- Да, это была у-удивительная неудача, - скромно сказал Монгули, подавая ему кисет, и покосился на жену, возившуюся у зверья.
   Но женщины были заняты своим делом, и ни одна из них не смеялась. Сарл, развязав мешок, стал раздавать по рукам все, что приобрел в Шимыне.
   - Вадеди, твоя мать просила ниток. - И он сунул ему два клубка. Родила уже твоя жена?
   - Сегодня или завтра... Вон к ней идет старуха, да стыдно спрашивать, Вадеди кивнул на сутулую женщину, проходившую мимо с тулузом в руках: по обычаям удэ, роженица помещалась в отдельной, стоящей на отлете юрте, к которой не имел права подходить никто, кроме повивалки.
   - Хорошо, если бы у тебя родилась девочка, - сказал Люрл, раздувая ноздри, - а то совсем не стало женщин...
   - Вот твои пуговицы, Монгули, - продолжал Сарл. - А это, отец, тебе...
   Он протянул сверток листового табака Масенде: старик был братом его отца, но, по удэгейскому обозначению родства, также считался его отцом. Масенда тут же роздал все по рукам, оставив себе только на кисет.
   - Вот спички, каждому по коробку... А это вот удивительная вещь. - Сарл вынул банку монпансье и откупорил ее. - На руднике мне приходилось есть такие камешки, - они кислее и слаще березового сока...
   - Я думаю, это больше подходит для женщин, - сказал Люрл, пососав немного, - а то они только и знают, что табак жевать...
   - А ты что же не берешь? - по-китайски спросил Сарл у тазы.
   - Живот у меня... - ответил тот, униженно сморщившись. - Живот... Не принимает сладкого.
   - Да, я купил это для детей, - с едва заметным вздохом сказал Сарл. Салю! - подозвал он косматого парнишку лет девяти, с трубкой в зубах и двумя охотничьими ножами у пояса, - парнишка дразнил собаку. - Поделите это между собой, только не обижайте девочек.
   - Мы их не обижаем, - почтительно пискнул молодой удэге, вынимая изо рта трубку и сплевывая, как взрослый.
   - Ты-ы очень удачно выменял па-анты, - сказал Монгули, которому понравилась конфета.
   - Да, мне повезло на этот раз... Тут у меня еще порох, свинец, пистоны, чай, два охотничьих ножа, сверток полотна, бубенцы для женщин... Кому надо, тот возьмет в амбаре...
   Сарл кратко рассказал обо всем, что пережил за три с половиной недели своего отсутствия. Когда он упомянул про Филиппа Мартемьянова, Масенда весь рассиял и вынул трубку, - даже клиновидная борода его, казалось, стала белее.
   - Не тревожит его старая рана? - спросил он в первый и последний раз за вечер.
   - Нет, он не жаловался...
   Старик с барсучьими ушами, возившийся над медведем, услыхав имя Филиппа, разогнул спину.
   - Пусть долгой будет его жизнь, - сказал он, пришепетывая, и снова склонился над зверем.
   Но когда Сарл рассказал о русском человеке с двумя лошадьми, направлявшемся в верховья реки Малазы, все заволновались. Вадеди, избранный в эту весну охотничьим старшиной, сильно скуластый, сухощавый и веселый удэге, всю жизнь лукаво подмигивавший левым глазом, вдруг перестал мигать и вытаращил глаза.
   - Он спустился на Малазу?! - воскликнул он, вскакивая на колени. Ай-я-ха-а... - протянул он и замигал еще лукавей и ожесточенней прежнего. Боюсь, что этот человек уже мертв, - сказал он, глядя в лицо Сарлу. - По Малазе бродят хунхузы - восемнадцать ружей...
   - Йе?!
   - Да, да... И его уже нельзя предупредить: он достиг уже среднего течения, если он не черепаха!..
   - Чьи это хунхузы? - спросил Сарл, начавший от волнения завязывать мешок, сам не замечая этого.
   - Это хунхузы Ли-фу... С ними был его помощник Ка-се... Я наблюдал за ними полдня и хорошо рассмотрел его: издали он похож на Монгули...
   Монгули издал какой-то протестующий звук.
   - О, я знаю, это разведка, за ними придет весь отряд, - продолжал Вадеди. - Они ищут места для становища...
   - За ними смотрит Логада, - вставил Люрл, хищно раздувая ноздри: он не мог забыть, что его не оставили вместо Логады, боясь, что он не вытерпит и ввяжется в драку, - ему действительно очень хотелось пострелять.
   Сарл, жалея русского человека, долго не мог успокоиться, говорил "тц-тц" и качал головой.
   У маленького амбарчика на сваях, куда он понес свой тюк, играли двое детей - худенькая синебровая девочка лет восьми, нянчившая в колыске тряпичную куклу, и мальчик лет пяти, со вздутым животом и морщинистыми ладошками, мастеривший лук. Это были муж и жена. Пятилетний муж еще сосал грудь матери. Лук у него не ладился.
   - Какой ты мужчина, - журила его девочка, - все валится у тебя из рук, как у русского...
   - Да, да, нехорошо быть таким растяпой, - сказал Сарл, просовывая голову в амбарчик, оттуда повеяло на него запахом сушеной травы, употребляемой как подстилка для обуви. - Ты, наверно, не знаешь даже, что это за птица лазит по шиповнику?.. Вот она, видишь?
   - Нет, я знаю - это свиристель, - угрюмо сказал мальчик.
   - Ого!.. Нет, ты далеко пойдешь, - утешил его Сарл.
   Но вдруг вспомнил про хунхузов и про русского с двумя лошадьми и глубоко вздохнул.
   Когда он подходил к фанзе, зверье было уже убрано, - собаки с рычанием лизали черную от крови землю и растаскивали сизые потроха. Люди больше не смеялись. Вадеди, расширив глаза и мигая, растопырив пурпурные от костра пальцы, тихо говорил. Остальные внимательно слушали. Сарл сбоку заглянул в фанзу в решетчатое отверстие двери.
   Робкая и хрупкая, как девочка, жена его Янсели, из рода Кимунка, - с раскрыленными тонкими черными бровями, с серьгой в носу, вся унизанная бусами, игравшими в косом, разрубленном на квадратики солнечном луче, сидела на корточках, раздвинув острые колени, и, напевая, мерно колыхала ребенка в колыске, похожей на детские салазки. Ребенок, с оплывшим книзу личиком и пухлыми губками, окутанный покрывалом, крепко притянутым к колыске кожаными ремешками, так что голова ребенка прижата была к кедровой спинке, безмятежно спал.
   - ...Ба-а-ба... Ба-а-ба... - нежно и жалобно пела женщина.
   Над лесом багровое садилось солнце; по небу стлались червонные полосы; скала Инза-лаза вздымалась над окутанной тенями падью, как пурпурный шатер; пахло черемухой и древним чадом пропекаемого на углях мяса. У опадающего костра сидели люди с вогнутыми носами и усеченными затылками, и один из них говорил:
   - Нет, я верю в сны... Охеза-Хариус чуть не лишился жизни за то, что не верил в сны...
   Вдруг тонкий, пронзительный и беспомощный крик донесся из-за черемух. Люди подняли головы. Собаки, не проявляя беспокойства, продолжали свою возню. Крик повторился и слышен был уже по всему поселку.
   Это плакал только что народившийся ребенок Вадеди.
   С черемух, изнемогая от тяжести, сыпалась желтая плодоносная пыльца, и люди, поднявшие головы, чувствовали себя неотъемлемой частью этого единого, могучего и неосмысленного плодотворения.
   Сарл стоял у входа в жилище, не решаясь войти, и о древним благоговением слушал плач чужого ребенка и полный любви и жалобы голос своей подруги:
   - ...Ба-а-ба... Ба-а-ба...
   VII
   Мартемьянов и Сережа провели ночь перед выступлением отряда Гладких в хоромах старовера Поносова.
   Сережа проснулся оттого, что кто-то, выходя из горницы, оглушительно, как показалось во сне, хлопнул дверью.
   Еще не светало, - окна были свинцовыми от тумана. Со двора доносились смутная возня, далекий, несердитый голос Гладких, - он кого-то ругал. Мартемьянова в горнице не было.
   "Что же случилось? - подумал Сережа. - Да, пора выступать... Да, приехала Лена!" - вспомнил он, садясь на койке.
   Он быстро оделся и вышел на крыльцо.
   На улице уже чуть развидняло. Сережу охватил бодрящий холодок. В тумане у темных строений копошились люди: вытряхивали шинели, свертывали скатки. Из сараев выводили вьючных лошадей. Мешковатый и грузный партизан слезал с чердака, цепляясь задом за перекладины лестницы и громко зевая. Сережа улыбнулся, узнав Бусырю, над которым партизаны потешались вчера на пасеке.
   - Э, уже собираются, - послышался у ворот звучный и приятный Сереже тенорок.
   Сын Боярина, Федор Шпак, в перетянутой патронташем шинели, с сумкой за спиной и винтовкой на ремне, прихрамывая, вошел в ворота.
   - Здорово, полковник! - весело сказал он плечистому партизану, счищавшему грязь с копыта у лошади.
   - Здравствуй, анафема без ноги, - сдержанно ответил тот.
   - А я думал, вы спите еще, ан, выходит, сам мало не проспал... Не знаешь, в какой меня взвод определили?
   - Гладких придет, скажет... Тпрру-у, брюхатый!.. Он тебе скажет, повторил плечистый партизан, обивая копыто.
   Из черной, растворенной настежь двери сарая напротив доносились знакомые голоса: один - спокойный, строгий и грустноватый - Сережа сперва не узнал, другой же - по-детски картавый и дерзкий - он различил бы из сотни.
   - Как это так - не дашь? - грустно и строго говорил первый голос. Отряд пеший, а ты на лошади?
   - Они мне не указь, - презрительно отвечал Семка Казанок. - Они, мозет, своих жалели, а я свою из дому привель...
   - За это спасибо... Она и останется за тобой, мы только навьючим ее...
   "Да ведь это Кудрявый!" - узнал Сережа первый голос.
   - А я не дозволяю!.. - запальчиво ответил Семка.
   - Ну, этого не может быть, чтобы ты не дозволил... - Кудрявый высунулся из сарая и, мельком взглянув на Сережу, крикнул в туман: - Быков!.. Патроны лучше на Казанкова: этот подюжее, а на Гнедка - сухари!..
   Сережа, повеселев оттого, что так унизили Казанка, вернулся в сенцы, нащупал в темноте бочку и берестяной туесок на ней и, выйдя на крыльцо, умылся, перегнувшись через перила, набирая полный рот воды и мужественно фыркая.
   Туман редел и золотился, когда отряд - двести с лишним человек, построившихся по четверо в ряд, с винтовками на ремнях, с Кудрявым и Гладких во главе и двадцатью вьючными лошадьми в арьергарде, - тронулся, шоркая сапогами, по Ольгинскому тракту, провожаемый лаем староверских собак.
   Голосистый Шпак, шедший, прихрамывая, в передней колонне, завел "Трансвааль" - песню, которую в эти страдные дни певали не только во всех отрядах, но даже на вечерках, даже малые ребята. Отряд стройно подхватил. Сережа, шагавший с Мартемьяновым вне рядов, тоже подтянул звенящим альтом, слыша и выделяя свой голос в общем хоре. Над ними раскрылось звонкое небо, ударило жаркое пыльное солнце, горные отроги взялись нежным паром, как конские крестцы.
   Вспомнив подслушанный им разговор в сарае, Сережа оглянулся: мелкокопытный, с серебряными ноздрями конек в яблоках - собственность Казанка - шел позади серых колыхающихся колонн навьюченным. Вел его, однако, не сам Казанок, а Бусыря, тяжело ступавший медвежеватыми толстыми ногами, видать, сильно потевший под сдвинутым на затылок малахаем. Казанок шел рядом, склонив набок белую головку в американской шапочке и пыля плетью, которая болталась у него на кисти. Иногда он неожиданно хватал Бусырю за ногу или, извернувшись, бил его каблуком сапожка по заду. Бусыря неуклюже отмахивался и кричал на него, но тотчас же его мясистое лицо расплывалось в улыбке: принимать издевательства за шутку было, очевидно, главным средством его самообороны в жизни.
   Сережа с уважением поглядывал на Гладких, легко и сильно шагавшего впереди в мохнатых запыленных унтах, с закинутым за спину японским карабином. Под ворсистой рубахой, плотно облегавшей его могучие, статные плечи, перекатывались округлые мышцы. Их мягкое, атласное движение вдохновляло и радовало Сережу.
   Незаметно поравнявшись с ним, Сережа попробовал вызвать его на разговор. Несмотря на то, что Сережа не, раз мечтал о встрече с подобным человеком и сам хотел быть таким же, он мало представлял себе, о чем с ним можно разговаривать. Наконец он высказал предположение, что Гладких должны быть хорошо известны эти места.
   - Места? - переспросил командир, повернув к нему смуглое лицо, раздувая вороные усы. - Места, малец, ничего... Места, малец, кое-как, - добавил он, откровенно не поняв, о чем его спрашивают.
   - Ну да, вы здесь давно живете... - почтительно заметил Сережа.
   - О, мы здесь самые первенькие! - сказал Гладких с усмешкой. - Старик мой приплыл сюда... Обожди... Родился я в семьдесят седьмом - как раз в этот год тигра его покарябала... жили они тут к тому времю уж лет восемнадцать... Выходит...
   - В пятьдесят девятом? - подсказал Сережа.
   - Да, приплыл он сюда в пятьдесят девятом - вот когда он приплыл...
   Сережа вспомнил, что в это время не было еще Суэцкого канала: отец Гладких плыл вокруг мыса Доброй Надежды, и плыл под парусами. "То-то ему было о чем рассказать!" - подумал Сережа, нарочно представляя себе не того скромного сивого мужичонку, о котором говорил вчера Мартемьянов, а доблестного пионера с бронзовой волосатой грудью и трубкой в зубах.
   - Да что толку, - неожиданно сказал Гладких. - Приплыли они - и сели в лесу, как дураки. А ведь тут тогда - земля-а!.. - И он, сверкнув глазами, мощно повел вокруг своей тяжелой ручищей. - Староверы лет через двадцать какие десятины подняли!.. Видал, как живут? Здорово живут, малец! воскликнул он с зычной завистью.
   - А сильно она его... покарябала? - спросил Сережа.
   - Тигра-то?.. У-у, покарябала на совесть. Можно бы больше, да некуда... из кусков, можно сказать, склеили.
   - Здорово!.. А вы на них тоже охотились?
   - И все-то тебе нужно знать! - Гладких легонько прихлопнул его по фуражке. - Охота у нас, малец, на белок... Восемь гривен шкурка в старое время. А убивали мы их по триста, по четыреста на человека за зиму... А то один год - был я еще мальцом вроде тебя - так много их навалило, по хатам бегали. Мы их палками били... До того, стерва, очумеет, - говорил Гладких, оживившись, - приткнется к жердине, а тут ее - хрясь! - Он рубанул рукой, показывая, как они это делали. - Потом - на рябцов: птица такая, ее буржуи едят... Бьют их тоже к зиме, чтобы не провонялись...
   - Я ведь потому спросил, - сухо сказал Сережа (он начинал подозревать, что Гладких насмехается над ним), - потому спросил, что у отца вашего прозвище было "Тигриная смерть"...
   - Было да сплыло: теперь уж он стар стал, в хате мочится... Вот дядька мой - тот, правда, даром, что восемьдесят лет - тот ужасно здоровый. Прошлый год кошку большим пальцем убил... Она в кринку с молоком голову встромила, а он как хватит ее под брюшину, из нее и кишки вон!.. Э-э, чего растянулись? вдруг закричал Гладких, заметив, что колонны расстраиваются. - Подтянись! Болтуха, что смотришь? А, мать вашу!..
   - Мать у меня здорова была, - продолжал он, снова присоединяясь к Сереже, - детей рожала, как щенят... И, поверишь, до чего дети важкие были фунтов по четырнадцать!
   Все это было мало интересно Сереже, но в голосе командира звучали такие насмешливые нотки, что казалось - о самом главном он нарочно умалчивает.
   И Сережа все ждал, что вот откроется оно, это особенное и главное, а оно все не открывалось.
   VIII
   К полдню отряд вышел на речушку Сыдагоу. Гладких отдал распоряжение о привале на обед. Притомившиеся и притихшие было люди повеселели и с шумом рассыпались по лесу за хворостом.
   Деревья стояли, опустив от жары неподвижную матовую листву, но от реки тянуло прохладой. Там уже звенели солдатские котелки. Партизаны, сбрасывая одежду, кидались в воду, визжа и отфыркиваясь, расплескивая голубые сверкающие брызги.
   Отряд, за исключением трех-четырех человек "бездомных", по обыкновению, распался на группки: крестьяне - по селам и волостям, рабочие - по шурфам и участкам. К "бездомным" принадлежали: вчера только поступивший в отряд Федор Шпак (которого, однако, все уже полюбили за его веселую повадку, светлые усы и хороший голос, каждая кучка тянула его к себе), рудокоп Сумкин с неподходящим к нему прозвищем "Фартовый" - рослый разлезающийся пьяница с опухшим носом, вечно слонявшийся без пристанища, да Семка Казанок, не имевший никакого вещевого хозяйства (у него не было даже мешка), но присутствие которого в той или иной компании ввиду его боевых заслуг считалось почти за честь.
   Казанок, впрочем, нисколько не нуждался в этом, приспособив в качестве своего эконома Бусырю. Мешок Бусыри всегда был полон до отказа, - иная пища до того залеживалась в нем, что протухала. Несмотря на это, Бусыря всегда попрошайничал с униженностью и нахальством глупого человека, и все так привыкли к этому, что это не считалось уже позорным: ему нигде не отказывали, а только пользовались случаем потешиться над ним, чему немало способствовал и сам Казанок.
   Нужно было удивляться тому, как этот щуплый белоголовый парень, безраздельно владевший Бусырей и живший за его счет, превращал его рабскую любовь к себе и жадность по отношению к другим в средство для его унижения, увеселения других и собственного наслаждения, оставаясь в то же время в глазах у всех простым, бедовым и славным парнем.
   - Ну нет, Федя, нам этого не хватит, - говорил он Бусыре, когда тот развязал перед ним свой переполненный мешок.
   - Как не хватит? - удивился Бусыря, задрав к нему свое поросшее темным волосом лицо. - Вот дурак... Ну, как так не хватит?.. - размышлял он вслух, начиная уже сомневаться.
   - Ясно, не хватит. А дорога? Нам еще ден пять идти...
   Через минуту Бусыря сидел перед одной из крестьянских "волостей" и, протягивая грязную толстую руку, нахально выпрашивал:
   - Ну, дай сала... Ей-богу, я свое утром съел...
   Сережа, проходивший от реки с наполненным котелком, остановился в кустах и прислушался.
   - А не хочешь по заднице выспитком? - спросил какой-то шутник (в отряде были уже специалисты по обращению с Бусырей).
   - Ну вот - выспитком! - обиделся Бусыря. - А ежели б тебя?.. Ну, дай, ну, что тебе стоит? Не с голоду же мне сдыхать?
   - А коли не хочешь сдыхать - становись раком. Я тебя по мягкому, ей-богу...
   Некоторое время Бусыря, сопя, наблюдал за тем, как исчезает под усами белое жирное сало; оглянулся на Казанка, но тот безразлично смотрел в сторону; люди, сдерживая улыбки, тоже не глядели на Бусырю.
   - А ты не больно? - неуверенно спросил Бусыря.
   - Совсем не больно, - невинно сказал шутник. - Ей-богу же, совсем не больно... Да стань, ну что тебе стоит? - вдруг начал он упрашивать.
   - Ну, ладно, только смотри, чтоб не больно... Да зачем это тебе? спохватился Бусыря. - Неужто без этого нельзя...
   - Становись, не бойся, Федор Евсеич! - вмешался какой-то степенный бородач в картузе так положительно и веско, точно речь шла действительно о неприятном, но совершенно необходимом деле.
   - Только смотри, чтоб не больно, - сказал Бусыря, становясь на четвереньки.
   Шутник сильно замахнулся ногой, но не ударил.
   - Ух!.. - выдохнул Федор Евсеич, поджимая толстый зад.
   - Ну-ну-ну!.. - уже повелительно крикнул шутник. - Не оглядываться!.. И в то же мгновение он с силой ударил его носком сапога по заду.
   Федор Евсеич ткнулся лицом в траву; люди покатились от хохота; громче всех слышен был пустой и тонкий хохоток Казанка. Сережа почувствовал вдруг, как горячая и страшная волна хлынула ему в голову, и он, расплескивая из котелка воду, с трудом удерживаясь, чтобы не вспылить, и страдая от этого, почти побежал к своему костру, где поджидали его ничего не подозревавшие Гладких, Кудрявый и Мартемьянов.
   Бусыря в распахнутом полушубке сидел на земле, раскинув руки, и смеялся, поглядывая на людей маленькими похитревшими глазками.
   - Совсем не больно было, - говорил он счастливым голосом.
   Ему отрезали сала, и он, сопя, заковылял к Казанку. Но есть ему пришлось в одиночестве, потому что натравивший его Казанок подсел в компанию к шутникам и вместе с ними подсмеивался над Бусырей.
   IX
   Вверх по течению реки дороги уже никакой не было. Река все время петляла. Вьючные лошади путались в кустах. От ругани провожатых, многократно повторенной горным эхом, стоял по тайге неумолчный стон.
   Гладких и Мартемьянов ушли далеко вперед, только Кудрявый то и дело отставал, проверяя лошадей и вьюки, успокаивая людей; потом он снова обгонял цепочку мелкой иноходью, цепляясь за кусты, сутулясь и обтираясь рукавом. Он всегда был так поглощен заботами, что не успевал подумать о себе: патронташи его были плохо притянуты и болтались на тощей груди; серая, мокрая под мышками суконная рубаха выбилась из-под ремня, и сзади выглядывал белый кончик нижней. Он так потел, что на впалых его щеках, едва покрытых нежным загаром, проступала нездоровая бледность.
   - Сеня! Не беги так крепко - простынешь! - кричали ему вслед.
   - Ты им задай, Сеня!..
   - Сеня! Гляди, какую я нашел ягодку!..
   Присевший в сторонку по нехитрой нужде грек Стратулато, на которого Кудрявый едва не наскочил, приветливо указал ему на кусток рядом и, выкатив веселые круглые белки, сказал натужно:
   - Хозяину - честь и мэсто...
   Сережа часто видел перед собой усталое лицо Кудрявого с большими темно-серыми поблескивающими глазами и жалел его.
   - Зачем вы так бегаете? - не выдержал он однажды. - Ведь у вас легкие нездоровы!
   - Ничего... не вредит это... - сказал Кудрявый, с трудом переводя дух. - Я здесь отдыхаю еще... Все говорят: поправился... - Он посмотрел на Сережу с обычным своим грустным выражением и, все еще тяжело дыша, вдруг улыбнулся, блеснув ровными кремовыми зубами, - веселые морщинки сбежались у его глаз. Ты бы на руднике посмотрел на меня. Вот там я, правда, чуть не сдох! выдохнул он хрипловатым смеющимся голосом.
   - Вы работали на Тетюхинском? Это серебро-свинцовые? А у Гиммера вы не работали?
   - Работал и у Гиммера... Мало сказать, работал, - я перед войной в собственной передней его плюху от околоточного получил, да еще и в каталажке посидел...
   - Это мой дядя, между прочим, - откровенно сказал Сережа.
   Он хотел добавить несколько осуждающих слов по адресу дяди, но почувствовал, что этого совсем не нужно, и ничего не добавил.
   - Так это дядя твой? Ловко!.. - удивился Кудрявый. - Ну, да это сейчас сплошь да рядом... У меня вон брат был эсером. Членом эсеровского областного комитета был, в белом заговоре участвовал! А в Ольге случайно узнал я, что помер он месяца два тому назад и тоже от чахотки... Видать, она эсеров сильнее пробирает! - с внезапной жесткой усмешкой сказал Кудрявый.
   - Вот это странно... - задумчиво сказал Сережа. - То есть странно, что он эсер, а вы... У меня ведь, понимаете, вот в чем дело: дядя у меня, конечно, буржуй, но только я никогда с ним не был связан. А отец у меня... Сережа запнулся, - отец, правда, формально не входил ни в какую организацию и, пожалуй, тоже больше был связан с крайними эсерами, - в девятьсот седьмом году он был выслан из Саратова как эсер, - пояснил Сережа, - но в семнадцатом году он сразу пошел с большевиками... И, понимаете, все знакомые перестали ему руку подавать!.. Он мне рассказывал, как на крестьянском съезде в Никольске главный врач переселенческого ведомства пришел к нему в гостиницу уговаривать: "Я, говорит, хочу поговорить с вами, как коллега с коллегой... Вся наша корпорация..." - Сережа напружил шею, изображая главного врача, и сделал величественный жест рукой. - Отец посмотрел на него и говорит: "Уйдите отсюда вон..." - "То есть позвольте!.." Тут отец вспылил, да как закричал на него: "Вон!!!"
   Кудрявый громко засмеялся, обнажив верхний ровный ряд зубов.
   - Ему, понимаете, хотелось уж хоть уйти с достоинством, - смеясь, говорил Сережа, - а отец схватил палку, да за ним по коридору!.. Говорит, не удалось догнать - из-за ревматизма, а то бы он ему показал "корпорацию"!.. Так у нас и получилось: мы с отцом здесь, а Гиммеры там. А у вас ведь, товарищ Кудрявый, насколько я знаю...
   - Вот что, - с улыбкой перебил его Кудрявый. - Нехорошо у нас получается, я тебя - на "ты" и "Сережа", а ты меня - на "вы" и "товарищ Кудрявый". Зовут меня Семеном, а в отряде все больше Сеней кличут... Да это ничего, - он виновато замахал рукой, заметив, что Сережа смутился, - это же все равно, конечно...
   - Ну "Сеня"... ну, ладно - "Сеня"... - засмеялся Сережа, только теперь обратив внимание на то, что Кудрявый еще совсем молод и что разговаривать с ним необыкновенно легко и приятно.
   - Да, так об отце-то твоем я наслышан, - сказал Сеня, - и очень уважаю его. Сказать откровенно, я как узнал, что ты сын его, очень мне это приятно стало. Вот, думаю, все-таки... ну... хорошо как получается!.. А то, что брат мой эсер, - это, знаешь, не удивительно. Мастеровые мы - привозные с Урала. Отец - мастеровой у меня, дед мастеровой, прадед мастеровой, и это, братец ты мой, такая цеховщина, что меньшевиков и эсеров у нас сколько хочешь. Да недалеко ходить! Колчак целую дивизию собрал!..
   - А как же вы-то... - Сережа запнулся, покрутил рукой и, смеясь, повторил по складам, - как же ты-то... Сеня... большевик?
   Кудрявый на мгновение задумался.
   - А этого уж я, братец ты мой, не знаю, - сказал он, виновато разведя руками, и засмеялся вместе с Сережей, собирая у глаз веселые морщинки.
   - А скажи откровенно, - вдруг спросил Сережа, - но только совсем откровенно: любил ты своего брата или нет?..
   - Да, это вопрос... - Сеня помолчал. - Любил, конечно... До этого, правда, я и вспомнить его не мог без злости, а вот как узнал, что умер он, так понял, что любил. В таком разе ведь, знаешь, все ровно бы снимается, а вспоминается... ну, вот как мы с ним в шайбы на улице играли, - а он еще такой неловкий был: его все обыгрывали! Или как заблудился я в лесу, а он целую ночь искал меня и весь от слез распух... Жалко!.. И она, брат, опасная нам - жалость эта...