья на стены, на столы, на скамейки, стали метаться по избе, схватывая одежду, постели, самовар, посуду и с руками, полными всякого хлама, в одних рубашках, растрепанные, лохматые, с тем диким и несознающим выражением в глазах, которое бывает у не совсем еще проснувшихся людей, высыпали на двор. В это самое время из управительского флигеля вышел Федотка, поспешая к своей должности. Узнав от испуганных и решительно ошалелых женщин, в чем дело, и тотчас же заразившись от них неописанным страхом, он побежал к Капитону Аверьянычу.
Спустя десять минут тот же Федотка, засучив по локоть рукава, изо всех сил растирал Агея Данилыча щетками; сестры Лакьянихи лили кипяток в бутылки, подмывали загаженный пол; сама Лукьяниха готовила горчичники, беспрестанно отрываясь, чтобы поднести чашку с водою к запекшимся, вдавленным, испускающим холодное дыхание губам больного. А Капитон Аверьяныч сидел у изголовья, опираясь на свой суковатый костыль, и, мрачно сдвинувши брови, говорил притворно насмешливым голосом:
- Что, фармазон, попался? Катай, катай его, Федотка!.. По животу-то!.. Икры, икры-то ловчей разделывай.
Девки, кипяток проворнее... Это тебе, афеисту, не зубы скалить!
Вид Агея Данилыча был ужасен. Когда мучительные судороги отпускали его и лицо переставало искажаться ощущением нестерпимой боли, он становился похожим на труп. Большой нос заострился, как у птицы; щеки и тусклые, без всякого выражения глаза глубоко ввалились, вокруг глазниц образовались серые впадины; около рта и на переносице лежали нераздвигающиеся, мертвенные складки, и - что всего было ужаснее - губы, уши, веки, пальцы на руках так изменили свой цвет, что казались окрашенными в густую черно-синюю краску. Федотка растирал его с таким усердием, что кожа лопалась, и у здорового человека давно бы уж появилась кровь, но здесь на поверхности ссадин ничего не сочилось, и они оставались сухими, как на коже трупа; едва заметная краснота тотчас же переходила в пепельный цвет. Тем не менее сознание не потухало. На слова Капитона Аверьяныча долго спустя последовал шипящий шепот: "Изрядно прожил, сударь мой". После этого Агей Данилыч еще что-то сказал, но Капитон Аверьяныч не расслышал и наклонил ухо к самому лицу больного, чтобы лучше расслышать. Тогда Агей Данилыч сделал необыкновенное усилие. Мертвое, покрытое клейким потом лицо дрогнуло, губы шевельнулись, послышался деревянный, тупой, точно сломанный звук: "Невежество-с... Нарочито утверждаю, что ничего не будет-с... Баснями дурачитесь, сударь мой!" - и вслед за этими словами в его глазах мелькнуло что-то вроде прежнего язвительного выражения. Капитон Аверьяныч круто отвернулся, нервически скрипнул зубами и изменившимся, жалобно зазвеневшим голосом крикнул:
- Лукьяниха, проворней клади горчичники!
Тело больного заметно холодело, пульс ослабевал, черты лица все более и более распадались. Он лежал, как пласт, устремив глаза куда-то в пространство. Из его губ вырывалось теперь только одно слово; "Пить, пить..." Одно время Капитон Аверьяныч увидал, что глаза его совсем смежаются, схватил его за руки и не ощутил пульса, и только что хотел сказать: "Помер", как вдруг веки Агея Данилыча приподнялись, в глазах пробежало что-то живое и одинокая слезинка повисла на реснице. "Фе... Фе... Фелицатушка", - произнес он с неожиданною ясностью. Капитон Аверьяныч оглянулся: в дверях с пузырьками, со сткляночками в руках стояла Фелицата Никаноровна. Она смотрела на Агея Данилыча; ее крошечное личико, покрытое бесчисленными морщинками, смешно и жалко собралось в кулачок, увядшие губы затряслись. Еще мгновение, и она, казалось, вся превратится в живое олицетворение отчаяния.
Но каким-то непонятным усилием воли она точно озарилась ласковою и нежною улыбкой, с заботливым видом подошла к столу, выложила пузырьки и бутылки и затем уже опустилась на колени, стала гладить холодные руки Агея Данилыча, целовать его ужасное лицо. К лекарствам никто не дотронулся; перестали растирать, ставить горчичники, класть горячие бутылки; все понимали, что сейчас наступит смерть.
- Старый бесстыдник, - притворно ворчливым голосом говорила Фелицата Никаноровна, - можно ли так скрываться?.. Ведь тебя с самого вечера схватило... Как жил сиротою, так и помирать собрался сиротою... - И вдруг сухие рыдания вырвались у ней.
В глазах больного опять что-то засветилось, другая слезинка показалась на реснице, он пошевелил губами. Фелицата Никаноровна жадно вслушивалась.
- Не слышу, Агеюшко. Скажи еще... что? - спросила она.
- Пи-ить... - произнес Агей Данилыч, - душно... горит...
Ему дали воды.
- Агеюшко! Голубчик ты мой ненаглядный, - заговорила Фелицата Никаноровна, с робкою и молящею нежностью заглядывая ему в глаза, послушай меня, старуху.
Ради прежнего времечка, послушай. Слышишь, родненький?.. Вот отец Григорий сейчас приедет... прими ты его...
отойди с благодатью!.. Здесь не привелось, пошлет господь милостивый, там встретимся... А, Агеюшко?
Опять шевельнулись губы "афеиста". Но никто не расслышал его слов. И он понял это, задвигал пальцами, провел ими по руке Фелицаты Никаноровны, как будто хотел погладить, и внятно, так что на этот раз все слышали, произнес: "Отчет-с... июльский отчет проверить... в балансе изрядная... ошибка!.. - и с необыкновенным выражением тоски добавил: - Пить..." Но когда поднесли воду, губы его не раскрылись; лицо исказилось мелкими судорогами, дрогнули руки, быстро согнулось колено на правой ноге, взгляд сделался стеклянным... Все разом вздохнули и перекрестились.
Дело об убийстве Агафокла велось с удивительною решительностью. На другой день после убийства уже вскрыли "мертвое тело", и становой Фома Фомич допросил конюхов. Ларька сгоряча и ему показал, что около убитого что-то взвизгнуло и покатилось в степь. Потом струсил и сказал, что это он выдумал. Фоме Фомичу представилось подозрительным такое поведение Ларьки; он затопал на него, закричал, ударил кулаком по щеке и приказал заковать и отвезти в стан. Тем не менее являлась загадочная черта в убийстве: в одежде Агафокла барских денег нашлось именно столько, сколько и должно было быть:
сорок два рубля с мелочью. Кроме того, в особом пакетце оказались завернутый новый огненно-желтого цвета платок - очевидно, приготовленный покойником для подарка - и две ветхие трехрублевые бумажки. Таким образом, убийство было совершено не с целью отнять деньги.
Ларька сидел не более двух дней, на третий день его выпустили. На пятый день Фома Фомич прислал с десятским письмецо Мартину Лукьянычу, в котором извещал, что предварительное дознание закончено и препровождается к судебному следователю, что пусть Мартин Лукьяныч пришлет получить деньги и выдать расписку.
- Что же, убийца-то найден? - спросил Мартин Лукьяныч десятского.
- Надо быть, найден, ваше благородие, - ответил десятский, учащенно моргая и вытягиваясь; это был плюгавенький мужичок в сером армяке и в лаптишках, с выражением необыкновенной тупости и испуга на лице.
- Кто же такой?
- Не могу знать, ваше благородие.
- Как же ты не знаешь? Какой же ты десятский после этого?
- Мы состоим при их благородии.
- Что же ты делаешь?
- Сапожки чистим, самовары, в кучерах-с, барышням щипцы накаливаем.
Мартин Лукьяныч обратился к Николаю.
- Шесть дочерей у Фомы Фомича, - пояснил он.
Десятский вздохнул.
Мартин Лукьяныч отослал его и стал дочитывать письмо; в конце было следующее загадочное место: "...Из дела выяснилось, добрейший, что, перед тем как выехать в степь, оный Агафокл Иваныч пил чай и имел разговор с вашим сыном. Для вящего дознания надо было бы по-настоящему привлечь к оной процедуре и сына вашего в качестве чрезмерно важного свидетеля, но г-н становой пристав, памятуя вашу всегдашнюю благосклонность, сего избег и даже строжайше приказали другим свидетелям молчать, а потому надеются, что и вы, достойнейший, поспешите с своей стороны немедля прислать для получения денег и на предмет выдачи г-ну становому приставу узаконенной расписки". Впрочем, для Мартина Лукьяныча тут ничего не было загадочного; прочитавши вслух это место, он шумно вздохнул, поскреб затылок, прошептал: "Ах, народец, черт бы вас подрал!" - и сказал Николаю:
- Напишу тебе доверенность, съезди к становому.
Кстати, узнаешь, кто убийца: я уверен, покойник из-за баб пострадал, и с грустью добавил: - Вот ты все не чувствуешь, Николя: через тебя приходится сорок два целковых в печку бросить... А почему? Потому, что ты мой сын. Ты там с Агафоклом какие-то разговоры разговаривал, а я плати.
- Но зачем же, папенька, платить? Сам же он пишет, чтобы прислать за деньгами.
- Мало ли что он пишет! Да, во-первых, и не сам, разве не видишь? Не его рука, и не подписано... Не беспокойся, не дурак. Прямо, чтобы тебя не допрашивать, желает прикарманить сорок два рубля. Известная анафема.
Николай возмутился.
- Ну, я, папаша, не понимаю, зачем поощрять такие подлости, воскликнул он, - мне ничего не стоит фигурировать в качестве свидетеля! Неужели из-за этого покровительствовать разным гадким инстинктам и давать взятки?
Достаточно ему того, что об Рождестве два воза с провизией отсылаете.
- То-то ты много воображаешь о себе. Еще бы недоставало - сын гарденинского управляющего и вдруг на допросе! Тебе это, может, все равно, а мне не все равно. Ты, брат, глуп, а туда же лезешь рассуждать. Выдай расписку, денег же никаких не бери. Скажи: папаша, мол, приказал кланяться и нижайше благодарит. Да будь у меня повежливей... Слышишь? Ступай.
Это было утром. Николай очень скоро доехал на своем Казачке до базарного села X., где имел резиденцию Фома Фомич. Первый попавшийся мужик указал Николаю домик станового. Николай не только не знал его квартиры, но ему не случалось видеть и самого Фому Фомича: становой заезжал в Гарденино весьма редко, а за последний год ни разу не заезжал. Приблизившись к дому, Николай увидал, что в пять или шесть окон, выходящих на улицу, разом высунулись и с дружным взвизгиванием опять исчезли молодые девицы. Все были прехорошенькие, пухленькие, розовенькие, в папильотках и белых ночных кофточках, - только одна в чем-то темненьком. Несмотря на новые серьезные мысли и впечатления, Николай приосанился, погладил усики, искоса посмотрел на окна: из-за кисейных занавесок, из-за горшков с геранью и восковым плющом светились смеющиеся, жадно любопытствующие глаза. Николай привязал лошадь, вошел в чистенькую, недавно выкрашенную переднюю и громко спросил:
- Дома господин становой пристав?
За дверями послышался шум, точно от бесчисленного множества накрахмаленных юбок, затем какая-то возня, взвизги, задушаемый смех, шепот; наконец дверь быстро распахнулась, и на пороге в светленькое, тоже недавно выкрашенное зальце появилась густорумяная, хорошенькая девушка, с бойкими серыми глазками, с толстою светло-русою косою ниже пояса, в коричневом платьице и в черном передничке.
- Вам отца нужно? Он в кабинете, - сказала она, стараясь быть серьезной.
Где-то послышался топот множества ног, звонкий хохот.
Девушка нахмурилась, прикусила губы и строго взглянула на Николая. Николай сделался малиновым.
- Точно так-с, - сказал он, - я сын гарденинского управляющего... Рахманный-с.
- Вера Турчанинова, - выговорила она с необыкновенною серьезностью и крепко, по-мужски, потрясла Николаю руку. - Идите, я провожу вас.
"Какая прелестная особа!" - думал Николай, следуя за Верой и с восхищением всматриваясь, как грациозно колеблется ее тонкий стан, как густая коса красиво оттеняет беленькую, точно выточенную шейку. Фома Фомич был еще в халате. Он сидел в глубоком кресле перед столом, прихлебывал чай, курил из длиннейшего чубука трубку и внимательно просматривал какие-то бумаги. Это был тучный, большого роста человек, на взгляд лет пятидесяти, с серыми коками и приглаженными височками на круглой огромной голове, с расплывшимся геморроидального цвета лицом, с живыми, проницательными глазами.
- Мосье Рахманный, - объявила Вера, вводя Николая в кабинет.
Фома Фомич сделал вид, что чрезвычайно обрадовался; потом сделал вид, что вот сейчас вскочит с места, бросит трубку и обеими руками потрясет руку Николая; но ничего этого, однако, не произошло, и он ограничился тем, что сказал:
- Приятно, приятно, добрейший. С вашим родителем вот уже лет двадцать знаемся. Хотя и редко вижу, но без лести скажу: достойнейший человек. Прошу покорно, - и он сделал вид, что подвигает стул для Николая. Веруея, пришли нам чаю. Вот рекомендую: гимназистка, сорви-голова и либералка.
- Ну, уж никак не либералка, - поспешно воскликнула Вера. - Кто же нынче либерал из порядочных людей?
Николай, как только увидал Фому Фомича и особливо его радость и радушие, так сразу же и расстался с тем представлением о грязном и грубом взяточнике, которое составил прежде. Он сразу почувствовал, что ему в высшей степени приятно и легко в присутствии этого благодушного толстяка, и с удовольствием подумал: как это хорошо, что у такой прелестной девушки такой, по-видимому, беззаветный добряк отец. И захотел показать, что он отлично понимает, о чем говорит Вера, что он не купчик какойнибудь, не истукан, - и торопливо вставил, обращаясь к Вере:
- Вы, по всей видимости, радикалка-с? Собственно говоря, буржуазные идеалы действительно пахнут большою отсталостью. Последнее слово науки социализм, я полагаю... Это уж доказано-с.
- Смешно спорить! - заявила Веруся, раздувая ноздрями. - Конечно, уж абсолютно доказано, что либералы первые враги народа. Июльская революция? Кавеньяк?
Я удивляюсь, как ты папа, до сих пор не хочешь этого понять, - и она величественно вздернула головку и вышла.
Как только затворилась за ней дверь, Фома Фомич комически развел руками и так и закатился мелким, рассыпчатым, неслышным смехом; его глазки совсем пропали в жирных складочках и морщинках, распахнутая обросшая волосами грудь заколыхалась, точно кузнечный мех. Потом перестал смеяться и с видом бесконечнейшего благодушия воскликнул:
- Ах, молодежь, молодежь!.. Вы-то, добрейший, позвольте спросить, где получили образование?
- Я, собственно, много обязан Косьме Васильичу Рукодееву-с, - скромно объяснил Николай и достал папироску.
- А! - На лице Фомы Фомича изобразилось глубочайшее уважение. Затем он сделал вид, что придвигает спички Николаю.
- Я у них частенько-таки бываю-с, - продолжал Николай, - эдакие, знаете, дружеские отношения, и притом можно встретить приятное общество. Например, Жеребцов, Исай Исаич, милейший господин, исправник Сергей Сергеич...
- Вот-с как, и Сергея Сергеича знавали! Представьте, исключен из списков. Действительно достойнейший, но вышел в тираж, исключен-с. Вчера в "Губернских ведомостях" напечатано.
Просидевши у окна до того времени, когда часы зашипели, закуковали и пробили полночь, Николай уже хотел было ложиться спать, как услыхал, что к едва уловимому равномерному скрипу телег просоединился новый звук:
будто во весь дух мчалась лошадь по твердой дороге. Николай высунулся в окно, прислушался... звонкий топот приближался к усадьбе. У Николая так и упало сердце.
"Непременно что-нибудь случилось, - подумал он, - скачут на барской лошади". Немного спустя из-за угла конюшни стремительно вылетело что-то черное, раздался удушливый лошадиный храп. У самого окна кто-то проворно соскочил с седла, подбежал к Николаю и выговорил возбужденным голосом:
- Это ты, Миколай?
Николай узнал Ларьку.
- Что случилось? - спросил он.
- Беда! Буди отца... Агафокла убили.
- Как убили? Кто? За что?
- Убили... Гоню я табун мимо Пьяного лога, а уж темно. Слышу, будто лошадь ржет. Я туда... Агафоклова пегашка стоит. По ногам спутана, морда прикручена к оглобле. Гляжу, у заднего колеса чернеется чтой-то. Я к колесу... глядь - Агафокл Иваныч. Уткнулся лицом в землю, за ноги вожжами привязан. Кричу: Агафокл Иваныч!
Агафокл Иваныч!.. Молчит. Испужался я - страсть! Бросил табун, на хутор. Взяли фонарь, запрягли телегу, глядим - зарезан! Глотка перехвачена - ужасно посмотреть, брюхо распорото, кровища так и стоит лужей. Щеки, щеки, Миколушка... - Ларька всхлипнул, - все щеки, злодей, ножом исковырял. Нет лица.
- Господи!.. За что же? - пролепетал Николай, не попадая зуб на зуб: его била лихорадка.
- Не придумаем. Нечто из-за денег? Барские деньги покойник при себе держал. Но поношаться-то, поношаться-то зачем?
- А деньги пропали?
- Бог его знает. Мы и не дотрогивались. Буди отца скорей!
Николай разбудил Мартина Лукьяныча, зажгли огонь.
Ларька был позван в комнаты для допроса, полусонная кухарка побежала за Капитоном Аверьянычем, - во всех важных случаях управитель непременно совещался с конюшим. Скоро на конном дворе замелькали фонари, кучер Захар запрягал управительскую тройку, встревоженные люди сходились со всех сторон. Фелицата Никаноровна прислала девчонку Агашку узнать, что случилось; нарочный бежал в деревню с приказом старосте тотчас же нарядить понятых. Мартин Лукьяныч, не дожидаясь рассвета, покатил к становому. В застольную собрались конюха, наездники, кучера - все, кто только узнал о страшном деле и кому можно было отлучиться хоть на полчасика. В окнах там и сям засветились огни. Никому не хотелось спать, и всем хотелось побыть на народе. Самым степенным, самым самостоятельным людям было не по себе, было жутко.
Николай тоже сидел в застольной. Он смотрел на возбужденно, беспрестанно подергивающееся лицо Ларьки, в десятый раз рассказывавшего о том, как он натолкнулся на Агафокла; смотрел, как на белых стенах прихотливо двигались вскосмаченные головы, нелепо огромные тени, слушал неописуемые подробности истязания, которому подвергся несчастный Агафокл, и дрожал с головы до ног. Он никак не мог привыкнуть к тому, что человек, с которым он так недавно говорил и пил чай, лежит теперь в степи и его нужно караулить, потому что он - мертвое тело.
В то время, когда Ларька в одиннадцатый раз рассказывал об убийстве и с новою, только что выдуманною им подробностью, что когда он подошел к Агафоклу, вдруг что-то взвизгнуло около тела и клубком покатилось в степь, фантазия, впоследствии не дешево стоившая Ларьке, но зато теперь несказанно усугубившая жуткое настроение слушателей, - в это время вошел в застольную в одном белье, в своем долгополом камлотовом пальто внакидку Агей Данилыч. Вид его был угрюм более обыкновенного. Не проронив ни слова, выслушал он рассказ, неприятно поморщился и ушел; затем опять воротился и еще послушал, что говорили об убийстве. Наконец не выдержал, презрительно фыркнул и произнес своим пискливым, на этот раз точно сдавленным голосом:
- Невежество-с!.. Все, сударь мой, поколеем. Что же касательно зверства - каждый суть отменный людоед и зверь-с. Глупости! - и, не давши себе труда выслушать дружно поднявшийся ропот, сердито хлопнул дверью и ушел.
Николай позвал к себе спать Федотку, - одному было страшно спать. Когда они вышли из застольной, небо на востоке уже белело. Огонь светился только в застольной да в комнатке Агея Данилыча. Проходя мимо последней, Николай заглянул в окно: на тускло освещенных стеклах, завешенных изнутри зеленой тафтой, как-то странно металась угловатая тень конторщика. Что он делал, нельзя было разобрать, да притом Николай, чрезмерно поглощенный другим, и Не подумал полюбопытствовать, что он делает; но Федотка не утерпел, приложил ухо к маленькой скважине в раме, расслышал, что Агей Данилыч неровными шагами бегает по комнате и шипит кому-то:
- Дурачье-с!.. Идиоты-с!.. Прозябать не сведущи, как предписано тварям, а издыхать боятся!.. Врешь, сударь мой, Агей Дымкин не побоится. Изрядно готов! С отменным усердием готов околеть-с!.. Ты думаешь, унижу себя, взмолюсь? Никак, сударь мой, никак не взмолюсь! Ошибаешься!.. Ничего, ничего-с... Нарочито станем противоборствовать!
Иногда тень пропадала, слышно было, как что-то тяжелое падало на скрипящую кровать, слышно было порывистое, торопливое дыхание, затем раздавался шорох, будто изо всей силы растирали суконкой или щеткой, и опять вырывалось полузадушенное шипение: "Оши-ба-а-ешься, государь мой... не... испугаюсь! Нарочито... нарочито отвергаю!.. А! Невежественные твари сколь запуганы выдумкой!"
- Миколай, чтой-то неладно с конторщиком, - прошептал Федотка, чтой-то страшно!
- Брось, пойдем, - презрительно сказал Николай, - какого ему черта делается! - и добавил глухим голосом: - Человека убили, вот что страшно.
Не успел Николай заснуть, - так, по крайней мере, ему показалось, - как он почувствовал, что его будят. Он с усилием продрал заклеившиеся глаза, увидал, что еще очень рано, и только что хотел выругать того, кто будил, как рассмотрел, что над ним наклонилась Фелицата Никаноровна и что-то говорит ему.
- Что такое, что такое? - забормотал он, вскакивая с постели и с испугом вглядываясь в осунувшееся измученное лицо экономки.
- Вставай, Николушка... Дай ключи от лекарства. Где ключи?
- Как, что? Зачем, Фелицата Никаноровна?
- Скорей, голубчик, Данилыч захворал.
- Господи боже мой! Что с ним, Фелицата Никаноровна?
Фелицата Никаноровна хотела ответить, но вместо того губы ее жалобно сморщились и из выцветших глубоко впалых глаз так и брызнули мелкие слезинки. Она отвернулась и проворно утерлась свернутым в комочек платком.
Николай, уже ни о чем не спрашивая, бросился к шкафу и отомкнул его. Фелицата Никаноровна трясущимися руками набрала пузырьков, скляночек, бутылок и побежала.
Николай торопливо оделся, хотел бежать вслед за нею, новдруг подумал, что теперь все равно, что для всех, очевидно, наступает один конец, и вместо того, чтобы бежать за Фелицатой Никаноровной, склонился отяжелевшей головой на подушки и крепко заснул.
Все произошло таким образом. На восходе солнца жена конюха Полуекта, Лукьяниха, проснулась и услыхала через перегородку те же странные звуки, те же бессвязные и нетвердые шаги и полузадушенное шипение в комнате Агея Данилыча, которые так поразили Федотку. Лукьяниха встревожилась, постучала в перегородку, спросила, здоров ли Агей Данилыч. В ответ послышался глухой, точно из подземелья выходивший голос: "Око-ле-вать надо-с!"
Лукьяниха бросилась к дверям Агея Данилыча, - ей еще и в голову не приходило, что это холера. Двери были заперты изнутри. "Отворите, Агей Данилыч, это я!" - крикнула она. Долго продолжалось молчание; наконец что-тоболезненно простонало, и тот же странно беззвучный голос"
нимало не похожий на раздражительно-отчетливый писк Агея Данилыча, произнес: "Холера, холера-с... Непристойно видеть женскому полу". Лукьяниха так и отшатнулась от дверей. Опомнившись, она растолкала своих ребятишек, девок-сестер, старуху-тетку, свекровь. Все страшно перепугались видом Лукьянихи и тем, что у конторщика холера; засуетились, заспешили, натыкались спросонья на стены, на столы, на скамейки, стали метаться по избе, схватывая одежду, постели, самовар, посуду и с руками, полными всякого хлама, в одних рубашках, растрепанные, лохматые, с тем диким и несознающим выражением в глазах, которое бывает у не совсем еще проснувшихся людей, высыпали на двор. В это самое время из управительского флигеля вышел Федотка, поспешая к своей должности. Узнав от испуганных и решительно ошалелых женщин, в чем дело, и тотчас же заразившись от них неописанным страхом, он побежал к Капитону Аверьянычу.
Спустя десять минут тот же Федотка, засучив по локоть рукава, изо всех сил растирал Агея Данилыча щетками; сестры Лакьянихи лили кипяток в бутылки, подмывали загаженный пол; сама Лукьяниха готовила горчичники, беспрестанно отрываясь, чтобы поднести чашку с водою к запекшимся, вдавленным, испускающим холодное дыхание губам больного. А Капитон Аверьяныч сидел у изголовья, опираясь на свой суковатый костыль, и, мрачно сдвинувши брови, говорил притворно насмешливым голосом:
- Что, фармазон, попался? Катай, катай его, Федотка!.. По животу-то!.. Икры, икры-то ловчей разделывай.
Девки, кипяток проворнее... Это тебе, афеисту, не зубы скалить!
Вид Агея Данилыча был ужасен. Когда мучительные судороги отпускали его и лицо переставало искажаться ощущением нестерпимой боли, он становился похожим на труп. Большой нос заострился, как у птицы; щеки и тусклые, без всякого выражения глаза глубоко ввалились, вокруг глазниц образовались серые впадины; около рта и на переносице лежали нераздвигающиеся, мертвенные складки, и - что всего было ужаснее - губы, уши, веки, пальцы на руках так изменили свой цвет, что казались окрашенными в густую черно-синюю краску. Федотка растирал его с таким усердием, что кожа лопалась, и у здорового человека давно бы уж появилась кровь, но здесь на поверхности ссадин ничего не сочилось, и они оставались сухими, как на коже трупа; едва заметная краснота тотчас же переходила в пепельный цвет. Тем не менее сознание не потухало. На слова Капитона Аверьяныча долго спустя последовал шипящий шепот: "Изрядно прожил, сударь мой". После этого Агей Данилыч еще что-то сказал, но Капитон Аверьяныч не расслышал и наклонил ухо к самому лицу больного, чтобы лучше расслышать. Тогда Агей Данилыч сделал необыкновенное усилие. Мертвое, покрытое клейким потом лицо дрогнуло, губы шевельнулись, послышался деревянный, тупой, точно сломанный звук: "Невежество-с... Нарочито утверждаю, что ничего не будет-с... Баснями дурачитесь, сударь мой!" - и вслед за этими словами в его глазах мелькнуло что-то вроде прежнего язвительного выражения. Капитон Аверьяныч круто отвернулся, нервически скрипнул зубами и изменившимся, жалобно зазвеневшим голосом крикнул:
- Лукьяниха, проворней клади горчичники!
Тело больного заметно холодело, пульс ослабевал, черты лица все более и более распадались. Он лежал, как пласт, устремив глаза куда-то в пространство. Из его губ вырывалось теперь только одно слово; "Пить, пить..." Одно время Капитон Аверьяныч увидал, что глаза его совсем смежаются, схватил его за руки и не ощутил пульса, и только что хотел сказать: "Помер", как вдруг веки Агея Данилыча приподнялись, в глазах пробежало что-то живое и одинокая слезинка повисла на реснице. "Фе... Фе... Фелицатушка", - произнес он с неожиданною ясностью. Капитон Аверьяныч оглянулся: в дверях с пузырьками, со сткляночками в руках стояла Фелицата Никаноровна. Она смотрела на Агея Данилыча; ее крошечное личико, покрытое бесчисленными морщинками, смешно и жалко собралось в кулачок, увядшие губы затряслись. Еще мгновение, и она, казалось, вся превратится в живое олицетворение отчаяния.
Но каким-то непонятным усилием воли она точно озарилась ласковою и нежною улыбкой, с заботливым видом подошла к столу, выложила пузырьки и бутылки и затем уже опустилась на колени, стала гладить холодные руки Агея Данилыча, целовать его ужасное лицо. К лекарствам никто не дотронулся; перестали растирать, ставить горчичники, класть горячие бутылки; все понимали, что сейчас наступит смерть.
- Старый бесстыдник, - притворно ворчливым голосом говорила Фелицата Никаноровна, - можно ли так скрываться?.. Ведь тебя с самого вечера схватило... Как жил сиротою, так и помирать собрался сиротою... - И вдруг сухие рыдания вырвались у ней.
В глазах больного опять что-то засветилось, другая слезинка показалась на реснице, он пошевелил губами. Фелицата Никаноровна жадно вслушивалась.
- Не слышу, Агеюшко. Скажи еще... что? - спросила она.
- Пи-ить... - произнес Агей Данилыч, - душно... горит...
Ему дали воды.
- Агеюшко! Голубчик ты мой ненаглядный, - заговорила Фелицата Никаноровна, с робкою и молящею нежностью заглядывая ему в глаза, послушай меня, старуху.
Ради прежнего времечка, послушай. Слышишь, родненький?.. Вот отец Григорий сейчас приедет... прими ты его...
отойди с благодатью!.. Здесь не привелось, пошлет господь милостивый, там встретимся... А, Агеюшко?
Опять шевельнулись губы "афеиста". Но никто не расслышал его слов. И он понял это, задвигал пальцами, провел ими по руке Фелицаты Никаноровны, как будто хотел погладить, и внятно, так что на этот раз все слышали, произнес: "Отчет-с... июльский отчет проверить... в балансе изрядная... ошибка!.. - и с необыкновенным выражением тоски добавил: - Пить..." Но когда поднесли воду, губы его не раскрылись; лицо исказилось мелкими судорогами, дрогнули руки, быстро согнулось колено на правой ноге, взгляд сделался стеклянным... Все разом вздохнули и перекрестились.
Дело об убийстве Агафокла велось с удивительною решительностью. На другой день после убийства уже вскрыли "мертвое тело", и становой Фома Фомич допросил конюхов. Ларька сгоряча и ему показал, что около убитого что-то взвизгнуло и покатилось в степь. Потом струсил и сказал, что это он выдумал. Фоме Фомичу представилось подозрительным такое поведение Ларьки; он затопал на него, закричал, ударил кулаком по щеке и приказал заковать и отвезти в стан. Тем не менее являлась загадочная черта в убийстве: в одежде Агафокла барских денег нашлось именно столько, сколько и должно было быть:
сорок два рубля с мелочью. Кроме того, в особом пакетце оказались завернутый новый огненно-желтого цвета платок - очевидно, приготовленный покойником для подарка - и две ветхие трехрублевые бумажки. Таким образом, убийство было совершено не с целью отнять деньги.
Ларька сидел не более двух дней, на третий день его выпустили. На пятый день Фома Фомич прислал с десятским письмецо Мартину Лукьянычу, в котором извещал, что предварительное дознание закончено и препровождается к судебному следователю, что пусть Мартин Лукьяныч пришлет получить деньги и выдать расписку.
- Что же, убийца-то найден? - спросил Мартин Лукьяныч десятского.
- Надо быть, найден, ваше благородие, - ответил десятский, учащенно моргая и вытягиваясь; это был плюгавенький мужичок в сером армяке и в лаптишках, с выражением необыкновенной тупости и испуга на лице.
- Кто же такой?
- Не могу знать, ваше благородие.
- Как же ты не знаешь? Какой же ты десятский после этого?
- Мы состоим при их благородии.
- Что же ты делаешь?
- Сапожки чистим, самовары, в кучерах-с, барышням щипцы накаливаем.
Мартин Лукьяныч обратился к Николаю.
- Шесть дочерей у Фомы Фомича, - пояснил он.
Десятский вздохнул.
Мартин Лукьяныч отослал его и стал дочитывать письмо; в конце было следующее загадочное место: "...Из дела выяснилось, добрейший, что, перед тем как выехать в степь, оный Агафокл Иваныч пил чай и имел разговор с вашим сыном. Для вящего дознания надо было бы по-настоящему привлечь к оной процедуре и сына вашего в качестве чрезмерно важного свидетеля, но г-н становой пристав, памятуя вашу всегдашнюю благосклонность, сего избег и даже строжайше приказали другим свидетелям молчать, а потому надеются, что и вы, достойнейший, поспешите с своей стороны немедля прислать для получения денег и на предмет выдачи г-ну становому приставу узаконенной расписки". Впрочем, для Мартина Лукьяныча тут ничего не было загадочного; прочитавши вслух это место, он шумно вздохнул, поскреб затылок, прошептал: "Ах, народец, черт бы вас подрал!" - и сказал Николаю:
- Напишу тебе доверенность, съезди к становому.
Кстати, узнаешь, кто убийца: я уверен, покойник из-за баб пострадал, и с грустью добавил: - Вот ты все не чувствуешь, Николя: через тебя приходится сорок два целковых в печку бросить... А почему? Потому, что ты мой сын. Ты там с Агафоклом какие-то разговоры разговаривал, а я плати.
- Но зачем же, папенька, платить? Сам же он пишет, чтобы прислать за деньгами.
- Мало ли что он пишет! Да, во-первых, и не сам, разве не видишь? Не его рука, и не подписано... Не беспокойся, не дурак. Прямо, чтобы тебя не допрашивать, желает прикарманить сорок два рубля. Известная анафема.
Николай возмутился.
- Ну, я, папаша, не понимаю, зачем поощрять такие подлости, воскликнул он, - мне ничего не стоит фигурировать в качестве свидетеля! Неужели из-за этого покровительствовать разным гадким инстинктам и давать взятки?
Достаточно ему того, что об Рождестве два воза с провизией отсылаете.
- То-то ты много воображаешь о себе. Еще бы недоставало - сын гарденинского управляющего и вдруг на допросе! Тебе это, может, все равно, а мне не все равно. Ты, брат, глуп, а туда же лезешь рассуждать. Выдай расписку, денег же никаких не бери. Скажи: папаша, мол, приказал кланяться и нижайше благодарит. Да будь у меня повежливей... Слышишь? Ступай.
Это было утром. Николай очень скоро доехал на своем Казачке до базарного села X., где имел резиденцию Фома Фомич. Первый попавшийся мужик указал Николаю домик станового. Николай не только не знал его квартиры, но ему не случалось видеть и самого Фому Фомича: становой заезжал в Гарденино весьма редко, а за последний год ни разу не заезжал. Приблизившись к дому, Николай увидал, что в пять или шесть окон, выходящих на улицу, разом высунулись и с дружным взвизгиванием опять исчезли молодые девицы. Все были прехорошенькие, пухленькие, розовенькие, в папильотках и белых ночных кофточках, - только одна в чем-то темненьком. Несмотря на новые серьезные мысли и впечатления, Николай приосанился, погладил усики, искоса посмотрел на окна: из-за кисейных занавесок, из-за горшков с геранью и восковым плющом светились смеющиеся, жадно любопытствующие глаза. Николай привязал лошадь, вошел в чистенькую, недавно выкрашенную переднюю и громко спросил:
- Дома господин становой пристав?
За дверями послышался шум, точно от бесчисленного множества накрахмаленных юбок, затем какая-то возня, взвизги, задушаемый смех, шепот; наконец дверь быстро распахнулась, и на пороге в светленькое, тоже недавно выкрашенное зальце появилась густорумяная, хорошенькая девушка, с бойкими серыми глазками, с толстою светло-русою косою ниже пояса, в коричневом платьице и в черном передничке.
- Вам отца нужно? Он в кабинете, - сказала она, стараясь быть серьезной.
Где-то послышался топот множества ног, звонкий хохот.
Девушка нахмурилась, прикусила губы и строго взглянула на Николая. Николай сделался малиновым.
- Точно так-с, - сказал он, - я сын гарденинского управляющего... Рахманный-с.
- Вера Турчанинова, - выговорила она с необыкновенною серьезностью и крепко, по-мужски, потрясла Николаю руку. - Идите, я провожу вас.
"Какая прелестная особа!" - думал Николай, следуя за Верой и с восхищением всматриваясь, как грациозно колеблется ее тонкий стан, как густая коса красиво оттеняет беленькую, точно выточенную шейку. Фома Фомич был еще в халате. Он сидел в глубоком кресле перед столом, прихлебывал чай, курил из длиннейшего чубука трубку и внимательно просматривал какие-то бумаги. Это был тучный, большого роста человек, на взгляд лет пятидесяти, с серыми коками и приглаженными височками на круглой огромной голове, с расплывшимся геморроидального цвета лицом, с живыми, проницательными глазами.
- Мосье Рахманный, - объявила Вера, вводя Николая в кабинет.
Фома Фомич сделал вид, что чрезвычайно обрадовался; потом сделал вид, что вот сейчас вскочит с места, бросит трубку и обеими руками потрясет руку Николая; но ничего этого, однако, не произошло, и он ограничился тем, что сказал:
- Приятно, приятно, добрейший. С вашим родителем вот уже лет двадцать знаемся. Хотя и редко вижу, но без лести скажу: достойнейший человек. Прошу покорно, - и он сделал вид, что подвигает стул для Николая. Веруея, пришли нам чаю. Вот рекомендую: гимназистка, сорви-голова и либералка.
- Ну, уж никак не либералка, - поспешно воскликнула Вера. - Кто же нынче либерал из порядочных людей?
Николай, как только увидал Фому Фомича и особливо его радость и радушие, так сразу же и расстался с тем представлением о грязном и грубом взяточнике, которое составил прежде. Он сразу почувствовал, что ему в высшей степени приятно и легко в присутствии этого благодушного толстяка, и с удовольствием подумал: как это хорошо, что у такой прелестной девушки такой, по-видимому, беззаветный добряк отец. И захотел показать, что он отлично понимает, о чем говорит Вера, что он не купчик какойнибудь, не истукан, - и торопливо вставил, обращаясь к Вере:
- Вы, по всей видимости, радикалка-с? Собственно говоря, буржуазные идеалы действительно пахнут большою отсталостью. Последнее слово науки социализм, я полагаю... Это уж доказано-с.
- Смешно спорить! - заявила Веруся, раздувая ноздрями. - Конечно, уж абсолютно доказано, что либералы первые враги народа. Июльская революция? Кавеньяк?
Я удивляюсь, как ты папа, до сих пор не хочешь этого понять, - и она величественно вздернула головку и вышла.
Как только затворилась за ней дверь, Фома Фомич комически развел руками и так и закатился мелким, рассыпчатым, неслышным смехом; его глазки совсем пропали в жирных складочках и морщинках, распахнутая обросшая волосами грудь заколыхалась, точно кузнечный мех. Потом перестал смеяться и с видом бесконечнейшего благодушия воскликнул:
- Ах, молодежь, молодежь!.. Вы-то, добрейший, позвольте спросить, где получили образование?
- Я, собственно, много обязан Косьме Васильичу Рукодееву-с, - скромно объяснил Николай и достал папироску.
- А! - На лице Фомы Фомича изобразилось глубочайшее уважение. Затем он сделал вид, что придвигает спички Николаю.
- Я у них частенько-таки бываю-с, - продолжал Николай, - эдакие, знаете, дружеские отношения, и притом можно встретить приятное общество. Например, Жеребцов, Исай Исаич, милейший господин, исправник Сергей Сергеич...
- Вот-с как, и Сергея Сергеича знавали! Представьте, исключен из списков. Действительно достойнейший, но вышел в тираж, исключен-с. Вчера в "Губернских ведомостях" напечатано.