- А что я припомнил, Иван Федотыч!.. Иду я к вам, а повар Лукич сидит на крыльце, хмурый-прехмурый. Что это, Фома Лукич? А Парфентьевна говорит: "Полюбуйтесь, добрые люди, на сокровище: налил глаза, спьяну с Иваном Федотычем поругался; хмель-то соскочил, сидит теперь - кается. А кто виноват? С кем, говорит, ты не лаялся в дворне? Кого не поносил? Погоди ужо, дождешься, все будут гнушаться нами..." Или и вправду, Иван Федотыч, он тут с вами полемику затеял? - Но то, что сказал один с целью нарушить свое настроение, как раз совпало с настроением другого.
   Иван Федотыч быстро поднялся с места и, застыдившись от того, что готовился сделать, с несвойственной ему суетливостью сказал:
   - Вот, вот, душенька... так я и знал... Экая крапива, экий банный лист!.. Напьется - на стену лезет, простгится - казнится. Ты вот что, дружок, ты останешься чайку попить?.. Танюша, изготовь-ка, душенька, самоварчик, а я добегу... я мигом к нему слетаю... я ведь его знаю... двадцать лет знаю! Он теперь не заснет, уж знаю!..
   И, не дожидаясь, что скажет Николай, схватив шляпенку, Иван Федотыч поспешно пошел к яру. Туча черным зазубренным краем показалась из-за избы, быстро захватывая прозрачно-золотистый запад.
   Вдруг Татьяну точно кто толкнул. С видом необыкновенного страха она высунулась в окно и закричала:
   - Иван Федотыч, Иван Федотыч, воротись! . - Но тот не оглянулся. Воротись же! - с угрозою повторила Татьяна. Иван Федотыч только махнул рукою и прибавил шагу. Он подумал, что Татьяна боится, как бы его не замочило дождем. В вышине беглым изломом вспыхнула молния, раздался треск, запахло гарью. Крупные капли дождя редко и неровно забарабанили по деревьям. Из-под густых, угрюмо столпившихся туч сиротливо светлелась полоска чистого неба. В этом неуверенном желтоватом свете было что-то похожее на кроткую, неизъяснимо-грустную улыбку.
   Николай сидел, потупив голову, чувствуя, как весь холодеет, как его сердце мучительно обмирает и падает.
   Вдруг что-то сильное, сильнее его воли, сильнее застенчивости, овладевшей им с ухода Ивана Федотыча, сильнее торопливых и бессвязных мыслей о том, что это нечестно, гадко, заставило его поднять глаза на Татьяну. В лице Татьяны не было страха, не было печали и недоумения; ресницы не закрывали суженных, растерянно усмехающихся глаз. Вся она до странности, до неузнаваемости изменилась каким-то страдальческим выражением счастья.
   - Я войду, а?.. - бессмысленно улыбаясь, пробормотал Николай.
   Она невнятно шевельнула губами.
   Сделалось совсем темно. Шум ветра в барском саду и другой, поглуше, в роще сменился каким-то сплошным, подскакивающим, кипящим шумом. Дождь лил как из ведра. Яростный ветер трепал мокрые ветви, срывал листья, гнул до земли кустарники. Гнилуша вздулась, выступила из берегов, неслась стремглав, подхватывая плоты, доски, жерди, выворачивая глину и рыхлую землю, унося все это в Битюк. Ослепительный блеск беспрестанно разрывал тучи; мгновениями видно было, как они клубились подобно дыму, или выставляли свои зазубренные края, или мчались растрепанные, косматые, изодранные в лохмотья. И в этом же зеленоватом блеске внезапно обозначались деревья, плотина, мосточек в яру, белелись постройки, зловещим светом загорались волны на пруде. Непрерывно раздавался треск, точно что разваливалось, и грохотало,-как будто что тяжелое катилось по железу, и гремело твердым, уверенным, угрожающим звуком.
   - Свят, свят господь Саваоф! - шептал Иван Федотыч, спускаясь чуть не ощупью от усадьбы в яр, - экая сила, экое могущество!.. Истинно, что вострепещет всякая тварь перед лицом бога!
   Иван Федотыч не так скоро, как думал, управился с своим делом. Правда, он угадал, что Лукич не спит: попрежнему хмурый и сердитый, Лукич сидел на крылечке своей клети и ворчал себе под нос. Но, увидав Ивана Федотыча, он еще более нахмурился, рассердился и сказал:
   - Это еще чего приплелся?.. Не видали!
   Иван Федотыч засмеялся сел около него, тихо проговорил:
   - Не гневайся, пожалуйста, Фома Лукич, сам не знаю, как с языка сорвалось.
   - Ты все так-то, - угрюмо проворчал Лукич, - ты, Иван Федотов, всякому норовишь глаза уколоть. Я что сказал? Я правду сказал. Разве не правда, что не пара тебе Татьяна?.. Такого ли ей мужа надо? Вон хуторской приказчик болтает, управителев сын к тебе повадился... А отчего болтает? Оттого, что она тебе не пара... А ты лаешься! видно, забыл: сучец в чужом глазу, бревно - в своем.
   У Ивана Федотыча тоскливо стеснилось сердце. Тем "е менее он подхватил:
   - Забыл, забыл, душенька... прости ради Христа!
   Лукич помолчал, смыгнул носом и, не переставая хмурить брови,сказал:
   - То-то вы, праведники... Тут, брат, не меньше твоего прочитано! - И закричал, приотворив клеть: - Парфентьевна! Самовар-то не остыл еще? Вот Иван Федотов пришел!
   Никак нельзя было отказаться, и Иван Федотыч вошел е клеть, посидел, выпил две чашки чаю.
   - Праведники! - презрительно бормотал Лукич, подавляя улыбку. И, желая скрыть от жены, зачем приходил Иван Федотыч, сказал:
   - Ишь! выбрал время! Фекла, подай вон кивотик-то, расклеился... вон он, святителя Митрофана-то... Ишь нашел время! Небось поспел бы, не на пожар! - и, не подымая глаз, с деловым, брюзгливым видом завернул расклеившийся кивотик и положил его перед Иваном Федотычем. Иваf на Федотыча до такой степени растрогало это поведение, так умилило, что и Парфентьевна притворялась ничего не понимающей и только украдкой взглядывала на него сияющими, благодарными глазами, что он совершенно забыл жестокие Лукичовы слова.
   Однако благодаря неожиданной задержке пришлось возвращаться в самую грозу. Иван Федотыч напялил пальтишко Лукича, - совсем не по росту, он был на голову выше повара, - захватил под мышку кивотик, простился. Лукич вышел было со свечкой на крыльцо, но ветер тотчас же задул ее.
   - Эка, нужно было тащиться! - крикнул он в темноту.
   Иван Федотыч рассмеялся про себя На д} ше он все еще чувствовал радость. Шагая вдоль флигелей, он глядел, как кое-где светились огоньки, у Капитона Аверьяныча, у Агея Данилыча, в застольной, - и прорезали мрак, падали на лужи, на скользкую тропинку, на белый ствол березы около застольной, и эти огоньки оживляли радостное чувство Ивана Федотыча, говорили ему, что везде есть люди, жилье, затишье. Но когда он спустился в яр и бурная темнота стала расступаться перед ним только при мимолетном блеске молнии, когда над его головою с каким-то стонущим и ревущим шумом закачались вершины рощи, загрохотал гром, - его радостное чувство тотчас же сменилось жалким и тоскливым чувством одиночества. Он забыл, что примирился с Лукичом, но вспомнил его слова: "Управителев сын к тебе повадился", и вспомнил, из-за Чего поссорились.
   И мысли его опять обратились к Татьяне, и вдруг что-то засосало у него в груди, что-то беспокойное им овладело. ..
   С живейшею ясностью расслышал он в шуме деревьев сиплый раздражительный голос Лукича: "Дурак, дурак, в твои ли года жениться?.." И когда расслышал это, в. его ушах точно повторился крик Татьяны, когда она увидела Николая, повторился с тем же самым выражением внезапной радости. И будто какая пелена сдернулась с того, что до сих пор было скрыто от Ивана Федотыча, та пелена, которая заслоняла от него душу Татьяны, мешала ему понять, отчего неожиданно заплакала Татьяна, отчего так смотрела, отчего с такою угрозой крикнула: "Воротись!"
   Мельчайшие случаи, ничтожнейшие черточки, в свое время едва замеченные Иваном Федотычем, теперь невольно всплывали в его памяти, представлялись ему в каком-то страшном и волнующем значении. Это началось с зимы.
   На святках вечером пришел Николай, и Татьяна, угадав, когда он стукнул наружной дверью, начал обивать снег в сенях, странно встревожилась и покраснела. В другой раз она украдкой посмотрела на Николая и смешалась, встретив нечаянный взгляд Ивана Федотыча. И по мере того как Иван Федотыч вспоминал это, перед ним обнажалось что-то дикое, нелепое, несообразное с тем, что он до сих пор думал о "Танюше и Николушке", несообразное с его мыслями о правде, о боге, о любви.
   Он ускорил шаги, побежал почти рысью, придерживая кивотик под мышкой. И услыхал, что навстречу ему, с той стороны яра, тоже бежало что-то, стуча по колеблющимся доскам мостика, и с боязливою жадностью впился глазами в сторону того, что бежало невидное в темноте, как вдруг вспыхнул синий, ослепительно яркий свет. Какой-то человек едва не столкнулся с Иваном Федотычем, взглянул - в то же мгновение исказилось его молодое лицо, в глазах мелькнуло выражение ужаса, стыда, растерянности "Николушка!" вскрикнул Иван Федотыч. Все потонуло во мраке, слышно было, как удалялись торопливо шлепающие шаги. Иван Федотыч охнул, схватился за перила.
   При быстром блеске молнии долго можно было видеть беспомощно согнутую фигуру старого высокого человека с копною растрепанных волос на голове, в кургузом пальтишке, с кивотом под мышкой. Он точно прислушивался, как под мостом ревела и клокотала разъяренная Гнилуша.
   В избе было темно. Ветер беспрепятственно врывался в незатворенное окошко, гремел коленкоровою занавеской, вздувал ее парусом. Косой дождик какими-то ожесточенными порывами царапал стекла... Стукнула дверь, кто-то медленными и тяжелыми шагами вошел в избу, слышно было, как с одежды стекала вода. За перегородкой раздался невнятный шорох. Вошедший, смыгая грязными сапогами, ощупью, неуверенно, достиг перегородки и остановился у входа.
   - Танюша-а? - тихо выговорил он. - Ты здесь, душенька, а?
   Несколько секунд продолжалось мертвое молчание.
   Тогда послышался старчески-дребезжащий, требовательный крикливый голос:
   - Ты вот что... вот что, Татьяна Емельяновна... ты скажи, правда ли?
   Немного спустя из темноты отозвался страдальческий шепот Татьяны:
   - Иван Федотыч, убей ты меня, ради создателя...
   Иван Федотыч постоял, повернулся, молча вышел из - избы, подошел к тому месту в сенях, где помещалась его кровать, одну минуту усиливался что-то вспомнить, приложил руку ко лбу - над бровями сильно ломило - и, не раздеваясь, не снимая грязных сапог, лег навзничь. И как только лег, опять почувствовал, что ему ужасно нужно вспомнить. Но боль над бровями мешала вспоминать, причиняла ему досаду. Вдруг он явственно услышал стук, в стену как будто барабанили костяшками пальцев.
   Иван Федотыч поднялся с кровати, отворил дверь на улицу, взглянул - от стены отделилось что-то похожее на человека. Несмотря на темноту, Иван Федотыч сразу узнал этого человека и спокойно спросил: "Что тебе, Емельян Петрович?" Тот сделал знак, как бы приглашая следовать за собой, и направился в поле. Иван Федотыч догнал его, пошел с ним нога в ногу. Гроза стихла, дождь едва накрапывал, из-за быстро бегущих туч там и сям виднелись звезды.
   Вышли в поле. Иван Федотыч шагал широко, серьезно, заботливо, не обращая ни малейшего внимания на высокую и мокрую траву, засунувши руки в рукава, с опущенными глазами.
   - Что, друг, видно, правда сказано у Сираха: "От жены начало греха и тою умираем вси?" - насмешливо выговорил тот.
   - Мой грех, Емельян Петрович, - ответил столяр.
   - Чудак ты! Какой же грех, коли охотою за тебя шла, с тебя, старого, глаз не сводила, говорила тебе прелестные слова?.. Помнишь, на Троицын день вы в барский сад ходили, ты ей историю о Руслане-Людмиле рассказывал?
   - Помню... - прошептал Иван Федотыч.
   - Помнишь, говорил ей о своей старости, и она засмеялась, подшутила над тобою: нарвала черемухи, кинула тебе в лицо?
   Ивану Федотычу сделалось ужасно стыдно и грустно.
   - Помню, друг, - сказал он, - ты мне этого не напоминай.
   Тот отрывисто засмеялся.
   - А говоришь - грех! - сказал он и, помолчав, неожиданно добавил: Убить ее надо.
   Долго шли молча. Ивана Федотыча все назойливее и назойливее дразнила мысль убить Татьяну; он стал дрожать с головы до ног, точно в лихорадочном ознобе.
   - Возьми ножик и зарежь; у тебя есть ловкий для этого дела, каким ты сучья обрезаешь, - продолжал тот. - У ней моя кровь, порченая, бесстыдная. Ей теперь удержу не будет... Она теперь отведала сладость распутства повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить... Эге! Ты это чего трясешься?
   - Бога боюсь, - прошептал Иван Федотыч и, подняв глаза, явственно увидал "Емельяна", - будто скосоротился, прищурился "Емельян", засмеялся мелким, язвительным смешком и сказал:
   - Ну, ладно, будь по-твоему. Как веруешь: бог всемогущ?
   - Да.
   - И всеведущ?
   - И всеведущ.
   - И без его воли ни один волосок не спадет с человека?
   - Ни один не спадет.
   - Ну, значит, по его воле ты и Татьяну зарежешь.
   Иван Федотыч страшно рассердился, замахнулся на
   "Емельяна", закричал:
   - Ты вот что... вот что... Не смей у меня кощунствовать!
   - Нет, это ты кощунствуешь, - ответил тот, - вот ты был бы умен, послушался меня, убил бы Татьяну... Что же это, по-твоему? Только и всего, что бог захотел, и ты убил.
   Него ж бояться-то, дурашка? Вот ты был бы хозяин, а я работник. И ты сказал мне: поди и исполни это дело; и я пошел и исполнил, как ты сказал, - и стал бы бояться тебя за то, что исполнил по сказанному... Глупо, Иван Федотов!
   - От дьявола, а не от бога - зарезать человека, - сказал Иван Федотыч.
   - Эх ты баба, баба! Где ты его видел, дьявола-то?
   Да и кощунствуешь: иже везде сый господь! Где же ты дьяволу-то нашел место? В боге, что ли?
   Иван Федотыч смешался и, не зная, что возразить, сказал:
   - Держава сдвинется...
   - Так, так. Ты вот Николая-то вразумлял, а он взял да надругался над тобой, пуще чем ножом тебя зарезал, - и с какой-то злобною радостью "Емельян" стал глумиться над Иваном Федотычем, поносить его непристойными словами, давать ему насмешливые прозвища.
   - Друг! Ведь держава Ъдак-то сдвинется, - тоскливо прошептал Иван Федотыч.
   - А ты почем знаешь, может, ей и надо сдвинуться?
   Кто ты такой, чтоб уследить господа? Вон в Луку тине дьякон родных детей зарезал, так и перехватил горлушки, - кто ему повелел? Я тогда барину наябедничал, высекли тебя... кто тому первая причина? Нет, Иван, первой причины аще не от господа бога! . Значит, держава сдвинется- опять-таки от бога, - и, помолчав, выговорил: - - А я тебе вот что скажу: и бога-то нет.
   - Ну, ну...
   - Право слово, нет. Рассуди, кто его видел? Сам апостол говорит: "Бога никто же видел, нигде же". Ему ли не знать? Ты говоришь - любовь... Где она? Сам ты рассказывал о Фаустине, как он понимал жизнь... И это истина.
   И премудрый Соломон так понимал, и мы с тобой понимаем, ежели не заслонять глаза. Нет, друг, бога нет.
   - Кем же вся быша, коли не богом?
   - Спроси! - нахально отрезал "Емельян". - Видел, в балаганах куклы пляшут? Ну вот, скучно стало неизвестно кому, он и наделал кукол. Сидит там себе, дергает пружины, а куклы прыгают... То-то, чай, покатывается со смеху!
   - А все-таки я не согласен Татьяну убивать, - с неожиданным упрямством заявил Иван Федотыч и прибавил шагу, стараясь попадать нога в ногу с быстро идущим "Емельяном". Опять долго не прерывали молчания.
   - А не согласен, еще того проще, - заговорил "Емельян" искренним, растроганным голосом. - Чего тебе зря мучиться? Знаешь Черничкин омут? Пойдем туда... Кинешься с обрыва, как ключ ко дну, смерть легкая, покойная...
   Друг, друг! Ничего нет приятнее смерти.. Ну, какая теперь твоя жизнь? То ли ты супруг, то ли ты злодей,Татьянин...
   Что ей остается? Ей остается одно: либо обманывать тебя на каждом шагу, либо мышьяку подсыпать... "Над дщерию бесстыдною утверди стражу", сказано. И еще: "Не даждь воде прохода, ни жене лукаве дерзновения". Ах, сколь это горько, искренний мой, сколь постыло!.. Ведь ей жить хочется, ведь в голове-то у ней молодой хмель играет... А ты что? - Ты не человек, ты бельмо на Татьянином глазу.
   Не будь тебя, глядишь, честно выйдет замуж, обретет счастье. Обманывать никого тогда не придется, кровь моя дурная уляжется, бабьи увертки на ум не взбредут...
   А, друг?.. Да и любопытно же, я тебе скажу, умереть!
   Тут два конца: либо ничего не будет, либо все сокровенное постигнешь. Оба конца на выигрыш. А, как думаешь?
   Иван Федотыч не ответил. Он заплакал; какая-то сладкая грусть им овладела... Всё шли. Стало рассветать.
   -Ветер дул порывами. Косматые тучи мчались разрозненными стадами. Небо все более очищалось. В белесоватом сумраке уныло начинали выступать окрестности; видно было, как вздымались седыми волнами примятые хлеба, чернели зубчатые вершины леса... Совсем близко мрачным, свинцовым отливом блеснула река, зашумел камыш.
   Изрытые холмы нависли над водою.
   Это был Черничкин омут. Иван Федотыч подошел к обрыву, заглянул туда. Сердце его тоскливо- сжалось, ему сделалось страшно этого дикого и пустынного места.
   Он отступил, осмотрелся... Никого не было. На той стороне реки раздался плеск, стукнуло весло о корму, охрипший со сна голос крикнул: "Савка, а Савка!.. Шут тебя знает, куда ты их поставил... Полезай! Ничего, тут не глыбко...
   Вот, брат ты,мой, кабы полны вентеря вытащить!" Внезапно точно кто отпустил не в меру натянутые струны в душе Ивана Федотыча. Он как будто видел мучительный сон и, проснувшись, настолько овладел сбитым с толку и все еще дремлющим сознанием, что понял, что это был сон. Приятное чувство облегчения разлилось по всему его телу.
   Но такое чувство не успело вызвать в, нем ни одной соответствующей мысли, ни одного связного представления; оно только вспыхнуло, осветило тягостную путаницу сознания и не то что погасло, а тотчас же сменилось глубокою усталостью.
   Он лег, где стоял, прямо на мокрую траву, и крепко заснул.
   Горячий блеск пробудил его... Заливы, плесы, омут, столь угрюмый ночью, ближние и дальние извивы реки, поля и степь, обрызганные росою, удивительно прозрачное небо - все сверкало навстречу восходящему солнцу. Ветерок едва тянул... Серебристый звон жаворонков радостными и нежными переливами рассыпался в воздухе. Из ближнего леса доносилось разноголосое щебетанье. Иван Федотыч открыл глаза, быстро зажмурился от сильного блеска, потом опять взглянул... пришел в себя, узнал место, - это было верстах в десяти от Гарденина, - и пробормотал:
   - Господи, господи, куда это я попал?
   Вдруг восторженная детская радость им овладела. Его душа как будто отозвалась согласными тонами на все, что делалось кругом него; в ней точно запело и засверкало, повеяло бодрою утреннею свежестью... Все происшедшее он припомнил до мельчайших подробностей; но ни одно из прежних ощущений не возвращалось к нему, прежние мысли казались несообразными. Все теперь представлялось ему в ином свете. Мысли с какою-то даже торопливостью подлаживались к новому, утреннему настроению Ивана Федотыча, оживляли его бессознательную радость. "Что же это я?.. Надо идти, - сказал он громко. Танюша теперь невесть что подумает... Ах ты, горюшечка моя милая!" - и быстро зашагал по меже к Гарденину.
   Окрестности, вчера еще тусклые и печальные, истомленные засухой с неясною и скучною далью, казались преображенными. Они точно раздвинулись, сделались шире, просторнее, светлее, заиграли свежими и сочными красками, оживотворились каким-то ликующим выражением. Потому что это было после грозы.
   XII
   Как ждали и как встретили холеру в народе и в застольной. - Николай являет из себя отпетого человека - Чем занимается Иван Федотыч. - Татьяна. - Страх Агафокла - "Понурая женщина в черном". - Мысли старые как мир. Убийство - Смерть "афеиста" - Радикалка Веруся, становой Фома Фомич и следственное производство. - Встреча.
   К Битюку приближалась холера. Как всегда перед каким-нибудь действительно крупным событием, в народе ходили странные слухи, рассказы и легенды. Где-то упал камень на поверхность воды и возмутил воду. И около места, где упал, дрогнула ясная поверхность воды, заколыхались вперебивку сильные волны и, все уменьшаясь и уменьшаясь, раздробились в мелкую, едва заметную зыбь. Упал камень где-то ужасно далеко, но еще весною в окрестностях Гарденина можно было приметить тихую зыбь слухов и ожиданий. В половине июня эта зыбь поднялась, в конце - превратилась в тревожное и сумрачное волнение; в начале июля появились рассказы очевидцев, как "валом валит" народ в Царицыне, Борисоглебоке и еще ближе к Битюку. Погода стояла знойная, сухая, благоприятная для созревания хлеба. Урожай предвиделся изобильный. Тем не менее даже по внешнему виду тех, для кого урожай больше всего был важен, чувствовалась беда. В начале покоса еще слышались песни; затем их сменили серьезные разговоры, вздохи, тревожное настроение духа. Шутки, смех, жилейки, пляска - все исчезло. Кое-где на бабах и на девках появились темные платки. То, что называется "междупарьем" - от первой пахоты до того, как начинают косить рожь, - обыкновенно проходит весело в деревне; вместо хороводов, конец которым на Троицу, собирается "улица", от вечерней зари до утренней поются песни, а днем бабы и девки сидят где-нибудь в тени: шьют грубое платье к страде, сучат "свясла", вяжут, чинят или копаются в огороде, поливают капусту, выбирают "посконь" из конопли; мужики отбивают косы, прилаживают к ним грабли, готовят телеги. Вся работа легкая, которая делается "спрохвала".
   Но теперь именно в междупарье особенно поднялась зыбь, потому что работа не мешала сходиться, говоритв, передавать слухи, потолковать с прохожим человеком, думать о том, что неотвратимо надвигалось откуда-то. "Улица" сначала собиралась, пробовали даже затягивать песни, но не доканчивали. Девки жались друг к другу, старались держаться потеснее и до зари говорили вполголоса о том, что узнали за день от отцов, от братьев, от какой-нибудь странницы. А потом и совсем перестали собираться, потому что было жутко. И оттого ли, что было жутко, или от других причин хворали более обыкновенного. И хворь приходила странная: внезапно схватит, внезапно отпустит. Иногда случалось, что уж думали - с человеком холера, посылали за попом, бежали к знахарке, если была под рукою. Однако проходило несколько часов, и человек выздоравливал.
   В усадьбе принимались меры. Когда появились слухи, что холера недалеко, Мартин Лукьяныч тотчас же послал телеграмму во Флоренцию, где в то время пребывала Татьяна Ивановна. Был получен ответ: немедленно купить на двести рублей лекарств и раздавать бедным. Каких лекарств - это был вопрос. Управитель снарядил Агея Данилыча в город спросить в аптеке и купить. Агей Данилыч возвратился, нагруженный каплями, порошками, микстурами, опием, горчичным и нашатырным спиртом. К сему аптекарь присовокупил наставление, как употреблять Рожь поспела, началась уборка; дозревала озимая-пшеница. Пшеница родилась неслыханной густоты, так что приходилось не косить, а жать ее. Десятого июля Мартин Лукьяныч поехал на базар нанимать жнецов. Обыкновенно с базара он возвращался поздно и всегда навеселе, потому что съезжалось много знакомых - приказчики с купеческих хуторов, торговцы, управители, - кончали свои дела и пили.
   На этот раз случилось не так. Еще раньше обеда Николай увидел быстро подъезжавшую взмыленную тройку и бледное, беспокойное лицо отца. Он испугался, выбежал на крыльцо, крикнул:
   - Что с вами, папенька?
   Мартин Лукьяныч, не отвечая, вылез из тарантаса, - движения его были необыкновенно медленны, - вошел, не снимая верхней одежды, в контору, сел л сказал:
   - Ну, на базаре неблагополучно.
   - Неужели холера?
   - Она. Схватила однодворца из Боровой, не прошло часа - помер.
   Агей Данилыч повернулся на своем стуле, заложил перо за ухо, оправил пальцами височки и спокойно проговорил:
   - Теперь, сударь мой, зачнет косить, теперь чернядьдержись...
   - Что ты толкуешь, Дымкин? - сердито проворчал Мартин Лукьяныч. - Вон в Борисоглебске купцы мрут...
   Да еще какие - первогильдейские!
   Агей Данилыч недоверчиво ухмыльнулся и опять углубился в свои бумаги.
   - Базар-то вмиг разбежался, кто куда, - добавил Мартин Лукьяныч, потом встал и пошел к себе.
   Немного спустя Николай пошел за ним. Мартин Лукьяныч стоял у растворенного шкафа и капал на сахар из темного пузырька.
   - Что-то будто покалывает, - сказал он сыну, бросая в рот пропитанный рыжеватою жидкостью сахар, и добавил, как бы оправдываясь: - Все лучше.
   Николаю был смешон этот страх. До него не достигали тревожные слухи о холере в том виде и с тем трепетно-таинственным выражением, с которым они ходили в народе. Раза два ему случилось быть в застольной, когда там рассказывали о холере. Говорили о том, что холера - женщина, что она - без носа, понурая, в черном, что где-то было видение:
   явился старец в алтаре, сказал попу, чтобы под престол посадили на ночь отрока, и в ночи опять явился и сказал отроку, что мор будет три полнолуния. Все это до такой степени было глупо и суеверно, что не сделало ни малейшего впечатления на Николая Но главным-то образом настроение в застольной совсем не походило на то настроение, в котором находилась деревня. Народ здесь собирался все молодой, - или из дворни, или как-нибудь иначе оторванный от того, чем жила деревня; у всякого было свое, изо дня в день одинаковое дело; были чвесьма определенные заботы, и дела и заботы, потому имеющие великую важность, что либо конюший, либо управитель считали их важными и строго взыскивали за малейшую неисправность Тут отчасти повторялось то же самое, что и в полку во время войны: твердо натянутая узда власти как бы снимала с отдельных лиц заботу о завтрашнем дне, о действительно важных вопросах жизни; внезапная и мучительная смерть, бедствие, страдание - все это были пустяки в сравнении с тем, что скажет вахмистр Свириденко, если увидит надорванную подпругу у седла, или фельдфебель Горихвостов приметит ржавчину на ружейном замке, или Капитон Аверьяныч найдет, что плохо вычищена лошадь. Зимою в застольную заходили коротать вечера семейные, немолодые - люди, не так зависимые от начальства; эти люди могли бы теперь приподнять настроение застольной, придать ему более серьезности, вдумчивости, - и более страха, разумеется, - но летом они почти не появлялись в застольной. Таким образом, когда Николай оборвал разговор о видении и сказал, что это ерунда и что холера тоже ерунда, то есть что она баба и что если придется умирать, так черт ее побери: двух смертей не бывать, одной не миновать, то такое невозможное в деревне поведение встретило в застольной самое полное сочувствие, и рассказы о холере живо сменились смехом и шутками.