Страница:
С удивлением Сережа наблюдал за тем, как его белобрысый и аккуратный сосед по парте, выпятив пухлые губы, прикалывал к доске лист белого бристоля. "Неужели я должен делать это?" - вяло думал Сережа. И он было взял кнопку, но его отвлекли внезапно появившиеся в окне зеленые марширующие ноги, - Сережа снова вспомнил отдаленный грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии и вспомнил тараканов на кухне исполкома, куда вместе со своим приятелем ходил ночью пить воду.
Но больше всего угнетал его протяжный, скрипучий голос преподавателя Редлиха. Сережа иногда, морщась, поглядывал на его сизую верхнюю губу. (Редлих педелю назад женился и, как говорили, по настоянию жены отращивал усы.) Редлих стоял перед гимназистом Еремеевым и, брезгливо, двумя пальцами, поворачивая его руки вверх ладонями, протяжно скрипел:
- Хе-е... Что, у вас дома мы-ла не-ет?..
Еремеев, большой, неопрятный парень с одутловатым лицом и вздыбленными волосами, - от него почему-то всегда пахло печным чугунком, - смущенно и жалко улыбался: он был самым безропотным учеником в классе.
Сережа вдруг вспомнил, что Еремеев - сын багажного весовщика и увлекается Ницше и что мыла у них дома действительно могло не быть. В то же мгновение Сережа встал и громко сказал на весь класс:
- Слушайте, господин Редлих, ведь это же издевательство!..
Все головы повернулись к Сереже.
- Как? - испугался Редлих.
- То есть еще раз повторить? - глупо спросил Сережа.
Редлих, вдруг весь побагровев, закричал:
- Как вы смеете?.. Распусти-ились, мерза-вцы!..
- Что?!
Бешеная кровь хлынула Сереже в голову, он сорвался с места и побежал к Редлиху. Сережа знал, что сейчас ударит Редлиха, но Редлих выбежал из класса, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
Все повставали, поднялся невообразимый шум. Тут же состоялось летучее собрание, на котором постановили требовать от Редлиха извинения, а в случае отказа объявить забастовку. Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: "Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!"
Через полчаса Сережа во главе делегации стоял в кабинете директора. Грохот сгружавшейся ночью чешской артиллерии и здесь преследовал его. Сережа видел перед собой пористый нос директора, похожий на крупную клубничину, излагал директору требования учащихся, выслушивал его отказы и в то же время почти физически ощущал уютную теплоту своей постели и то, как он наконец уснет, накрывшись с головой одеялом. Одно мгновение он подумал: "А папа не осудит?" Но, вспомнив выпяченные пухлые губы соседа по парте и скрипучий голос Редлиха, решил, что "папа не осудит".
22 мая было назначено собрание учащихся старших классов всех учебных заведений. Сережа получил через совет рабочих депутатов зал общества "Спорт", сказав в забастовочном комитете, что договорился с правлением самого общества.
Кроме учащихся, на собрании присутствовали почти все преподаватели и родительский комитет. Неожиданно пришел комиссар по делам просвещения и стал поддерживать учеников против преподавателей, - это погубило все дело.
Комиссар был давно не брит, в пиджаке без галстука и в сапогах, говорил вместо "предмет" - "предмет", букву "г" выговаривал по-украински, учащихся называл "товарищи гимназисты и гимназистки".
Постепенно выяснилось, что отец Сережи работает в Сучанском совете, какой-то гимназист случайно видел, как Сережа с красногвардейцами шел на дежурство в совет, а представитель общества "Спорт" заявил, что помещение под собрание тоже заставил уступить совет.
Все собрание вместе с преподавателями и родительским комитетом повернулось против комиссара и Сережи, - с ними осталась группка не более шести-семи человек. Собрание почти единогласно проголосовало за прекращение забастовки и исключение Сережи из гимназии. Сережа видел, что за его исключение голосовал и Еремеев.
- Что - сынки, что - папаши!.. - раздувая ноздри, говорил комиссар, вместе с которым Сережа шел с собрания. - И - к лучшему: по крайности ясность. Ишь как поделились! - говорил он как будто даже с восхищением.
Сережа, сунув руки в карманы, шагал рядом, полный бессильной злобы к товарищам, с которыми прожил и проучился около семи лет.
У здания совета они распрощались.
- А ты не унывай, товарищ молодой, - сказал комиссар, пожимая Сереже руку, - найдешь себе дружков покрепче, а это тебе будет вроде закалки.
- Их стрелять надо, - глухо сказал Сережа.
- Кой-кого следовало б и пострелять, - охотно согласился комиссар, - да всех не перестреляешь... Ты заходи к нам почаще. И тех ребяток, шесть человек, ты разыщи и тоже скажи, чтоб заходили. Ребятки, правда, не больно храбрые, да ведь можно сделать.
- А я их не запомнил, - растерянно сказал Сережа.
Комиссар некоторое время с удивлением смотрел на него:
- И зелен же ты!.. - сказал он с веселой укоризной.
И, к величайшему удивлению Сережи, комиссар достал из кармана пиджака блокнот и заставил Сережу переписать всех из своего блокнота, в котором были не только имена и фамилии этих товарищей, но и кто где учится.
Наконец пришло письмо от отца:
"Мой юный друг! Известие твое не явилось для меня неожиданностью. Конечно, дело здесь совсем не в Еремееве. Созревший плод падает с дерева не потому, что подул ветер, но сильный ветер срывает с дерева и незрелые плоды. Ты знаешь, что я никогда не фетишировал так называемого образования. Самое главное для меня, чтобы человек был честен. Но если уж говорить совершенно искренне, то я все-таки не думал, что это случится так скоро, и немножко взгрустнул: вот ты уже и большой, а я старый..."
Дальше отец подробно, как равному, писал ему о своей работе в Сучанском совете, чем очень польстил Сереже. Письмо кончалось просьбой приехать повидаться, так как "время теперь тревожное, и неизвестно, в какие стороны развеет нас судьба", и постскриптумом, на самом краешке почтового листа, чтобы Сережа купил полфунта "барского" табаку, которого здесь, на Сучане, "нельзя достать ни за какие деньги".
Наутро Сережа сложил вещи и пошел к Гиммерам прощаться с сестрой.
Лена только что собралась с Ланговым на утренний концерт знаменитого виолончелиста, остановившегося в городе проездом в Японию.
- Я уезжаю в деревню, - сказал Сережа, - вот письмо от папы...
Лена почувствовала, как все в ней упало.
- Вот как... Значит, ты уезжаешь?..
Надо было сказать что-то очень важное, но Ланговой в белом костюме стоял возле, и Лена стеснялась его.
- Папе передать что-нибудь от тебя?
Сережа был в залатанных штатских брюках и френчике; в больших руках он мял гимназическую фуражку, уже без герба. И в том, как он стоял, смущенный и вспотевший, среди золоченых кресел и бархата, было что-то невыносимо жалкое.
- Да, как же... передай привет... поцелуй папу...
- Ну, до свидания...
Комок подкатил к горлу Лены, и она кинулась вслед за Сережей.
Когда она с Ланговым шла на концерт, у нее было такое ощущение, точно она лишилась самого дорогого на свете, и к Ланговому она испытывала неосознанную враждебность.
Неуловимая тревога была разлита по улицам. Прошла рота чешских солдат, потом взвод красногвардейцев, пестро одетых, - они шли вразброд, неся ружья как попало.
- Тоже - армия... - сквозь зубы процедил Ланговой. - Вы знаете, вчера прибыл американский крейсер, вон он стоит...
Он указал в сторону Русского острова... На рейде застыло несколько японских военных судов, а немного подальше, выделяясь на синем фоне острова, стоял американский крейсер, пылающий на солнце, как храм.
Музыка размягчила Лену, и враждебное чувство ее к Ланговому прошло.
После концерта они долго молча бродили по саду. Ланговой держал Лену под руку, и Лена прижималась к нему с чувством доверия и утраты.
Домой они вернулись с сумерками. Дома никого не было. Лена прошла в комнату Лангового и осталась там. Ланговой закрыл дверь на ключ.
От Лангового Лена узнала, что весь район Гродекова, возле маньчжурской границы, занят войсками казачьего есаула Калмыкова, что Вениамин и Дюдя находятся уже там, а Ланговой работает по связи есаула с городом переправляет туда пополнение и формирует дружины. К этому Лена отнеслась как к чему-то второстепенному.
XXXI
- Леночка, нам нужно расстаться на несколько дней...
Ланговой, весь подобранный и посерьезневший, крепко сжал руки Лены и потряс их.
- Вениамин и Евгений уже в городе, - шепотом сказал он, склонившись к Лене, - скоро это начнется... Миссия моя кончена, и я должен выполнять свой долг в рядах... Скажите мне что-нибудь...
Лена несколько мгновений смотрела на него потемневшими глазами.
- Вы останетесь живой, правда?
Несмотря на то, что произошло между ними, они по-прежнему были на "вы".
- Вот еще что... Вы хорошо продумали?..
Лена запнулась, по Ланговой понял ее.
- Я это продумал раньше, - с улыбкой сказал он, - сейчас уже поздно думать.
- Прощайте, Ланговой, желаю вам...
Ланговой обнял Лену, у нее занялось дыхание.
Она не пошла провожать его и долго еще слышала его удаляющиеся шаги по комнатам.
В ночь под 29 июля Лена проснулась от странных лопающихся звуков. Ада в полосе лунного света, пробивавшегося из-за шторы, с испуганным лицом сидела на кровати, опершись на руки.
- Слышишь?.. Что это?.. - спросила она.
Частые лопающиеся звуки и еще похожие на то, как будто раздирают коленкор, доносились с пристани за садом. Такие же, более отдаленные звуки слышались где-то возле военного порта и дальше - в Гнилом углу, и в противоположной стороне - возможно, возле вокзала.
"Ланговой..." - подумала Лена.
Вдруг что-то оглушительно ударило в стекла, качнулись шторы, стекла зазвенели, и с потолка посыпалась штукатурка.
Ада, взвизгнув, в одной рубашке выбежала из комнаты.
Лена, вздрагивая от лопающихся звуков, повернула выключатель, надела ночной халатик и туфли на босу ногу, поправила волосы у зеркала и тоже вышла из спальни.
В одной из комнат, не обращенных к улице, сидел Таточка в мохнатом халате, застегнутом не на те пуговицы, в одной туфле. Он весь ушел в кресло своим полным телом. После каждого удара, потрясавшего дом, глаза Таточки вращались как оловянные. Лена только теперь обратила внимание на то, что Таточка начисто облысел.
Ада, в ночной рубашке, с босыми ногами, дрожала на диванчике.
Прислуга с тазиками и пузырьками бегала в спальню Софьи Михайловны и обратно; в комнатах пахло валерьянкой. Горничная принесла Аде капот Софьи Михайловны и туфли.
Изредка, грузно ступая, заходил старый Гиммер с небритым, обрюзгшим лицом, в надетом прямо на нижнюю сорочку пиджаке с поднятым воротником. Он проходил в спальню к жене, оттуда доносился его брюзжащий голос; потом снова проходил в свой кабинет: в кабинете надрывались телефонные звонки.
Лена молча, с широко открытыми глазами, или сидела на кресле в полутемном углу, или бродила по комнатам.
На пристани, за садом, раздавались теперь только одинокие выстрелы, но в Гнилом углу и возле вокзала стрельба ожесточилась.
Ближе к рассвету прекратились тяжелые, потрясавшие дом удары; смолкло в Гнилом углу, а возле вокзала стрельба участилась и усилилась, точно там собрались люди со всего города и дерут коленкор.
Таточка похрапывал в кресле; Ада спала, свернувшись на диванчике, кто-то подложил ей под голову подушку и накрыл одеялом.
Лена вернулась в спальню; не снимая халата, легла под одеяло и долго лежала на спине, глядя в потолок, прислушиваясь ко все более ожесточавшейся стрельбе у вокзала. Лена слышала удаляющиеся шаги Лангового по комнатам, - у нее ныло под ложечкой. Незаметно она уснула.
Когда она проснулась, из-за штор пробивался дневной свет; у вокзала все еще ожесточенно драли коленкор. Рыжая Ада, выставив из-под одеяла горбатый нос, спала на своей кровати. Дверь в спальню была открыта, и из дальних комнат доносился оживленный голос Вениамина; старый Гиммер давился рыбьей костью.
Лена начала одеваться, но голоса направились сюда, и Лена снова юркнула под одеяло. Вошли Софья Михайловна, Вениамин и старый Гиммер.
- Напугались, бедные девочки?
Вениамин весело поглядывал то на Лену, то на проснувшуюся и ничего не понимавшую Аду.
- Света, света побольше!..
Вениамин быстро поднимал шторы. Лена увидела, что он в офицерской форме с погонами и аксельбантами, такой же чистенький и аккуратный, как всегда, только возле глаз - темные круги и в лице - воспаленность.
- Ого, до чего бесстрашный народ! - говорил он, глядя в окно. Смотрите, сколько раскрепощенных граждан на улице!.. Они братаются с чешскими патрулями...
- Где Ланговой? - спросила Лена.
- Вот и попалась!..
Софья Михайловна, севшая на кровать к Аде и перебиравшая маленькой ручкой ее рыжие волосы, прищурившись, посмотрела на Леву.
Старый Гиммер тоже посмотрел на Лену с хитрой улыбкой.
- Жив твой мужественный Ланговой! - патетически воскликнул Вениамин. Он осаждает штаб крепости... Там заперся та-ва-рищ Сурков со своим воинством, по у них, надо думать, скоро кончатся патроны, и твой мужественный Ланговой украсится лаврами и миртами!.. Так-то, красавица моя!..
Вениамин выделал пируэт по комнате, - куда девалась его обычная сдержанность!..
- Чертовски приятно сознавать, что кончилась вся эта белиберда и можно заняться настоящим делом, - сказал старый Гиммер.
- Но ты правду говоришь, Веня, что Дюде не угрожает никакая опасность? - спрашивала Софья Михайловна, выражая глазами и губами, что она сознает свою слабость, но слабость в ее положении извинительна.
- Я же тебе говорю, что он в закрытом помещении командует хорошенькими телефонистками и уже пьян...
- Все-таки уйдемте отсюда, ужасно неприятно, когда стреляют, поеживаясь, сказала Софья Михайловна. - Да уйдите же, мужчины! Дайте девочкам одеться...
Вся семья завтракала, когда в передней послышались басистые, срывающиеся на визг рулады Дюдиного голоса.
- Штаб крепости пал! - закричал он во все горло, вбегая в столовую в сбившейся на затылок офицерской фуражке с кокардой. - Сурков захвачен в плен, с ним еще двести краснозадых... пардон, Леночка и Адочка!.. Сейчас их поведут, - все на балкон, если не хотите пропустить!..
Все бросили еду и бегом - даже старый Гиммер побежал - выкатились в гостиную. Дюдя распахнул дверь, сорвав замазку, - двери на балкон в этом сезоне еще не открывались.
Лена вышла на балкон вместе со всеми.
XXXII
На всем видном с балкона протяжении главной улицы стояли вдоль тротуаров две извивающиеся шпалеры чешских солдат с ружьями к ноге. Главная улица и вливающаяся в нее прямо перед домом Гиммеров улочка с пристани были щедро залиты солнцем и совершенно пустынны, только на тротуарах и за решетками сада Невельского, с шевелившейся листвой, толкалась чисто одетая публика.
После утренней ожесточенной стрельбы у вокзала поражали мертвая тишина, стоявшая на пристани и в военном порту, и отсутствие движения на подернутой рябью бухте. От стоявшего ближе на рейде японского крейсера, чуть дымившегося одной трубой, отделился катер, переполненный светло-зелеными солдатами; на солнце посверкивали штыки.
Все балконы домов, смежных с домом Гиммера, куда хватал глаз, были забиты мужчинами в пиджаках и галстуках, в панамах, в котелках и без котелков, военными в погонах, дамами и девушками в шляпах и без шляп, в накинутых на плечи шалях. И все новые и новые выходили на балконы; люди стояли битком, не будучи в состоянии повернуться; балконы точно выдавливали их из себя.
Странный, не осознанный в первое мгновение рев донесся со стороны военного порта; все головы повернулись туда. Лена видела, как сначала вырвался вверх белый, сверкающий на солнце опрокинутый конус пара, потом послышался этот рев. Взвился другой белый сверкающий конус, и второй протяжный гудок слился с первым. Белые стремительные конусы вздымались один за другим на всем протяжении порта до Гнилого угла. Издалека - должно быть, из железнодорожных мастерских на Второй речке - тоже откликнулись низкие басистые гуды. Топкие, сиплые, свистящие, пронзительные гудки возникали на горах за домом Гиммеров - гудки фанерных, канатных, конфетных фабрик, мельниц, - им отвечали другие в разных концах города, и вот они уже слились все и, но умолкая, мощно и слитно стояли над городом, и все выше вздымались сверкающие на солнце белые, стремительные, опрокинутые конусы пара.
По пристани забегали люди. Первые кучки показались на улочке, вливающейся в главную. Кучки возрастали, как катящиеся комья; вскоре вся улочка была заполнена бегущими людьми. Серые толпы катились по аллеям сада Невельского через клумбы и газоны и растекались по тротуарам главной улицы. Должно быть, с гор, со слободок тоже бежали люди: тротуар под балконом быстро заполнялся серыми, черными, белыми, синими блузами, кепками, ситцевыми платками, совсем вытеснившими чистую публику.
По шпалерам чешских солдат прошло волнение, послышались звуки команды. Шпалеры повернулись лицом к тротуарам, солдаты стали примыкать влево. Теперь они стояли плечом к плечу.
Но люди, все более густо заполнявшие тротуары, не проявляли никакой враждебности. Они были невооружены, виднелось много подростков, девушек, женщин с детьми на руках, не слышно было ни криков, ни возгласов, и хотя накатывались все новые и новые толпы, люди не напирали на солдат: те, что не размещались на тротуарах, заполняли сад Невельского, взбирались на решетки и деревья сада. Многие прибежали, только что бросив работу, - Лена видела мужчин и женщин с засученными рукавами, с руками, вымазанными углем, мазутом, иные обтирали на ходу руки грязными тряпками.
Гудки один за другим смолкли. Люди молча, с серьезными лицами стояли на тротуарах и, приподнимаясь на цыпочках, смотрели в сторону вокзала. Ветер, налетавший с бухты, загибал кепки и платки.
Лена заметила, что никто из Гиммеров никак не отозвался на появление этих толп, только на всех лицах обозначилось некоторое беспокойство.
Беспокойство это усилилось, когда со стороны вокзала послышались отдельные, все более сливающиеся крики. Они росли, катились сюда, и вдруг из-за поворота улицы показалось несколько русских и чешских офицеров, - за ними тянулась черно-серая колонна, окаймленная солдатами.
- А, ведут голубчиков!.. - неуверенно сказал старый Гиммер.
Десятки биноклей с балконов направились на черно-серую колонну.
Когда она вся вышла из-за поворота, видно стало, что за ней медленно ползет легковой автомобиль, - кто-то сидел в нем, - за автомобилем шел взвод юнкеров.
Колонна шла медленно, как на похоронах, движение ее сопровождалось нарастающими криками толпы, но здесь, ближе к балкону, еще не кричали, толпа навалилась на сдерживающих ее чешских солдат и из-за них, вытягиваясь, смотрела на колонну.
Колонна еще не поравнялась с балконом, когда крики докатились сюда; теперь толпа, как прибой, бушевала под балконом Гиммеров. Лена с окаменевшим лицом оглянулась на стоящих с ней на балконе и увидела на всех лицах, от Адочки до Гиммера, одно выражение - любопытство и страх.
Когда голова колонны поравнялась с балконом, рев толпы уже покрывал собою все; в воздух полетели сотни шапок - одни падали, другие взвивались, женщины срывали платки и махали ими.
Лица людей на тротуарах преобразились. Лена видела глаза, сверкавшие гневом, жалостью, ненавистью, видела растрепанные волосы, заплаканные, в суровых морщинах бородатые лица, бледные лица детей, состоящие из одних сверкающих глаз и раскрытых ртов.
Ветер с бухты разносил рев толпы, задирал полы пиджаков и платья женщин на балконах; мужчины в котелках и без котелков, военные в погонах, дамы с трепещущими кружевными панталонами, забыв все, в упор, в бинокли и без биноклей, смотрели на черно-серую колонну, ползущую мимо дома Гиммеров.
Люди в колонне едва волочили ноги, некоторые хромали, некоторые несли руки на грязных окровавленных перевязях. Лица всех людей были черны от порохового дыма. Иные шли, опустив головы, иные отвечали на приветствия толпы взмахами рук или шапок, иные шли, молча глядя перед собой.
И тут только Лена рассмотрела, кого везут в автомобиле за черно-серой колонной.
Автомобиль двигался медленно, тоже как на похоронах. Управлял им русский офицер. В заднем сиденье, со связанными за спиной руками, в солдатской шинели, без шапки сидел Петр Сурков. Его охраняли с боков чешский офицер со светлыми закрученными усами и Всеволод Ланговой, оба держали в руках револьверы.
Много лет отделяло того подростка, которого Лена видела на примерке у китайца-портного, от военного комиссара Суркова, которого везли сейчас со связанными руками на автомобиле, но Лена сразу узнала его.
Сурков отяжелел, шире раздались его квадратные плечи, но то же мальчишеское твердое и злое выражение было на его усталом, почерневшем от дыма лице, и так же, как тогда, он смотрел прямо перед собой из-под бугристых бровей, никого не видя, плотно сжав полные губы.
Теперь, увидев его, Лена различала в сплошном людском реве голоса:
- Сурков!.. Сурков!.. Сурков!.. Сурков!..
Военный комиссар рабочих был пленен и связан, и двести человек в черно-серой колонне шли, окованные сталью штыков, зачумленные пороховым дымом, едва волоча ноги. Юноши, пожилые, совсем уже старики - они шли, плененные грузчики, металлисты, каменщики, швейники, резчики по дереву. Их руками были сделаны мостовая, по которой они шли, дома с балконами, мимо которых они шли, ружья, крейсера и пушки, направленные на них, одежда, погоны и серьги на людях, смотревших на них в бинокли. Дыхание любви десятков тысяч таких же грузчиков, каменщиков, швейников - людей с золотыми руками, отцов и матерей, жен, детей, - их мощное теплое дыхание окутывало и согревало пленных и устилало им шаг.
Ланговой!..
Если бы на лице его было выражение жестокости, Лена могла бы хоть объяснить это, если не простить. Но на лице Лангового отражались одновременно и внутреннее смятение перед мощным ревом толпы, и желание соблюсти позу перед людьми, смотревшими на него с балконов. Неестественная улыбка застыла на ею холеном лице.
Колонна еще не миновала балкона, когда сквозь шпалеру чешских солдат прошмыгнула маленькая сухонькая старушка в черном с красными цветочками платке, с узелком в руках, и проскользнула в колонну. Колонна замешалась, но старушка уже вошла в ряд и засеменила возле красногвардейца с покатой спиной и большими седыми усами. Старушка припрыгивала боком и одной своей маленькой ручкой быстро-быстро гладила красногвардейца по руке, а другой совала ему узелок, который тот наконец взял. Унтер-офицер из конвоя вмешался в ряды и хотел было схватить старушку, но старушка с необыкновенной энергией начала колотить его сухонькими кулачками, седые волосы ее выбились из-под платка. Рослый парень с окровавленной повязкой на голове, шедший рядом с красногвардейцем с седыми усами, бережно подхватил старушку под локотки, поднял ее и вынес на мостовую, а сам вернулся в ряды.
Колонна и автомобиль с Сурковым уже прошли, а маленькая старушка в сбившемся платке одна стояла на мостовой и смотрела вслед, пока кто-то из юнкеров не прогнал ее прикладом.
Лена, впившись руками в перила, не замечала, что все лицо ее в слезах.
XXXIII
Некоторое время она просидела в спальне, потом надела жакет, шляпу, перчатки и вышла из дому.
Было уже около четырех пополудни. На улицах не осталось и следа от того, что было утром. Ходили трамваи, сновали автомобили и мотоциклы с военными и нарядно одетыми дамами. Оживленная, разряженная толпа, с вкрапленными в нее мундирами русских, японских, американских офицеров, катилась по тротуарам.
Лена прошла в сад Невельского. Садовники поправляли клумбы и газоны, примятые и разрушенные толпой; аллеи полны гуляющей публики, играл духовой оркестр. Впервые за этот сезон открылась "Чашка чая"; залитые солнцем мраморные столики заняты веселыми дамами и офицерами, слышался разноязыкий говор и смех.
Лена опустилась на скамью на пригорке, перед теннисной площадкой внизу. Две пары - по мужчине и женщине с каждой стороны (судя по говору, мужчины иностранцы, а дамы - русские) - перебрасывались мячами, смеясь и шаркая белыми туфлями по корту. Скамьи внизу заняты морскими офицерами-американцами.
"Что должна чувствовать сейчас его мать?" - думала Лена, вспоминая, как мальчик Сурков, с громадными, подпиравшими шею Меркуриями на воротнике, сидел со своей матерью, одетой в цветастое платье и нитяные чулки, в передней у Гиммеров, уткнув лицо в ладони.
Ревущая, бросающая вверх шапки толпа, бледные лица детей со сверкающими глазами и раскрытыми ртами, медленно идущая черно-серая колонна, ползущий за ней, как на похоронах, автомобиль со связанным Сурковым и двулично улыбающимся Ланговым, старушка в сбившемся платке на мостовой - вновь и вновь вставали перед Леной, и снова спазмы сжимали ей горло.
Может быть, сегодня там, на Сучане, так же вели и ее отца. Лена видела его таким, каким он был последний раз в гостиной Гиммеров, - нескладный, беспокойный, в необыкновенно ярком галстуке. Он поцеловал ее тогда в переносицу и вышел, нахлобучив шляпу. Как давно она не отвечала на его письма!.. Может быть, так же вели и Сережу: ведь среди этих людей, обожженных порохом, едва волочивших ноги, были и подростки Сережиного возраста... И снова она видела автомобиль с Сурковым и улыбающимся Ланговым.
Невозможно было забыть это, невозможно простить тем, кто сделал это!.. Под чувством тоски и отчаяния в Лене все больше вызревали гнев и гордость за отца, за Сережу, за людей, которых вели по улице.
Но больше всего угнетал его протяжный, скрипучий голос преподавателя Редлиха. Сережа иногда, морщась, поглядывал на его сизую верхнюю губу. (Редлих педелю назад женился и, как говорили, по настоянию жены отращивал усы.) Редлих стоял перед гимназистом Еремеевым и, брезгливо, двумя пальцами, поворачивая его руки вверх ладонями, протяжно скрипел:
- Хе-е... Что, у вас дома мы-ла не-ет?..
Еремеев, большой, неопрятный парень с одутловатым лицом и вздыбленными волосами, - от него почему-то всегда пахло печным чугунком, - смущенно и жалко улыбался: он был самым безропотным учеником в классе.
Сережа вдруг вспомнил, что Еремеев - сын багажного весовщика и увлекается Ницше и что мыла у них дома действительно могло не быть. В то же мгновение Сережа встал и громко сказал на весь класс:
- Слушайте, господин Редлих, ведь это же издевательство!..
Все головы повернулись к Сереже.
- Как? - испугался Редлих.
- То есть еще раз повторить? - глупо спросил Сережа.
Редлих, вдруг весь побагровев, закричал:
- Как вы смеете?.. Распусти-ились, мерза-вцы!..
- Что?!
Бешеная кровь хлынула Сереже в голову, он сорвался с места и побежал к Редлиху. Сережа знал, что сейчас ударит Редлиха, но Редлих выбежал из класса, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
Все повставали, поднялся невообразимый шум. Тут же состоялось летучее собрание, на котором постановили требовать от Редлиха извинения, а в случае отказа объявить забастовку. Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: "Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!"
Через полчаса Сережа во главе делегации стоял в кабинете директора. Грохот сгружавшейся ночью чешской артиллерии и здесь преследовал его. Сережа видел перед собой пористый нос директора, похожий на крупную клубничину, излагал директору требования учащихся, выслушивал его отказы и в то же время почти физически ощущал уютную теплоту своей постели и то, как он наконец уснет, накрывшись с головой одеялом. Одно мгновение он подумал: "А папа не осудит?" Но, вспомнив выпяченные пухлые губы соседа по парте и скрипучий голос Редлиха, решил, что "папа не осудит".
22 мая было назначено собрание учащихся старших классов всех учебных заведений. Сережа получил через совет рабочих депутатов зал общества "Спорт", сказав в забастовочном комитете, что договорился с правлением самого общества.
Кроме учащихся, на собрании присутствовали почти все преподаватели и родительский комитет. Неожиданно пришел комиссар по делам просвещения и стал поддерживать учеников против преподавателей, - это погубило все дело.
Комиссар был давно не брит, в пиджаке без галстука и в сапогах, говорил вместо "предмет" - "предмет", букву "г" выговаривал по-украински, учащихся называл "товарищи гимназисты и гимназистки".
Постепенно выяснилось, что отец Сережи работает в Сучанском совете, какой-то гимназист случайно видел, как Сережа с красногвардейцами шел на дежурство в совет, а представитель общества "Спорт" заявил, что помещение под собрание тоже заставил уступить совет.
Все собрание вместе с преподавателями и родительским комитетом повернулось против комиссара и Сережи, - с ними осталась группка не более шести-семи человек. Собрание почти единогласно проголосовало за прекращение забастовки и исключение Сережи из гимназии. Сережа видел, что за его исключение голосовал и Еремеев.
- Что - сынки, что - папаши!.. - раздувая ноздри, говорил комиссар, вместе с которым Сережа шел с собрания. - И - к лучшему: по крайности ясность. Ишь как поделились! - говорил он как будто даже с восхищением.
Сережа, сунув руки в карманы, шагал рядом, полный бессильной злобы к товарищам, с которыми прожил и проучился около семи лет.
У здания совета они распрощались.
- А ты не унывай, товарищ молодой, - сказал комиссар, пожимая Сереже руку, - найдешь себе дружков покрепче, а это тебе будет вроде закалки.
- Их стрелять надо, - глухо сказал Сережа.
- Кой-кого следовало б и пострелять, - охотно согласился комиссар, - да всех не перестреляешь... Ты заходи к нам почаще. И тех ребяток, шесть человек, ты разыщи и тоже скажи, чтоб заходили. Ребятки, правда, не больно храбрые, да ведь можно сделать.
- А я их не запомнил, - растерянно сказал Сережа.
Комиссар некоторое время с удивлением смотрел на него:
- И зелен же ты!.. - сказал он с веселой укоризной.
И, к величайшему удивлению Сережи, комиссар достал из кармана пиджака блокнот и заставил Сережу переписать всех из своего блокнота, в котором были не только имена и фамилии этих товарищей, но и кто где учится.
Наконец пришло письмо от отца:
"Мой юный друг! Известие твое не явилось для меня неожиданностью. Конечно, дело здесь совсем не в Еремееве. Созревший плод падает с дерева не потому, что подул ветер, но сильный ветер срывает с дерева и незрелые плоды. Ты знаешь, что я никогда не фетишировал так называемого образования. Самое главное для меня, чтобы человек был честен. Но если уж говорить совершенно искренне, то я все-таки не думал, что это случится так скоро, и немножко взгрустнул: вот ты уже и большой, а я старый..."
Дальше отец подробно, как равному, писал ему о своей работе в Сучанском совете, чем очень польстил Сереже. Письмо кончалось просьбой приехать повидаться, так как "время теперь тревожное, и неизвестно, в какие стороны развеет нас судьба", и постскриптумом, на самом краешке почтового листа, чтобы Сережа купил полфунта "барского" табаку, которого здесь, на Сучане, "нельзя достать ни за какие деньги".
Наутро Сережа сложил вещи и пошел к Гиммерам прощаться с сестрой.
Лена только что собралась с Ланговым на утренний концерт знаменитого виолончелиста, остановившегося в городе проездом в Японию.
- Я уезжаю в деревню, - сказал Сережа, - вот письмо от папы...
Лена почувствовала, как все в ней упало.
- Вот как... Значит, ты уезжаешь?..
Надо было сказать что-то очень важное, но Ланговой в белом костюме стоял возле, и Лена стеснялась его.
- Папе передать что-нибудь от тебя?
Сережа был в залатанных штатских брюках и френчике; в больших руках он мял гимназическую фуражку, уже без герба. И в том, как он стоял, смущенный и вспотевший, среди золоченых кресел и бархата, было что-то невыносимо жалкое.
- Да, как же... передай привет... поцелуй папу...
- Ну, до свидания...
Комок подкатил к горлу Лены, и она кинулась вслед за Сережей.
Когда она с Ланговым шла на концерт, у нее было такое ощущение, точно она лишилась самого дорогого на свете, и к Ланговому она испытывала неосознанную враждебность.
Неуловимая тревога была разлита по улицам. Прошла рота чешских солдат, потом взвод красногвардейцев, пестро одетых, - они шли вразброд, неся ружья как попало.
- Тоже - армия... - сквозь зубы процедил Ланговой. - Вы знаете, вчера прибыл американский крейсер, вон он стоит...
Он указал в сторону Русского острова... На рейде застыло несколько японских военных судов, а немного подальше, выделяясь на синем фоне острова, стоял американский крейсер, пылающий на солнце, как храм.
Музыка размягчила Лену, и враждебное чувство ее к Ланговому прошло.
После концерта они долго молча бродили по саду. Ланговой держал Лену под руку, и Лена прижималась к нему с чувством доверия и утраты.
Домой они вернулись с сумерками. Дома никого не было. Лена прошла в комнату Лангового и осталась там. Ланговой закрыл дверь на ключ.
От Лангового Лена узнала, что весь район Гродекова, возле маньчжурской границы, занят войсками казачьего есаула Калмыкова, что Вениамин и Дюдя находятся уже там, а Ланговой работает по связи есаула с городом переправляет туда пополнение и формирует дружины. К этому Лена отнеслась как к чему-то второстепенному.
XXXI
- Леночка, нам нужно расстаться на несколько дней...
Ланговой, весь подобранный и посерьезневший, крепко сжал руки Лены и потряс их.
- Вениамин и Евгений уже в городе, - шепотом сказал он, склонившись к Лене, - скоро это начнется... Миссия моя кончена, и я должен выполнять свой долг в рядах... Скажите мне что-нибудь...
Лена несколько мгновений смотрела на него потемневшими глазами.
- Вы останетесь живой, правда?
Несмотря на то, что произошло между ними, они по-прежнему были на "вы".
- Вот еще что... Вы хорошо продумали?..
Лена запнулась, по Ланговой понял ее.
- Я это продумал раньше, - с улыбкой сказал он, - сейчас уже поздно думать.
- Прощайте, Ланговой, желаю вам...
Ланговой обнял Лену, у нее занялось дыхание.
Она не пошла провожать его и долго еще слышала его удаляющиеся шаги по комнатам.
В ночь под 29 июля Лена проснулась от странных лопающихся звуков. Ада в полосе лунного света, пробивавшегося из-за шторы, с испуганным лицом сидела на кровати, опершись на руки.
- Слышишь?.. Что это?.. - спросила она.
Частые лопающиеся звуки и еще похожие на то, как будто раздирают коленкор, доносились с пристани за садом. Такие же, более отдаленные звуки слышались где-то возле военного порта и дальше - в Гнилом углу, и в противоположной стороне - возможно, возле вокзала.
"Ланговой..." - подумала Лена.
Вдруг что-то оглушительно ударило в стекла, качнулись шторы, стекла зазвенели, и с потолка посыпалась штукатурка.
Ада, взвизгнув, в одной рубашке выбежала из комнаты.
Лена, вздрагивая от лопающихся звуков, повернула выключатель, надела ночной халатик и туфли на босу ногу, поправила волосы у зеркала и тоже вышла из спальни.
В одной из комнат, не обращенных к улице, сидел Таточка в мохнатом халате, застегнутом не на те пуговицы, в одной туфле. Он весь ушел в кресло своим полным телом. После каждого удара, потрясавшего дом, глаза Таточки вращались как оловянные. Лена только теперь обратила внимание на то, что Таточка начисто облысел.
Ада, в ночной рубашке, с босыми ногами, дрожала на диванчике.
Прислуга с тазиками и пузырьками бегала в спальню Софьи Михайловны и обратно; в комнатах пахло валерьянкой. Горничная принесла Аде капот Софьи Михайловны и туфли.
Изредка, грузно ступая, заходил старый Гиммер с небритым, обрюзгшим лицом, в надетом прямо на нижнюю сорочку пиджаке с поднятым воротником. Он проходил в спальню к жене, оттуда доносился его брюзжащий голос; потом снова проходил в свой кабинет: в кабинете надрывались телефонные звонки.
Лена молча, с широко открытыми глазами, или сидела на кресле в полутемном углу, или бродила по комнатам.
На пристани, за садом, раздавались теперь только одинокие выстрелы, но в Гнилом углу и возле вокзала стрельба ожесточилась.
Ближе к рассвету прекратились тяжелые, потрясавшие дом удары; смолкло в Гнилом углу, а возле вокзала стрельба участилась и усилилась, точно там собрались люди со всего города и дерут коленкор.
Таточка похрапывал в кресле; Ада спала, свернувшись на диванчике, кто-то подложил ей под голову подушку и накрыл одеялом.
Лена вернулась в спальню; не снимая халата, легла под одеяло и долго лежала на спине, глядя в потолок, прислушиваясь ко все более ожесточавшейся стрельбе у вокзала. Лена слышала удаляющиеся шаги Лангового по комнатам, - у нее ныло под ложечкой. Незаметно она уснула.
Когда она проснулась, из-за штор пробивался дневной свет; у вокзала все еще ожесточенно драли коленкор. Рыжая Ада, выставив из-под одеяла горбатый нос, спала на своей кровати. Дверь в спальню была открыта, и из дальних комнат доносился оживленный голос Вениамина; старый Гиммер давился рыбьей костью.
Лена начала одеваться, но голоса направились сюда, и Лена снова юркнула под одеяло. Вошли Софья Михайловна, Вениамин и старый Гиммер.
- Напугались, бедные девочки?
Вениамин весело поглядывал то на Лену, то на проснувшуюся и ничего не понимавшую Аду.
- Света, света побольше!..
Вениамин быстро поднимал шторы. Лена увидела, что он в офицерской форме с погонами и аксельбантами, такой же чистенький и аккуратный, как всегда, только возле глаз - темные круги и в лице - воспаленность.
- Ого, до чего бесстрашный народ! - говорил он, глядя в окно. Смотрите, сколько раскрепощенных граждан на улице!.. Они братаются с чешскими патрулями...
- Где Ланговой? - спросила Лена.
- Вот и попалась!..
Софья Михайловна, севшая на кровать к Аде и перебиравшая маленькой ручкой ее рыжие волосы, прищурившись, посмотрела на Леву.
Старый Гиммер тоже посмотрел на Лену с хитрой улыбкой.
- Жив твой мужественный Ланговой! - патетически воскликнул Вениамин. Он осаждает штаб крепости... Там заперся та-ва-рищ Сурков со своим воинством, по у них, надо думать, скоро кончатся патроны, и твой мужественный Ланговой украсится лаврами и миртами!.. Так-то, красавица моя!..
Вениамин выделал пируэт по комнате, - куда девалась его обычная сдержанность!..
- Чертовски приятно сознавать, что кончилась вся эта белиберда и можно заняться настоящим делом, - сказал старый Гиммер.
- Но ты правду говоришь, Веня, что Дюде не угрожает никакая опасность? - спрашивала Софья Михайловна, выражая глазами и губами, что она сознает свою слабость, но слабость в ее положении извинительна.
- Я же тебе говорю, что он в закрытом помещении командует хорошенькими телефонистками и уже пьян...
- Все-таки уйдемте отсюда, ужасно неприятно, когда стреляют, поеживаясь, сказала Софья Михайловна. - Да уйдите же, мужчины! Дайте девочкам одеться...
Вся семья завтракала, когда в передней послышались басистые, срывающиеся на визг рулады Дюдиного голоса.
- Штаб крепости пал! - закричал он во все горло, вбегая в столовую в сбившейся на затылок офицерской фуражке с кокардой. - Сурков захвачен в плен, с ним еще двести краснозадых... пардон, Леночка и Адочка!.. Сейчас их поведут, - все на балкон, если не хотите пропустить!..
Все бросили еду и бегом - даже старый Гиммер побежал - выкатились в гостиную. Дюдя распахнул дверь, сорвав замазку, - двери на балкон в этом сезоне еще не открывались.
Лена вышла на балкон вместе со всеми.
XXXII
На всем видном с балкона протяжении главной улицы стояли вдоль тротуаров две извивающиеся шпалеры чешских солдат с ружьями к ноге. Главная улица и вливающаяся в нее прямо перед домом Гиммеров улочка с пристани были щедро залиты солнцем и совершенно пустынны, только на тротуарах и за решетками сада Невельского, с шевелившейся листвой, толкалась чисто одетая публика.
После утренней ожесточенной стрельбы у вокзала поражали мертвая тишина, стоявшая на пристани и в военном порту, и отсутствие движения на подернутой рябью бухте. От стоявшего ближе на рейде японского крейсера, чуть дымившегося одной трубой, отделился катер, переполненный светло-зелеными солдатами; на солнце посверкивали штыки.
Все балконы домов, смежных с домом Гиммера, куда хватал глаз, были забиты мужчинами в пиджаках и галстуках, в панамах, в котелках и без котелков, военными в погонах, дамами и девушками в шляпах и без шляп, в накинутых на плечи шалях. И все новые и новые выходили на балконы; люди стояли битком, не будучи в состоянии повернуться; балконы точно выдавливали их из себя.
Странный, не осознанный в первое мгновение рев донесся со стороны военного порта; все головы повернулись туда. Лена видела, как сначала вырвался вверх белый, сверкающий на солнце опрокинутый конус пара, потом послышался этот рев. Взвился другой белый сверкающий конус, и второй протяжный гудок слился с первым. Белые стремительные конусы вздымались один за другим на всем протяжении порта до Гнилого угла. Издалека - должно быть, из железнодорожных мастерских на Второй речке - тоже откликнулись низкие басистые гуды. Топкие, сиплые, свистящие, пронзительные гудки возникали на горах за домом Гиммеров - гудки фанерных, канатных, конфетных фабрик, мельниц, - им отвечали другие в разных концах города, и вот они уже слились все и, но умолкая, мощно и слитно стояли над городом, и все выше вздымались сверкающие на солнце белые, стремительные, опрокинутые конусы пара.
По пристани забегали люди. Первые кучки показались на улочке, вливающейся в главную. Кучки возрастали, как катящиеся комья; вскоре вся улочка была заполнена бегущими людьми. Серые толпы катились по аллеям сада Невельского через клумбы и газоны и растекались по тротуарам главной улицы. Должно быть, с гор, со слободок тоже бежали люди: тротуар под балконом быстро заполнялся серыми, черными, белыми, синими блузами, кепками, ситцевыми платками, совсем вытеснившими чистую публику.
По шпалерам чешских солдат прошло волнение, послышались звуки команды. Шпалеры повернулись лицом к тротуарам, солдаты стали примыкать влево. Теперь они стояли плечом к плечу.
Но люди, все более густо заполнявшие тротуары, не проявляли никакой враждебности. Они были невооружены, виднелось много подростков, девушек, женщин с детьми на руках, не слышно было ни криков, ни возгласов, и хотя накатывались все новые и новые толпы, люди не напирали на солдат: те, что не размещались на тротуарах, заполняли сад Невельского, взбирались на решетки и деревья сада. Многие прибежали, только что бросив работу, - Лена видела мужчин и женщин с засученными рукавами, с руками, вымазанными углем, мазутом, иные обтирали на ходу руки грязными тряпками.
Гудки один за другим смолкли. Люди молча, с серьезными лицами стояли на тротуарах и, приподнимаясь на цыпочках, смотрели в сторону вокзала. Ветер, налетавший с бухты, загибал кепки и платки.
Лена заметила, что никто из Гиммеров никак не отозвался на появление этих толп, только на всех лицах обозначилось некоторое беспокойство.
Беспокойство это усилилось, когда со стороны вокзала послышались отдельные, все более сливающиеся крики. Они росли, катились сюда, и вдруг из-за поворота улицы показалось несколько русских и чешских офицеров, - за ними тянулась черно-серая колонна, окаймленная солдатами.
- А, ведут голубчиков!.. - неуверенно сказал старый Гиммер.
Десятки биноклей с балконов направились на черно-серую колонну.
Когда она вся вышла из-за поворота, видно стало, что за ней медленно ползет легковой автомобиль, - кто-то сидел в нем, - за автомобилем шел взвод юнкеров.
Колонна шла медленно, как на похоронах, движение ее сопровождалось нарастающими криками толпы, но здесь, ближе к балкону, еще не кричали, толпа навалилась на сдерживающих ее чешских солдат и из-за них, вытягиваясь, смотрела на колонну.
Колонна еще не поравнялась с балконом, когда крики докатились сюда; теперь толпа, как прибой, бушевала под балконом Гиммеров. Лена с окаменевшим лицом оглянулась на стоящих с ней на балконе и увидела на всех лицах, от Адочки до Гиммера, одно выражение - любопытство и страх.
Когда голова колонны поравнялась с балконом, рев толпы уже покрывал собою все; в воздух полетели сотни шапок - одни падали, другие взвивались, женщины срывали платки и махали ими.
Лица людей на тротуарах преобразились. Лена видела глаза, сверкавшие гневом, жалостью, ненавистью, видела растрепанные волосы, заплаканные, в суровых морщинах бородатые лица, бледные лица детей, состоящие из одних сверкающих глаз и раскрытых ртов.
Ветер с бухты разносил рев толпы, задирал полы пиджаков и платья женщин на балконах; мужчины в котелках и без котелков, военные в погонах, дамы с трепещущими кружевными панталонами, забыв все, в упор, в бинокли и без биноклей, смотрели на черно-серую колонну, ползущую мимо дома Гиммеров.
Люди в колонне едва волочили ноги, некоторые хромали, некоторые несли руки на грязных окровавленных перевязях. Лица всех людей были черны от порохового дыма. Иные шли, опустив головы, иные отвечали на приветствия толпы взмахами рук или шапок, иные шли, молча глядя перед собой.
И тут только Лена рассмотрела, кого везут в автомобиле за черно-серой колонной.
Автомобиль двигался медленно, тоже как на похоронах. Управлял им русский офицер. В заднем сиденье, со связанными за спиной руками, в солдатской шинели, без шапки сидел Петр Сурков. Его охраняли с боков чешский офицер со светлыми закрученными усами и Всеволод Ланговой, оба держали в руках револьверы.
Много лет отделяло того подростка, которого Лена видела на примерке у китайца-портного, от военного комиссара Суркова, которого везли сейчас со связанными руками на автомобиле, но Лена сразу узнала его.
Сурков отяжелел, шире раздались его квадратные плечи, но то же мальчишеское твердое и злое выражение было на его усталом, почерневшем от дыма лице, и так же, как тогда, он смотрел прямо перед собой из-под бугристых бровей, никого не видя, плотно сжав полные губы.
Теперь, увидев его, Лена различала в сплошном людском реве голоса:
- Сурков!.. Сурков!.. Сурков!.. Сурков!..
Военный комиссар рабочих был пленен и связан, и двести человек в черно-серой колонне шли, окованные сталью штыков, зачумленные пороховым дымом, едва волоча ноги. Юноши, пожилые, совсем уже старики - они шли, плененные грузчики, металлисты, каменщики, швейники, резчики по дереву. Их руками были сделаны мостовая, по которой они шли, дома с балконами, мимо которых они шли, ружья, крейсера и пушки, направленные на них, одежда, погоны и серьги на людях, смотревших на них в бинокли. Дыхание любви десятков тысяч таких же грузчиков, каменщиков, швейников - людей с золотыми руками, отцов и матерей, жен, детей, - их мощное теплое дыхание окутывало и согревало пленных и устилало им шаг.
Ланговой!..
Если бы на лице его было выражение жестокости, Лена могла бы хоть объяснить это, если не простить. Но на лице Лангового отражались одновременно и внутреннее смятение перед мощным ревом толпы, и желание соблюсти позу перед людьми, смотревшими на него с балконов. Неестественная улыбка застыла на ею холеном лице.
Колонна еще не миновала балкона, когда сквозь шпалеру чешских солдат прошмыгнула маленькая сухонькая старушка в черном с красными цветочками платке, с узелком в руках, и проскользнула в колонну. Колонна замешалась, но старушка уже вошла в ряд и засеменила возле красногвардейца с покатой спиной и большими седыми усами. Старушка припрыгивала боком и одной своей маленькой ручкой быстро-быстро гладила красногвардейца по руке, а другой совала ему узелок, который тот наконец взял. Унтер-офицер из конвоя вмешался в ряды и хотел было схватить старушку, но старушка с необыкновенной энергией начала колотить его сухонькими кулачками, седые волосы ее выбились из-под платка. Рослый парень с окровавленной повязкой на голове, шедший рядом с красногвардейцем с седыми усами, бережно подхватил старушку под локотки, поднял ее и вынес на мостовую, а сам вернулся в ряды.
Колонна и автомобиль с Сурковым уже прошли, а маленькая старушка в сбившемся платке одна стояла на мостовой и смотрела вслед, пока кто-то из юнкеров не прогнал ее прикладом.
Лена, впившись руками в перила, не замечала, что все лицо ее в слезах.
XXXIII
Некоторое время она просидела в спальне, потом надела жакет, шляпу, перчатки и вышла из дому.
Было уже около четырех пополудни. На улицах не осталось и следа от того, что было утром. Ходили трамваи, сновали автомобили и мотоциклы с военными и нарядно одетыми дамами. Оживленная, разряженная толпа, с вкрапленными в нее мундирами русских, японских, американских офицеров, катилась по тротуарам.
Лена прошла в сад Невельского. Садовники поправляли клумбы и газоны, примятые и разрушенные толпой; аллеи полны гуляющей публики, играл духовой оркестр. Впервые за этот сезон открылась "Чашка чая"; залитые солнцем мраморные столики заняты веселыми дамами и офицерами, слышался разноязыкий говор и смех.
Лена опустилась на скамью на пригорке, перед теннисной площадкой внизу. Две пары - по мужчине и женщине с каждой стороны (судя по говору, мужчины иностранцы, а дамы - русские) - перебрасывались мячами, смеясь и шаркая белыми туфлями по корту. Скамьи внизу заняты морскими офицерами-американцами.
"Что должна чувствовать сейчас его мать?" - думала Лена, вспоминая, как мальчик Сурков, с громадными, подпиравшими шею Меркуриями на воротнике, сидел со своей матерью, одетой в цветастое платье и нитяные чулки, в передней у Гиммеров, уткнув лицо в ладони.
Ревущая, бросающая вверх шапки толпа, бледные лица детей со сверкающими глазами и раскрытыми ртами, медленно идущая черно-серая колонна, ползущий за ней, как на похоронах, автомобиль со связанным Сурковым и двулично улыбающимся Ланговым, старушка в сбившемся платке на мостовой - вновь и вновь вставали перед Леной, и снова спазмы сжимали ей горло.
Может быть, сегодня там, на Сучане, так же вели и ее отца. Лена видела его таким, каким он был последний раз в гостиной Гиммеров, - нескладный, беспокойный, в необыкновенно ярком галстуке. Он поцеловал ее тогда в переносицу и вышел, нахлобучив шляпу. Как давно она не отвечала на его письма!.. Может быть, так же вели и Сережу: ведь среди этих людей, обожженных порохом, едва волочивших ноги, были и подростки Сережиного возраста... И снова она видела автомобиль с Сурковым и улыбающимся Ланговым.
Невозможно было забыть это, невозможно простить тем, кто сделал это!.. Под чувством тоски и отчаяния в Лене все больше вызревали гнев и гордость за отца, за Сережу, за людей, которых вели по улице.