Конторщик отвечал утвердительно.
   - Сколько же вам?
   - Да нам бы вот, коли милость ваша, по три четверти на двор. Дядя Арсений, тебе сколько?
   - Мне - пять, Мартин Лукьяныч, - неуверенным и робким голосом сказал Арсений, - мне без пяти четвертей делать нечего. Не обессудьте.
   - Ну что ж?.. Отпусти, Дмитрий. Запиши, Агей Данилыч, в книгу. Смотрите.только - к покрову отдать! Ступайте с богом.
   Ночью собиралась первая гроза, и где-то вдали неясно грохотал гром. Крепким и мирным сном спала усадьба. На мельнице лениво и тоже как будто спросонья шумела вода, пущенная мимо колес. Один Николай не спал. Долго он ворочался на своей постели и"беспокойно прислушивался. Разные мысли лезли ему в голову: о том, что нехорошо до крови бить людей, о том, что у него новые сапоги, что Агей Данилыч верит вместо бога в какую-то "натуру" и что Гардении пожалован вовсе не за город Измаил... А посреди этих беспорядочных мыслей- грезился ему захватывающий степной простор, звенели в ушах журавлиные крики и трели жаворонка, мелькало смуглое лицо Груньки Нечаевой и что-тосладкое, счастливое, томительное стесняло грудь и вызывало на глаза странные, беспричинные слезы.
   На другой день привезли почту. Конюший ждал письмат от сына и еще задолго до возвращения нарочного пришел к управителю. Но оказались только газеты да письмо Фелицате Никаноровне от барыни. Капитон Аверьяныч вдруг сделался мрачен, начал поскрипывать зубами и гудеть...
   Мартин Лукьяныч в свою очередь беспокоился: ему было"
   странно и неприятно, что барыня написала одной толькоэкономке. "Не гневаются ли? Не дошли ли до них какие-нибудь кляузы?" - думал он. Послали с письмом Агея Данилыча и нетерпеливо ждали, нет ли чего нового и важного, Фелицата Никаноровна не замедлила прибежать, - она всегда ходила какою-то кропотливою мелкою рысцой. Это была маленькая тщедушная старушка, в темненьком платьице, с живыми движениями и прозрачно-желтым в мельчайших морщинках лицом. В ее руках белелось уже распечатанное иг прочитанное конторщиком письмо от барыни. Истово перекрестившись на образа, она поздоровалась, села и внезапна всхлипнула.
   - Или что нехорошее пишут, Фелицата Никаноровна? - тревожно спросил Мартин Лукьяныч.
   - Что!.. Видно, и нонешнее лето не приведет создательгоспод повидать, сказала Фелицата Никаноровна. - Лизавета Константиновна захворали.
   Управитель в значительной степени успокоился: это не касалось хозяйства.
   - Что с ними приключилось? - спросил он, делая участливое лицо.
   - Пишут их превосходительство: незапно, иезапно стряслось. Всё думали в деревню, ан доктор в Италию посылает.
   Подробно-то не описывают, - ну, а видно, сколь обеспокоены. Тут и вам, батюшка, есть местечко: недосужно писать-то в особицу, очень грустят. Еще бы, господи! Барышня на выданье, только женишка бы подыскать, - да разве станет за ними дело? - а тут этакое произволение!
   Она вынула платок, свернула его комочком и вытерла свои слезящиеся глазки.
   - Очень уж докторам вверились, - заметил Марти"
   Лукьяныч, благоговейно погружаясь в чтение письма.
   Он теперь совершенно успокоился: объяснилось и то, почему барыня не написала ему отдельно.
   - А как же наукам не верить? - выговорил Капитон Аверьяныч, из гордости не решавшийся спросить, нет ли чего о сыне. - Ученому человеку нельзя не верить. Вот хотя бы взять Ефрема Капитоныча...
   - Ну, батюшка, ты уж лучше не говори про своего самовольника! встрепенулась Фелицата Никаноровна, и дааке румянец проступил на ее крошечном личике. - Хорош!
   Куда хорош! Послушай-ка, что госпожа-то пишет.
   - Что такое? - спросил Капитон Аверьяныч, напрасно "стараясь придать равнодушное выражение внезапно дрог"увшему лицу.
   - Как же! Заботятся о нем, их превосходительство комнату ему приказали отдать... Да не подумайте, Мартин Лукьяныч, какую-нибудь комнату, гувернерскую! (Ричардуто, слава богу, прогнали!) Мало того, смилостивились и в харчах: позволили с кастеляншей за одним столом кушать.
   И вдруг едет к нему Климон Алексеич, - самого дворецкого изволили послать! - а твой дебошир чуть не в шею его!
   Я бы, говорит, наплевал. Каково вам это покажется?
   Капитон Аверьяныч, в свою очередь, успокоился: ему представилось, что он услышит что-нибудь ужасное.
   - Ну, уж и в шею! - проговорил он недоверчиво. - Нукось, прочитайте, Мартин Лукьяныч, что он там натворил?
   Управитель прочитал.
   Татьяна Ивановна действительно извещала, что Ефрем отринул предложение, имел дерзость ответить, что в милостях не нуждается, но о Климоне Алексеиче писал только, что Ефрем невежливо обошелся с ним.
   - Невежливо обошелся, а вы говорите - в шею! Само собою, - гордец; не будь он студент императорской академии, конечно, следовало бы всыпать горячих. Но вот, подикось, - достиг! Своим умом добился. Года три-пройдет, отец-то мужик останется, а он - эва! - дворянин. Не таковский Ефрем Капитоныч. Коли уж драть, надо было сыздетства в это вникнуть, а уж в императорскую академию влез - поздно.
   Капитон Аверьяныч высказал это, как будто осуждая сына, но в его голосе и в выражении лица сквозило тайное удовольствие, и Фелицата Никаноровна полнейшее право имела подумать: "Ты и сам-то такой же самонадеянный!"
   Мартин Лукьяныч дочитал письмо и, бережно сложив его, возвратил Фелицате Никаноровне.
   - Насчет конного заводу нет приказаний? - спросил конюший.
   - Ничего, Капитон Аверьяныч, - ответил управитель. - Приказывают лошадей не готовить, больше ничего.
   Приезда не будет. Деньги велено высылать... как его, городто? Дозвольте, Фелицата Никаноровна, на минуточку, - во Фло-рен-цию. Значит, в Итальянское государство. Придется из Воронежа трансфертом.
   Николай сидел тут же и сначала прислушивался, а потом стал развертывать "Сын отечества" и просматривать фельетоны и то, что напечатано мелким шрифтом. Он был рад, что господа не приедут. Правда, он только еще год как жил с отцом, и, следовательно, узнать господ ему не была случая, но живя у тетки, верстах в шестидесяти от Гарденина, ему приходилось приезжать к отцу и гостить здесь, когда были господа, и он очень хорошо помнил то чувства приниженности и опасливого настроения, которое овладевало тогда усадьбою. Помнил, как отец водил его на поклон к господам, заставлял шагов за двадцать от барскогодома снимать шапку, целовать ручку у генеральши, почтительно вытягиваться и опять-таки снимать шапку при встрече с барчуками и с барышней. Помнил, как отец и такой уважаемый и важный человек, как Капитон Аверьяныч, стояли в вытяжку и с обнаженной головой не только когда барыня говорила с ними, но когда просто проходила мимо, и как при ее отъезде и приезде они раболепно целовали у ней ручку. Все это Николаю, воспитанному на глухом и свободном от барского вмешательства теткином хуторе, представлялось ужасно неприятным.
   - Вот, папенька, пишут, как ведется хозяйство в Померании, - сказал Николай, воспользовавшись тем, что в разговоре старших наступил перерыв.
   - Ну, что же из этого! - с пренебрежением спросил Мартин Лукьяныч.
   - Очень уж будто хорошо. Огромный доход, и все отлично делается. По агрономии.
   - Плюнь, брат! Все это вздор. Немчуришки хвастаться горазды, а в газетах и рады пропечатать.
   - Ох, уж подлинно, батюшка, что горазды, - воскликнула Фелицата Никаноровна, - теперь подумаю: Ричарду прогнали, а Адольф Адольфыча оставили... К чему?
   То ли дело обоих бы, шаромыжников...
   - Агрономы! - насмешливо выговорил Капито"
   Аверьяныч. - Любопытно бы посмотреть на них без нашего-то хлеба. Жрали бы эту... как ее?., вику, что ли? Воля была, сколько ведь этих агрономов господа повыписали:
   Павлов, Савельев... У Павлова какой завод изгадили, Савельев, спасибо, вовремя догадался, разогнал. И ведь какую ораву! Павлов-то человек сорок, кажется, махнул Г - Что ж, не в похвальбу сказать... Помните, Константин Ильич, - царство им небесное! - произнес Мартии Лукьяныч, - как настаивали из Саксонии немцев выписать? Из Саксонии немцев, а от Бутенопа машины. Не надо, докладываю, ваше превосходительство! Извольте обождать, все оборотится на прежнее. Куда тебе как горячились!
   - Ан и оборотилось.
   Мартин Лукьяныч с достоинством выпрямился.
   - Могу похвастаться, - сказал он. - Говорят: потрашы, порубки, воровство, грубость, неотработки... Верно. Но почему? Потому, что без ума. По-моему, так: надо тебе сенокосу? - коси, сделай милость; скотину пустить некула? - пускай куда угодно, лишь бы без вреда; пар, зеленя, жнива, отава, ежели господский скот не нуждается, - пускай! Лесу мало? - вот тебе хворост, вот тебе на всю деревню две десятины строевого каждогодно; земли не хватает? - бери; у людей десять рублей тридцатка, у меня бери за семь. Конечно, ежели ты достоин. Богачу Шашлову не дам и Василисе-солдатке не дам. Платить нечем? - нe надо, в долг запишем, и притом без всяких расписок.
   Что же выходит? Та же старина-матушка. Пошлю повестить на барщину сколько нужно, столько и придут. Цеиу сам назначаю. Неисправностей никаких, порубок нет, потрав нет, работа ни разу не стояла; что касательно суда - ей-богу, до сих пор не знаю, как мировому прошенье написать. Зачем же немцы, спрашивается? Почему - Бутеноп? Конечно, я не ровняю с прежним. Но это потому, что грустно за них, анафемов. Теперь я как смотрю на. мужика? Очень хладнокровно. А по-прежнему мне во всякую мелочь нужно было вникнуть: и жену не бьет ли, и не пьянствует ли, и вовремя ли на своем поле убрался, и почитает ли отца-мать. Словно за малым ребенком ухаживали. Ну, что ж, не понравилось - как угодно. Наша изба с краю.
   Капитон Аверьяныч одобрительно помычал, простился, ушел.
   - Да, тяжело вольному человеку, - задумчиво выговорила Фелицата Никаноровна, - сколько горестей! Вит Т?фрем. Будь крепостные, ну, отдали его в Хреновое в коновальскую школу" кончил бы, воротился к отцу, к матери.
   И господам-то на пользу. А тут на: из Хреновой в Харьков, из Харькова, не унялся, в столицу шмыгнул. Легкое, ли дело!.. Обдумывай, хлопочи, тянись, мать плачет. А уж за господами все, бывалоче, обдумано. Отрадно это, милые мои, когда воли своей не имеешь, - ох, какая забота снимается!
   - Ну уж нет-с, - с горячностью вскрикнул Николай, - легче, кажется, удавиться!
   Отец строго посмотрел на него и сказал:
   - Помолчи. Не вламывайся зря. Смотри у меня, брат...
   - Ну, это вы, Мартин Лукьяныч?.. Юноша! Господь с ним, - проговорила Фелицата Никаноровна и ласково поглядела на сконфуженного и оробевшего Николая. - Что, Николушка, привыкаешь, голубчик, к хозяйству? Не скучаешь без тетеньки?
   - Привыкаю-с. Я у тетеньки тоже занимался, Фелицата Никаноровна, - Чем ты там занимался? Баклуши бил, - прервал его отец. - Тридцать десятин распашки, чем там можно заниматься? И сестра-то Анна баклуши бьет, и ты бил.
   Спросите его, что они зимой делали? Либо мотки разматывали, либо романы читали. Валяет ей с утра до ночи Ри"альда-Ринальдини какого-нибудь, а старая дура плачет.
   Я сам люблю чтение, но разве это занятие? Только и хорошего, что насобачился читать прекрасно. Не поверите, лучше меня, право. И пишет превосходно.
   - Ты бы, голубчик, пришел как-нибудь из Филарета мне почитать. А я тебя пастилкой угощу.
   - Слушаю-с, Фелицата Никаноровна.
   - Ничего, ничего, приучается, - продолжал Мартин Лукьяныч благосклонным голосом, - глуп еще, горяч.
   Осенью, смотрю, стадо коров загнал. "Чье?" - спрашиваю.
   "Наших, гар денинских". - ""Зачем же?" - "На зеленях ходили". - "Да, болван, говорю, зеленя-то ведь мерзлые?" - "Мерзлые". - "Вреда нет?" "Вреда нет, да не пускай на барское". Ну, взял его, пощипал маленько, велел выпустить.
   Фелицата Никаноровна засмеялась и сказала:
   - Да уж, Николушка, слушайся папашеньки. У господ Гардениных отродясь было без обиды, зато господь и nqсылает сторицею, - и, добавив со вздохом: - только вот Лизонька-то обмоглась бы... - торопливо приподнялась, попрощалась и побежала к себе.
   - Как же, папаша? - обиженным тоном заговорил Николай. - Едем мы с вами на дрожках, и вдруг вижу:
   на барских жнивах ихняя скотина. Пастух сидит как ни в чем не бывало, в жилейки играет. Увидал вас, вскочил, захлопал кнутом, будто сгоняет скотину. А мы проехали, я оглянулся: он закинул кнут за плечо и опять в жилейки, а скотина как была, так и осталась на барской земле.
   Хорошо, вы не оглянулись!
   - Вот и вышел дуралей. А я без тебя-то не знал? Он должен страх иметь. Он его и имеет. Видит, что управитель, он и бежит сломя голову. А зачем ему сгонять, коли нет вреда и я молчу? Вот захвати ты его в хлебе или рядом с барским скотом, ну, тогда иное дело. Да и то не загонять, а полыснул его хорошенько нагайкой, он и опомнится. К чему? Однодворцы запустят - загоняй. Этих нечего баловать. А своих никак не моги. Свои приучены, чутьем знают, куда можно пустить, куда нет. Вот выгон около деревни. Выгон-то наш, а скотина на нем по всякий час мужицкая. По-твоему, как: загонять? штрафы брать?
   (Николай промолчал.) Вот то-то и есть. Без барского выгона мужикам прямо петля. Зачем же мы будем зря петлю-то затягивать? Понадобится затянем, а пока бог с ними.
   Разве есть надобность людей обижать, рассуди-ка? Нужно, чтоб люди из повиновения не выходили, чтоб господам от них польза была, а обижать, Никбля, никого не следует.
   Скажу не в похвальбу: хотя же покойник барин и разгневался тогда, что я землемеру Стервятникову подарил корову и выдал в виде взятки пятьдесят рублей, но потом неоднократно спасибо мне говорил. Деревня у нас вот где (Мартин Лукьяныч сжал кулак). Ежели стиснуть - пошевелиться невозможно. Одним водопоем можно со свету сжить. Но я этого никак не желаю. Ты вддишь, как я обращаюсь с народом? По дочти-ка, сколько долгбв распущено. Нет такого двора. Ни в чем нет отказу... Зато и нам не отказывают. Пожалуй, вон господин Головятников до того дошел: девки на троицу в его степь за цветами пошли - штраф! Не говоря уже о ягодах или в лес по грибы и по орехи. И глупо. У меня за всем ходи. Конечно, чтоб на глаза не попадались, имели страх. И что же выходит? Головятникова жгут, Головятников судится, у Головятникова в сентябре пшеница стоит некошеная, а у нас, брат, все слава богу, все вовремя. И много дешевле других. Так-тося, дурачок!.. - и, помолчав, прибавил со вздохом: - Ах, дети, дети...
   Тем временем Капитон Аверьяныч зашел за конторщиком и пригласил его с собой составлять письмо к сыну.
   Но нужно рассказать об Агее Данилыче. Как уже известно читателю, он слыл в Гарденине за вольнодумца и безбожника. Но его вольнодумство не только никого не заражало, а никого и не возмущало. Трудно сказать почему. Так уж было принято - извинять Агея Данилыча и смотреть на него как на чудака. С другой же стороны, со стороны его честности и письменных познаний, все очень ценили и уважали его. Уважала и ценила даже Фелицата Никаноровна, которая одна из всего Гарденина не смеялась над его "предерзостными словами" и неизменно отплевывалась и крестилась, когда он в ее присутствии,-что случалось, однако, очень редко, - извергал их. Тем не менее только Агей Данилыч писал ей письма к барыне, был посвящаем во все интимности гарденинской семьи.
   Впрочем, гарденинские предания смутно упоминали, что, помимо уменья Агея Данилыча красноречиво владеть пером и помимо его примерной скромности, были и особые обстоятельства, вследствие которых-фелицата Никаноровна относилась к нему мало того что с доверием, но и с глубокою нежностью. Кое-кому из старожилов было известно, а иные слышали от отцов, что некогда камердинер Агей питал любовную страсть к нянюшке Фелицате, это относилось приблизительно к двадцатым годам текущего столетия; известно было и о печальной развязке этого крепостного романа, о том, как был жестоко наказан и сослан в орловскую деревню камердинер Агей, как он приставлен был пасти свиней, одет в лапти и в посконную рубаху.
   После Фелицата обратилась в Фелицату Никаноровну, прилепилась всею душой к барской семье и навек осталась девицей, Агей же произведен был в конторщики и тоже никогда не помышлял о женитьбе От природы угрюмого и сосредоточенного нрава, Агей Данилыч со времени своего несчастья в особенности сделался нелюдимым, полюбил уединение и мечты, стал углубляться в книги. Приближенный в качестве камердинера к барину - тому самому Илье Юрьевичу, с которым "гневный император Павел за одним столом кушал", Агей перенял от него взгляды и понятия достаточно кощунственные. Илья Юрьевич в свое время славился по этой части, хотя за столом "гневного императора", конечно, славился и по другим частям. Затем в ста. ром и давно покинутом орловском доме Агею Данилычу случилось найти сочинения Вольтера, переложенные на русский язык еще при Екатерине; "Кума Матвея" книжку, изданную в Москве в 1802 году и тогда же запрещенную, еще десятка два затхлых, заплесневелых томиков в прочных кожаных переплетах, на толстой синеватой бумаге, написанных тем наивно-свободным и уверенным языком, которым столь известен конец XVIII века. С тех пор Агей Данилыч уж и не расставался с этими книгами, решительно пренебрегая всякими другими позднейшего происхождения.
   Среди гарденинской дворни он держался одиноко, замкнуто: редко-редко проявлялась в нем потребность общительности, но и тогда он, вместо того чтобы идти куда-нибудь в гости, предпочитал посидеть в таком публичном и свободном для всяких изражений месте, как застольная.
   В письме к сыну Капитон Аверьяныч прежде всего велел поместить, что "родители огорчены тем, что он разгневал их превосходительство и был столь дерзок с уважаемым барским слугою, который недаром же отличен "
   превозвышен". После этого следовал совет: поскорее, пока господа не уехали за границу, .попросить прощения у генеральши, ибо "ласковое теля двух маток сосет" и "плетьюобуха не перешибешь". Затем шли обычные увещания, одинаковые во всех письмах Капитона Аверьяныча: веровать в бога, почаще ходить в церковь, слушаться начальников и наставников, почитать старших, беречь копейку на черный день, не водиться с дурными людьми, не пить хмельного и, по заповеди "чти отца и матерь твою", всячески помнить родителей. Кое-что из этих увещаний решительно противоречило взглядам Агея Данилыча, заставляло его язвительно ухмыляться, выпускать "дерзкие"
   словечки, нетерпеливо вертеться на месте, тем не менее он продолжал писать цветисто и с усердием, к полнейшему удовольствию Капитона Аверьяныча.
   - Выводи, - говорил Капитон Аверьяныч: - говеть же тебе, сын Ефрем, а такожде и приобщаться святых и страшных тайн беспременно кажинный год. Ибо ежели господь грешников милует, то кольми паче соблюдающих правила.
   - Ну, уж нечего сказать, понятие! - ворчал Агей Данилыч. - Ужели сие сочтется за грех, коли я в пятницу ветчины поел? Вот ежели я голодом привожу себя в уныние, естомак редькой набиваю, это подлинно грех, понеже грешу против самой натуры... Невежество, сударь мой!
   Капитон Аверьяныч терпеливо выслушал и повторил:
   - Пиши, Агей, пиши: говеть же тебе, сын мой Ефрем...
   Агей Данилыч презрительно фыркнул и начал возражать с другой стороны:
   - Ну, кто же такое невежество пишет, да еще к образованному человеку? Кажинный год! Мужицкое изражение, сударь мой. Господа студенты насмех поднимут-с.
   - Как же по-твоему?
   - А по-моему, вот этак-с. - Агей Данилыч углубился в писание и спустя десять минут прочитал: - "По нашему простому убеждению и по вере, преподаю совет тебе, сын мой возлюбленный, не противиться установлениям кафолической религии и с изрядным усердием исполнять то, что кафолическая религия предписывает в смысле говения, хождения на исповедь и нарочито к причастию. Понеже родителям своим ты через сие соблюдение учинишь приятный поступок и между тем по вере нашей творцу составишь угодное. Ибо творец все сущее установил на пользу ради отменно-изрядного процветания натуры..."
   - Ничего, ловко, - одобрил Капитон Аверьяныч.
   - Еще бы-с! А то пишем господам студентам и вдруг - простонародное изражение! Ежели писать... (Агей Данилыч вставил кощунственное словечко), так по крайности грамматично, а не в утеху шпыням-с.
   - Ну, ну, фармазон, некогда, пиши!.. Пиши, что родители оченно умоляют приехать повидаться, хотя же бы "а один денек... Сколько, может, годов не виделись, - ведь как уехал в Харьков, так я канул! - А лета наши уж немаленькие. Пиши, что очень прискорбно... и что грех столько годов... Голос Капитона Аверьяныча дрогнул и пресекся; он быстро отвернулся, чтобы незаметно для Агей Данилыча вытереть слезинку. Впрочем, Агей Данилыч не подал вида, что замечает "слабость" Капитона Аверьяныча: низко склонившись над листом бумаги, он рачительно выводил буквы и оглянулся лишь тогда, когда Капитон Аверьяныч твердым и насмешливым голосом сказал:
   - Что, аль, запнулся, фармазон?
   - Никак-с, как ни в чем не бывало, - ответствовал Агей Данилыч, - и не такие цидулы можем составлять-с.
   N Тут же находилась и супруга Капитона Аверьяныча, но она не осмелилась говорить при муже, проворно шевелила чулочными спицами, краснела, вздыхала и тихо плакала, стараясь, чтобы слезы не падали на работу. В конце письма Капитон Аверьяныч обратился к ней с тем же тоном снисходительной шутливости, как и к конторщику:
   - Мать, что от тебя-то будет. Написать: двадцать, мол, дюжин носков посылаешь по телеграфу? Аль пусть пришлет из Питера колбасы жеребячьей в подарок?..
   Ведь эти студенты бесперечь кобылятину едят... Правда, что ль, Агей Данилыч?
   "Мать" испуганно ахнула, перекрестилась и, коротко улыбаясь, сказала:
   - И уж, Капитон Аверьяныч... Право, что придумаете!.. - Затем, всхлипывая, трепещущим голосом обратилась к конторщику: - Напиши, батюшка Данилыч, напиши:
   касатик мой... чадо мое единородное... да когда же, глазочек мой ясенький, дождусь-то я тебя...
   - Ну, - ну, разрюмилась, - остановил ее Капитов Аверьяныч, строго нахмуривая брови. "Мать" схватила чулок и мелкими шажками, робея, усиливаясь сдержать рыдания, удалилась за перегородку.
   IV
   Хутор на-Битюке. - Агафокл Ерник. - Как он проводил время. - Арефий Сукновал и столяр Иван Федотыч. - Разговор о "превозвышенном". - Николай, оскорбляется. - Философия Ивана Федотыча. - "Делатели мзды, страха и любви". - Повесть о том, как Иван Федотыч женился на Татьяне.
   Николя! Вели-ка запрячь дрожки, съезди на хутор, - сказал Мартин Лукьяныч, - осмотри с Агафоклом стога, обойди низовой лес: нет ли порубки. Вообще посмотри, как он там. Да смотри у меня, ежели у него какая компания, - не приставай, он тебе не товарищ. Ты, брат, всячески должен держаться в стороне от дворни. Вот ходишь к столяру, просиживаешь до поздней ночи... Ну, это, положим, еще ничего: Иван Федотыч - серьезный, самостоятельный человек, но с Агафоклом подальше себя держи. Недаром ему прозванье - Ерник. Да! Не забыть бы: скажи, как пойдешь к Ивану Федотычу, когда же он рамы-то парниковые сделает?
   - Он, папенька, третьёво дни шестую раму связал.
   - Ведь, ишь, копается. Вот и хороший, поглядеть, человек, а сколь ленив, анафема. Ты постращай его, скажи:
   со стороны, мол, хотят нанять. Теперь пришла весна, он и пойдет с удочками шататься. Нынче, сказывают, чем свет на Битюк попер. Лентяй!
   Но это произнесено было Мартином Лукьянычем без всякого раздражения, и в выражении его лица, в звуке голоса ясно было видно, что, несмотря на леность и копотливость Ивана Федотыча, Иван Федотыч был в его глазах человек хотя и низший, но все ж таки уважаемый и почтенный.
   Николай проворно собрался, сунул украдкою в карман горсть отцовских папирос и по твердой степной дороге отправился за пятнадцать верст на хутор. Гарденинский хутор стоял на берегу Битюка, "на самом пригреве", как говорили, потому что холм, на котором он стоял, склонялся к югу. Это было тихое и очень пустынное место. Недалеко от него, вверху, битюцкая долина расширялась и река делилась на несколько течений, образуя острова с заливными лугами и лесом. Главное течение было не у хутора, а на противоположной стороне долины, в версте от хутора.
   Здесь же, лод холмом, выгибался дугою рукав, образуя нечто вроде того, что на Волге называют "затонами".
   Здесь вода была постоянно невозмутима и гладка, как в налитом блюде. С холмистого берега гляделись в нее постройки хутора - веселый флигелек, обмазанный белою глиной, плетневые варки, рубленая конюшня. Со стороны острова отражались в ней высокие, непролазные камыши и густой, перепутанный жирными и цепкими травами "низовой лес". Летом в этом лесу была постоянная влага, стояло непрерывное затишье, пахло сыростью, гнилью, болотными растениями и в сказочном изобилии росла ежевика.
   Зимою водились волки и лисицы. Добрую половину года, с октября до первых чисел мая, хутор был почти необитаем. Только с мая, когда вырастала трава в степи, туда пригонялись табуны и приводились, как бы на дачу, заводские жеребцы. В июне шел покос, степь оживлялась песнями, кострами, дружным звуком кос, видом таборов, копен и быстро возникавших стогов. Осенью жизнь замирала, оставалось слушать, как шумит ветер, гоняя перекати-поле по степи, как идут непрерывные унылые дожди, бормочет и шепчет вершинами оголенный лес, да смотреть на свинцовое небо, на поблекшую и мокрую траву, на сердито вздутый Битюк. Зимою еще того скучнее становилось на хуторе: сугробы со всех сторон облегали постройки, вьюги и метели наводили тоску, открытый северному ветру лес гудел мрачно и зловеще, по ночам выли волки. Вообще зверье становилось до того неистовым, что даже среди дня подступало к хутору и, случалось, разрывало хуторских собак у самых окон занесенного снегом флигелька. Чтобы жить здесь круглый год, не бояться волков, ненастья, лихих людей, скуки надрывающего шума лесного и унылых завываний метели, и притом, чтобы жить в полном одиночестве и уединении, казалось бы, нужен был человек с особенно аскетическими наклонностями, человек, приверженный к серьезному размышлению, к истязаниям плоти, - одним словом, такой человек, который бы совершенно разочаровался в соблазнах и сквернах мира и только бы и мечтал о "матери-пустыне". А между тем, по странному распоряжению судьбы, круглый год жил на хуторе - в качестве приказчика, ключника и сторожа вместе развеселый человек, известный на добрые сорок верст, в ближних и дальних селах, под именем Ерника. Был он гарденинский крепостной, в свое время оказал барину какую-то темную услугу, получил за то отпускную и вот эту должность на хуторе. И жил здесь вот уже лет двадцать подряд. Как только с хутора уводили жеребцов и угоняли табуны, ни работников, ни кухарки не полагалось Агафоклу. Он сам должен был готовить себе еду, доить корову, убирать лошадь, отгребаться от снега, осматривать и оберегать низовой лес и стога в степи.