Страница:
Двое подговоренных им красногвардейцев затеяли шумную драку; пока наблюдавший за этой группой пленных солдат разнимал дерущихся, Петр спокойной прихрамывающей походкой уже подходил к воротам. В кармане у него был железный болт.
Часовой стоял в контрольной будке и, прижав локтем штык, свертывал цигарку, пересмеиваясь о чем-то со сторожем, высунувшим голову из конторки. Когда Петр вошел, часовой не столько насторожился от его появления, сколько испугался того, что его захватили не на посту и свертывающим цигарку. Петр ударил солдата болтом по голове и, перешагнув через него, вышел на волю.
Прямо перед воротами от Портовой улицы отходил Первый портовый переулок, по левой стороне которого от самого угла тянулись трехэтажные кирпичные корпуса, где жили рабочие. Петр перебежал улицу и свернул в ворота налево. Он не оглядывался, но знал, что растерявшийся сторож успел выбежать из конторки уже после того, как он свернул в ворота.
Через минуту он постучал в квартиру Чуркиных.
С семейством Чуркиных, особенно с Алешей Маленьким, Петр был связан годами совместной работы и дружбы. Их отцы принадлежали к той группе петербургских рабочих, которая была переброшена в Тихоокеанский военный порт в последние годы прошлого столетия на строительство военных судов. Андрей Ефимович Сурков был мастеровым по стальной и железной плавке, а старик Чуркин - по чугунному литью. Правда, люди они были разные, и в былые времена семьи их не водились между собой. Чуркины жили сознательной и деятельной жизнью, читали книги, опрятно одевались и водили дружбу с ссыльными. А отец Петра был человек малограмотный, мечтал поначалу завести свое хозяйство, но пропивал все до нитки и не завел даже кошки, и друзей у него не было. Но когда отец Петра, оступившись в нетрезвом виде, свалился в ковш с расплавленной сталью (вместо сталевара Суркова только жирный пепел всплыл на мгновение на солнечную поверхность ковша), старик Чуркин первый помог его семье. Он устроил Петра на работу в порт и свел его с младшим своим сыном Григорием, а Григорий втащил Петра в кружок брата. Маленький, веселый паровозный машинист Алешка стал для Петра первым учителем жизни. Отсюда и повелась их многолетняя веселая богатырская дружба.
Петр застал дома только самого младшего представителя Чуркиных, двенадцатилетнего мальчика Костю.
- Тебя освободили? - обрадованно воскликнул Костя. - А меня вчера из школы выгнали!
- За что? - спросил Петр.
- Я отказался учить закон божий.
- Вот как! А я только что убежал. За мной гонятся. Может быть, ты спрячешь меня?
- А-а, тогда пойдем к истопнику, - сказал Костя, - мы всегда у него прячем.
XI
Две недели Петр скрывался в домике знакомого стрелочника на Второй речке. В городе Петра знал каждый мальчишка. Фотографии его с подробным описанием примет были разосланы по всем контрразведкам. У него не было никакой возможности изменить внешность, так как не только в городе, но, должно быть, во всей области не было человека, фигурой хоть сколько-нибудь похожего на него: при среднем росте он был так неимоверно широк в плечах, что казался квадратным, да еще прихрамывал.
Соня Хлопушкина доставила ему два шифрованных письма от Алеши Маленького, сидевшего в глубоком подполье. Из первого письма, дополненного рассказом Сони, Петр узнал, что почти весь старый состав подпольного комитета арестован и всякие связи с тюрьмой и гауптвахтой прерваны. Во втором письме Алеша сообщал о крестьянских волнениях в области и от имени комитета молодого состава рекомендовал Петру пробраться в один из районов восстания.
Все дни Петра не оставляла мысль о матери. В последний раз он виделся с ней за несколько недель до переворота: он предлагал ей перебраться в новую свою - "комиссарскую" - квартиру, а мать все отшучивалась да так и не перебралась. В тюрьме он узнал, что она уволена с работы и бедствует. Он ничем не мог помочь ей. Ему хотелось проститься с ней перед уходом, но и проститься нельзя было: хибарка матери находилась под наблюдением.
В конце второй недели Соня сообщила Петру, что первая горячка поисков улеглась и он может отправляться в путь.
В полночь он расцеловался со стрелочником и вышел из дощатого домика, содрогавшегося от ветра. Отроги хребта, куда должен был идти Петр, белели вдали осыпанные снегом, а слобода, в которой прошло детство Петра, лежала серая и черная, обдуваемая ветром, славшим в лицо песок и щебень.
Он шел по кривым, знакомым даже на ощупь улочкам, и каждый бугорок, избенка, овражек с черневшими на дне остатками снега рождали в нем воспоминания детства.
Ничего радостного не было в этих воспоминаниях. Он имел право сказать о себе: "Где те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было их".
Отец его, коротконогий, плешивый человек, всегда пахнувший водкой, металлом и потом, бесстрашный в жестокости и одиночестве, вколотил в него несколько простейших истин: не надо быть слабым, не надо никого жалеть, не надо никого бояться - все равно хуже не будет.
И все детство Петра было сплошным побоищем. Он дрался в кровь с ребятами из соседних дворов, - надо же было узнать, кто злей и беспощадней, кто будет коноводом на своей улице! Он возглавлял набеги ребят на соседние улицы, надо же было узнать, чья улица сильнее и смелее! И вот он был уже коноводом многих улиц, он был одним из коноводов всей слободы. И когда слобода стеной вставала на слободу и подымались уже взрослые, засучивая рукава, и черные толпы, как тучи, сходились на травяных склонах Орлиного гнезда, в этих толпах, неторопливо прихрамывая, сновало и его маленькое плотное, квадратное тело в форменном костюме из "чертовой кожи", сшитом на средства благотворительного общества.
Сколько раз он приходил в училище с рассеченным ухом, подбитым глазом! И один вид его сверстников - чисто одетых, чисто вымытых и хорошо упитанных - приводил его в состояние холодного бешенства... Все это теперь вновь вспомнилось ему.
Ему следовало бы из предосторожности обойти стороной улочку, на которой горел чуть ли не единственный на всю слободу фонарь, но в домике против фонаря жила замужем первая юношеская любовь Петра, и он не удержался, чтобы не пройти мимо.
Первая любовь Петра работала на конфетной фабрике. Она была лет на шесть старше его и знала многое такое, что Петру до встречи с ней было неизвестно. Она любила его около года, а потом вышла замуж за пожилого лудильщика самоваров, народила лудильщику кучу детей и очень постарела и подурнела.
В бытность Петра военным комиссаром города он встретил первую свою любовь на улице и узнал, что она не более счастлива в браке, чем все остальные люди. Ему стало нестерпимо жаль ее. Они пошли в городской сад на гулянье. Они катались на карусели и пили лимонад, потом он купил ей три лотерейных билета, и она выиграла шампунь для головы, но не хотела брать, потому что не знала, как объяснить мужу, где такое достала.
Конечно, ничего любовного уже не было между ними, но у Петра осталось приятное грустное воспоминание об этом вечере, и ему захотелось еще раз пройти где-то возле ее и своей жизни.
Прихрамывая вдоль забора, он подошел к домику лудильщика и остановился на углу. Подвешенный к столбу фонарь качался, колеблемый ветром, и светлый круг от фонаря ползал по мерзлой земле взад и вперед. Из обращенного к фонарю низкого углового оконца, словно из-под земли, струился слабый свет; неясная тень двигалась в окне.
Петр боком продвинулся к окну и искоса заглянул, - и едва не отпрянул.
Первая любовь его сидела у окна, выложив на подоконник большие, сцепленные в пальцах кисти рук. Возле, на подоконнике, стоял в одной рубашонке худенький ребенок не более двух лет и водил ручонками по стеклу, будто ловил что-то. Ребенок, видно, был болен или просто раскапризничался посреди ночи, - мать никак не могла его успокоить и вынесла к окну. А он увидел круг от фонаря, бродящий по земле, и, зачарованный, стал ловить его ручонками.
Мать совсем забыла о ребенке, отдавшись своим думам. Нечеловеческая усталость чувствовалась в ее больших руках, выложенных на подоконник, но никогда - ни в пору любви, ни в ту последнюю встречу - не видал Петр такого прекрасного выражения суровой задумчивости, которое стояло в ее длинных подпухших глазах, устремленных во тьму.
Некоторое время он неподвижно стоял у окна, хмуро и нежно глядя на первую свою любовь, и думал уже не столько о ней, сколько о том, что надо бы все-таки проститься с матерью. В конце концов, если наблюдение еще не снято, он достаточно знает слободу, чтобы подойти и уйти незаметно.
Хибарка Сурковых - последняя на Приовражной улице - стояла в самой вершине оврага, на горе, отделявшей Вторую речку от Рабочей слободки. Еще издалека Петр заметил в хибарке свет и остановился в нерешительности: мог быть очередной обыск или зашли гости и засиделись. Но никакого движения не чувствовалось за окнами. Постояв немного, он спустился в овраг и пошел тропинкой, стараясь не шуршать валенками по слежавшемуся на дне черному снегу.
Так поднялся он почти до самой вершины оврага. Тихо было кругом, только в дальних дворах лаяли собаки да где-то хлопала ставня. Ползком Петр взобрался по невысокому здесь обрыву и осторожно выглянул. Хибарка стояла шагах в десяти перед ним. Окна были занавешены чем-то белым. На цыпочках он взошел на крылечко и приложил ухо к дверям - все было тихо. Он надавил дверь и переступил порог.
Его обдало запахом испарений от стираного белья. Лохань с грязной мыльной водой стояла на скамье. В корыте возле скамьи лежало выкрученное белье. Мыльные лужи растеклись по полу.
Мать, красная, в нижней рубашке, сидела возле стола, опустив на руки голову, расставив толстые, с опухшими венами, ноги. Недопитая бутыль самогона, стакан, тарелка с кислой капустой стояли возле нее на столе. Мать вскинула голову и уставилась на сына непонимающими красными глазами. И вдруг сразу потрезвела и одновременное выражение испуга, радости и виноватости появилось на ее лице.
Она грузно навалилась рукой на стол, пытаясь встать, и, кажется, назвала Петра по имени, но он уже кинулся к ней и, охватив ее голову большими своими ладонями, крепко прижал к груди.
Мать плакала, сотрясаясь головой на его груди, а он большой своей ладонью молча гладил и гладил ее волосы. Что-то так давило ему горло, что, если бы он попытался произнести хоть слово, из горла его вырвались бы такие звуки, от которых ему самому стало бы страшно.
Потом он овладел собой и, держа голову матери обеими руками, отстранил ее от себя и некоторое время молча смотрел на ее заплаканное лицо.
- Ну, что же плакать? - сказал он наконец, пытаясь улыбнуться. - Ну, выпила, и всё. Чего же плакать? Давай и я выпью на радостях. - Он быстро вылил остатки самогона в стакан и залпом выпил. - Так, что ли, папаша учил? - сказал он, неестественно смеясь. - А ты все плачешь. Не плачь...
- Да разве я за себя, Петенька? О тебе плачу, - сказала она, и тень ласковой улыбки появилась на ее лице.
- А что же обо мне плакать? Я жив, как видишь...
- Что ж ты не упредил, что придешь, - я хоть прибралась бы!..
Она снова грузно оперлась рукой о стол, пытаясь встать, и он снова, охватив руками ее голову, удержал ее.
- Я ведь ненадолго к тебе. Я теперь, знаешь, куда? Я буду в зимовье, тут, под городом, жить. Да ты что? Не веришь? - вдруг спросил он, нахмурившись.
- Не ври, я ведь знаю, куда идешь, я все знаю, - повторила она, грозя пальцем пьяно и хитро прищурившись.
И вдруг, словно устыдившись своей слабости, опустила руки и некоторое время молча и грустно смотрела перед собой.
- Да что ж, иди, сынок, - сказала она. - Раз надо, иди...
- Ну, дай я поцелую тебя... - Петр, нагнувшись, поцеловал ее в висок и в плечо. - Прощай, мама...
- Прощай, Петенька!..
Она потянулась, чтобы обнять его, но он снова, чтобы ей не вставать, быстро нагнулся, протянув к ней руки. Она поцеловала его в плечо, в губы, потом, скользнув вниз губами, поцеловала его в полушубок над сломанным бедром.
Петр с силой оторвал ее от себя и, не помня себя, выбежал на улицу.
XII
Он вынужден был пешком переваливать отроги, по колени в снегу, обходя людные места. Ночи он проводил в лесу, не смея развести костер. Четыре дня он ничего не ел. Наконец он вышел к латышской рыбачьей деревушке на берегу Уссурийского залива, в устье реки Цимухэ, где его остановил первый часовой с красным бантом на шапке.
То, что он увидел, перевернуло все его представления о восстании. Во всех южных районах, куда вышел Петр, не было уже ни одного села, которое не разоружило бы колчаковскую милицию и не прогнало бы местную власть, заменив ее своей. Восстание не нуждалось в развертывании - оно само неудержимо распространялось вширь, как лесной пожар.
Петр посетил свыше десяти сел, провел несчетное количество собраний, участвовал в двух боях с карателями, в одном из которых лично командовал повстанцами деревни Новолитовской, за отсутствием у них командира, которого он перед этим сам расстрелял за уголовный проступок.
И все, что он увидел и что читал и слышал о восстаниях в других областях Сибири, осветилось в его сознании как начало всеобщего мужицкого восстания, которое в целом уже никем не может быть задавлено, если только суметь возглавить его.
Тогда он от имени партии большевиков принял на себя ответственность за все движение, выбросил лозунг борьбы за Советскую власть и начал создавать центральное руководство. На его призыв откликнулся Сучанский рудник, откуда он получил первую моральную поддержку и первых помощников.
Военная организация борьбы сразу уперлась в разрешение коренных мужицких дел.
Советская власть, существовавшая до чешского переворота, не успела разрешить основного для населения - земельного вопроса. В крае не было крупного помещичьего землевладения. Лучшие земельные фонды находились в руках старожилов-стодесятинников. Большинство же населения составляли переселенцы, прибывшие после 1901 года и получившие наделы по пятнадцати десятин на каждую мужицкую душу, вывезенную из России. Из этих пятнадцати десятин семь засчитывалось на общественный выгон, одна отводилась под усадьбу, две падали на покос, полдесятины на лес и четыре с половиной считались пахотой. Но так как большая часть годной пахотной земли была уже поделена и запахана старожилами или переселенцами, приехавшими первыми, то эти четыре с половиной десятины главным образом падали на кочкарник или вырубку, которую надо было корчевать.
Запахать старожильские земли - было одним из важнейших лозунгов восстания, и как бы ревком ни старался отсрочить это дело, все равно он не мог уклониться от него, иначе это пошло бы через его голову и даже против него.
До тридцати процентов населения составляли рыбаки и охотники, не сеявшие хлеба. И так как выход на внешний рынок прекратился, а рыбаки и охотники не могли обходиться без хлеба, в то время как крестьяне могли обходиться без рыбы, пушнины и дикого мяса, то цены на продукты охоты и рыбной ловли пали необыкновенно низко, а цены на хлеб взвинчивались день ото дня. И ревком должен был заниматься и этим делом, иначе вся масса рыбаков и охотников могла повернуться против восстания.
До двадцати процентов населения составляли корейцы, частью перешедшие, частью не перешедшие в русское подданство, для которых земельный вопрос стоял еще более остро, чем для русских, и различные племена, платившие русским за каждый клочок неудобной, выкорчеванной собственными руками земли немыслимую арендную плату, или платившие дань хунхузам, или работавшие, как крепостные, на китайских арендаторов - цайдунов. Эти люди также не хотели переносить дальше такое положение и тоже брались за оружие, и ревком не мог не заниматься их делами, иначе и корейцы и туземцы могли повернуться против русских.
Партизанский ревком вынужден был вступить на путь все большей централизации движения и создания гражданской власти.
И когда в ответ на письмо Петра пришла из областного комитета директива, осуждавшая его мероприятия, Петр впервые в своей жизни не подчинился комитету и стал готовиться к областному съезду.
"Даже в том случае, если нас задавят здесь, - думал он, - надо, чтобы массы, которых мы в свое время зацепить не успели, отведали бы вкус Советской власти, - зарубка останется на всю жизнь".
К моменту приезда Алеши партизанское движение одержало первые крупные военные победы. Карательная экспедиция под командой полковника Молчанова была наголову разбита партизанами и отсиживалась на Сучанском руднике под прикрытием американских штыков: не желая ссориться с американцами, партизаны не нападали пока что ни на рудник, ни на узкоколейную дорогу.
В непосредственном ведении скобеевского штаба находилось уже свыше трех тысяч партизан Сучанской, Цимухинской и Майхинской долин. Однако для того, чтобы захватить рудник, Петр мог располагать только сучанским отрядом, стоявшим в Перятине, насчитывавшим до полутора тысяч бойцов. Эти силы были недостаточны, а стянуть в Перятино цимухинский и майхинский отряды нельзя было, так как действия первого почти под самым городом, а второго - в районе Кангауз - Шкотово - Угольная как раз и обеспечивали возможность захвата рудника.
Если бы было оружие, скобеевский штаб мог бы поставить под ружье еще несколько тысяч бойцов. Но во всем Сучанском районе не было уже ни одной берданы или обреза, которые не были бы пущены в дело. В последнее время добровольцы приходили вооруженные дробовиками и дедовскими кремневыми ружьями. Тот, кто приходил с пустыми руками, терпеливо ждал, пока отобьют винтовку у неприятеля или освободится ружье погибшего товарища.
Когда сучанские горняки стали доставлять в отряды динамит, в Скобеевке организовалась мастерская бомб. Динамитом начиняли жестяные коробки, как консервами. Перед тем, как бросить такую бомбу, партизан должен был спичкой зажигать смоляной фитиль. И нужда в оружии была так велика, что десятки людей охотно вооружались такими бомбами.
Но все это, разумеется, не спасало положения. Главные надежды Сурков возлагал на скорое взятие Ольги, когда все отряды северного побережья можно будет перебросить под Сучанский рудник.
XIII
Слушая Петра и мысленно отмечая слабые пункты его доклада, Алеша в то же время не мог не чувствовать, что друг его вырос и возмужал как руководитель. И Алеша радовался и гордился своим другом.
"Вот так гусек!" - удивленно и радостно думал Алеша, по-новому приглядываясь к своему другу, испытывая на себе обаяние той скованной, но всегда готовой прорваться наступательной силы, которой Сурков незаметно подминал под себя людей.
Однако как только Петр кончил, Алеша сделал то самое покорное, незлобивое лицо, которое он всегда делал, когда был в корне не согласен с кем-либо и собирался ни в чем не уступать ему.
- Рискованный планчик, рискованный, - сказал он, вцепившись прежде всего в план захвата рудника, показавшийся ему наименее обоснованным. И, сощурившись, посмотрел Петру куда-то в его широкую переносицу, будто выбирая место, в какое ударить. - А что, ежели Ольгу возьмут не так скоро, как ты думаешь, - говорил Алеша, - ежели в то время гарнизон Сучанского рудника укрепят свежими силами, а полторы тысячи партизан твоих так и будут стоять в Перятине, объедая, население, вместо того чтобы выйти на линию?
- Эк тебе там мальчишки наши голову задурили, - резко сказал Петр. Задолбили вы себе в голову - "выйти на линию, выйти на линию"!.. Как будто захват важнейшей топливной базы меньше расстроит транспорт, чем обстрел поезда или подрыв какого-нибудь моста! И я тебе вот что скажу: мы не исходим и не можем исходить только из интересов нашего района. Конечно, возможно, что ольгинцы запоздают, а колчаки тем временем укрепят рудничный гарнизон. Но для этого они должны оттянуть силы с какого-нибудь другого уязвимого места. С какого? Город оголять они не могут. Значит, оттянут с той же Уссурийской дороги, на которую тотчас же выйдут Суховей-Ковтун под Никольском, Бредюк под Спасск-Приморском...
- Как Бредюк под Спасск-Приморском? Он же возле Шкотова? - удивился Алеша.
- То другой Бредюк, - досадливо отмахнулся Петр, - наш Бредюк - это пришлый казак из станицы Аргунской, а есть под Спасском другой Бредюк, крестьянин, тот еще почище нашего...
- Вон что! - рассмеялся Алеша. - А у нас их за одного принимают. То-то он в героях ходит. Ну, и арапы!.. Да бог с ним, дело не в Бредюке. А не такие дураки враги наши, чтоб Уссурийскую дорогу оголять. Бросят они из города на рудник хороший полк японцев с артиллерией и не только на рудник вас не допустят, а всю вашу армию в Перятине разгонят...
- Очень хорошо. Ну, а если мы выйдем всей силой на линию, разве тогда они не бросят против нас японцев с артиллерией? По-моему, бросят, если возможности у них будут... Но ведь полки-то им не только против нас надо бросать, а и на Амур, и в Забайкалье, и в Сибирь. Да им бы еще нужней эти самые полки на Урал бросить! Почему же не бросают они полков пока что? Ты сам знаешь почему. Видал лейтенанта?
- Эдакая наивность! - с сожалением сказал Алеша и покрутил ежовой своей головой. - Да ежели вопрос ребром станет: либо мы, либо японцы, - думаешь, Америка не согласится лучше на японцев? Да те самые американцы, кои с нами заигрывают сейчас, будут вместе с японцами драться против нас, как миленькие. Они, брат, дотолкуются!..
- Так ты с того и начинай. Чего же ты мелочишься? Ты и скажи: мы, дескать, в областкоме так расцениваем силы интервентов, что в успех восстания не верим, а заодно уж выдай и то, чего вы не договариваете: и в победу советских войск не особенно-то верим...
- Ты глупостей не говори и на мировой масштаб дело не своди, - сердито раздув ноздри, сказал Алеша. - У нас с тобой, чтоб эти силы измерить, весов нету. Победа советских войск зависит и от наших успехов. А у японцев интерес тут на Дальнем Востоке особый. Против советских войск они полки-то навряд ли бросят, а против нас - наверняка. Ежели мы силы в кучу сведем, нас они окружат и разгромят в два-три маневра. Это надо понимать!
- Ежели, ежели... - холодно передразнил Петр. - Строить тактику на формуле: "а что, ежели, а что, ежели", - это сидеть сложа руки. Вот ежели оправдается твое "а что, ежели" и против нас бросят серьезные японские силы, тогда боя мы не примем, а распадемся на мелкие отряды - на то мы и партизаны. А пока силы эти не брошены, а будут ли брошены и когда, мы не знаем, мы будем бить врага в самое сердце...
- Так, так... Сначала, стало быть, отряды вместе ссыплете, а завтра, стало быть, снова рассыплете? - с усмешкой сказал Алеша. - Эх, Петя, Петя! И рад бы медку хватить твоими устами, да не думаю, чтобы организация у вас была так поставлена, эдакие операции проводить: сегодня свожу, завтра развожу! Эдак с массами не обращаются. Насмотрелся, брат, я на твоего Бредюка: не больно-то он годен для эдаких операций. А он у вас, оказывается, еще и не один!
- Довольно странное рассуждение. - Петр с деланным недоумением пожал своими квадратными плечами. - По-твоему выходит, что если командиры наши любят атаманствовать, так лучше и не пытаться их организовать, а поощрять их атаманство?
- Что за вздор?
- Да как же иначе? Разве дело в мелких или в крупных отрядах, как это вы там пошло придумали? Дело в централизованном руководстве. Отказаться от такого руководства - значит отдать движение на волю стихии, обречь его на вырождение, на атаманщину, на произвол...
- Зачем отказаться? Да и видали мы твое централизованное руководство! не выдержал Алеша. - Уж не Хрисанфа ли Бледного имеешь ты в виду? Посылаешь какого-то стихоплета в отряд к Бредюку, стихоплет дрожит перед Бредюком, как осиновый лист, и смотрит ему в рот, а ты тут сидишь и воображаешь, что осуществляешь централизованное руководство! Зачем этот самообман, Петя?
- Да, приходится посылать и Хрисанфа Бледного, когда не хватает людей! - воскликнул Петр, стукнув своим тяжелым кулаком по столу. - Но Бредюк-то знает, что Бледный не сам по себе, что за Бледным ревком, а за ревкомом мы. А без этого сознания Бредюки растащат все движение по кускам!..
- Нет, ты обожди, - сказал Алеша, беря Суркова за рукав, чувствуя, что Сурков начинает злиться, - давай-ка, брат, говорить начистоту. Что мы в областкоме, эсеры, что ли, сидим, не понимаем, что должен быть у движения большевицкий центр? Затем ты сюда и послан, чтоб создать его. Но самообман начинается там, когда ты сам начинаешь верить, что удастся тебе в самом тылу контрреволюции, под штыками всего международного капитала создать какую-то крестьянскую республику с централизованной армией...
Слова о крестьянской республике вырвались у Алеши невольно, - он тут же сообразил, что этих слов не следовало бы говорить Петру, но было уже поздно.
- Какую крестьянскую республику?.. - тяжело сказал Петр, вставая, и румянец плитами выступил на его мясистых щеках. - Вон, оказывается, что вы о нас думаете! Нет, брат, уж если ты хочешь начистоту, так я тебе прямо скажу: эта ваша программа стихийной партизанской борьбы есть действительно чистейшая эсеровщина и капитулянство, да! Я, конечно, по человечеству понимаю, - продолжал он, повышая голос, - понимаю, что вы там под непосредственным давлением интервентских штыков вконец запуганы и деморализованы, но тогда извольте не валить с больной головы на здоровую, тогда извольте...
Часовой стоял в контрольной будке и, прижав локтем штык, свертывал цигарку, пересмеиваясь о чем-то со сторожем, высунувшим голову из конторки. Когда Петр вошел, часовой не столько насторожился от его появления, сколько испугался того, что его захватили не на посту и свертывающим цигарку. Петр ударил солдата болтом по голове и, перешагнув через него, вышел на волю.
Прямо перед воротами от Портовой улицы отходил Первый портовый переулок, по левой стороне которого от самого угла тянулись трехэтажные кирпичные корпуса, где жили рабочие. Петр перебежал улицу и свернул в ворота налево. Он не оглядывался, но знал, что растерявшийся сторож успел выбежать из конторки уже после того, как он свернул в ворота.
Через минуту он постучал в квартиру Чуркиных.
С семейством Чуркиных, особенно с Алешей Маленьким, Петр был связан годами совместной работы и дружбы. Их отцы принадлежали к той группе петербургских рабочих, которая была переброшена в Тихоокеанский военный порт в последние годы прошлого столетия на строительство военных судов. Андрей Ефимович Сурков был мастеровым по стальной и железной плавке, а старик Чуркин - по чугунному литью. Правда, люди они были разные, и в былые времена семьи их не водились между собой. Чуркины жили сознательной и деятельной жизнью, читали книги, опрятно одевались и водили дружбу с ссыльными. А отец Петра был человек малограмотный, мечтал поначалу завести свое хозяйство, но пропивал все до нитки и не завел даже кошки, и друзей у него не было. Но когда отец Петра, оступившись в нетрезвом виде, свалился в ковш с расплавленной сталью (вместо сталевара Суркова только жирный пепел всплыл на мгновение на солнечную поверхность ковша), старик Чуркин первый помог его семье. Он устроил Петра на работу в порт и свел его с младшим своим сыном Григорием, а Григорий втащил Петра в кружок брата. Маленький, веселый паровозный машинист Алешка стал для Петра первым учителем жизни. Отсюда и повелась их многолетняя веселая богатырская дружба.
Петр застал дома только самого младшего представителя Чуркиных, двенадцатилетнего мальчика Костю.
- Тебя освободили? - обрадованно воскликнул Костя. - А меня вчера из школы выгнали!
- За что? - спросил Петр.
- Я отказался учить закон божий.
- Вот как! А я только что убежал. За мной гонятся. Может быть, ты спрячешь меня?
- А-а, тогда пойдем к истопнику, - сказал Костя, - мы всегда у него прячем.
XI
Две недели Петр скрывался в домике знакомого стрелочника на Второй речке. В городе Петра знал каждый мальчишка. Фотографии его с подробным описанием примет были разосланы по всем контрразведкам. У него не было никакой возможности изменить внешность, так как не только в городе, но, должно быть, во всей области не было человека, фигурой хоть сколько-нибудь похожего на него: при среднем росте он был так неимоверно широк в плечах, что казался квадратным, да еще прихрамывал.
Соня Хлопушкина доставила ему два шифрованных письма от Алеши Маленького, сидевшего в глубоком подполье. Из первого письма, дополненного рассказом Сони, Петр узнал, что почти весь старый состав подпольного комитета арестован и всякие связи с тюрьмой и гауптвахтой прерваны. Во втором письме Алеша сообщал о крестьянских волнениях в области и от имени комитета молодого состава рекомендовал Петру пробраться в один из районов восстания.
Все дни Петра не оставляла мысль о матери. В последний раз он виделся с ней за несколько недель до переворота: он предлагал ей перебраться в новую свою - "комиссарскую" - квартиру, а мать все отшучивалась да так и не перебралась. В тюрьме он узнал, что она уволена с работы и бедствует. Он ничем не мог помочь ей. Ему хотелось проститься с ней перед уходом, но и проститься нельзя было: хибарка матери находилась под наблюдением.
В конце второй недели Соня сообщила Петру, что первая горячка поисков улеглась и он может отправляться в путь.
В полночь он расцеловался со стрелочником и вышел из дощатого домика, содрогавшегося от ветра. Отроги хребта, куда должен был идти Петр, белели вдали осыпанные снегом, а слобода, в которой прошло детство Петра, лежала серая и черная, обдуваемая ветром, славшим в лицо песок и щебень.
Он шел по кривым, знакомым даже на ощупь улочкам, и каждый бугорок, избенка, овражек с черневшими на дне остатками снега рождали в нем воспоминания детства.
Ничего радостного не было в этих воспоминаниях. Он имел право сказать о себе: "Где те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было их".
Отец его, коротконогий, плешивый человек, всегда пахнувший водкой, металлом и потом, бесстрашный в жестокости и одиночестве, вколотил в него несколько простейших истин: не надо быть слабым, не надо никого жалеть, не надо никого бояться - все равно хуже не будет.
И все детство Петра было сплошным побоищем. Он дрался в кровь с ребятами из соседних дворов, - надо же было узнать, кто злей и беспощадней, кто будет коноводом на своей улице! Он возглавлял набеги ребят на соседние улицы, надо же было узнать, чья улица сильнее и смелее! И вот он был уже коноводом многих улиц, он был одним из коноводов всей слободы. И когда слобода стеной вставала на слободу и подымались уже взрослые, засучивая рукава, и черные толпы, как тучи, сходились на травяных склонах Орлиного гнезда, в этих толпах, неторопливо прихрамывая, сновало и его маленькое плотное, квадратное тело в форменном костюме из "чертовой кожи", сшитом на средства благотворительного общества.
Сколько раз он приходил в училище с рассеченным ухом, подбитым глазом! И один вид его сверстников - чисто одетых, чисто вымытых и хорошо упитанных - приводил его в состояние холодного бешенства... Все это теперь вновь вспомнилось ему.
Ему следовало бы из предосторожности обойти стороной улочку, на которой горел чуть ли не единственный на всю слободу фонарь, но в домике против фонаря жила замужем первая юношеская любовь Петра, и он не удержался, чтобы не пройти мимо.
Первая любовь Петра работала на конфетной фабрике. Она была лет на шесть старше его и знала многое такое, что Петру до встречи с ней было неизвестно. Она любила его около года, а потом вышла замуж за пожилого лудильщика самоваров, народила лудильщику кучу детей и очень постарела и подурнела.
В бытность Петра военным комиссаром города он встретил первую свою любовь на улице и узнал, что она не более счастлива в браке, чем все остальные люди. Ему стало нестерпимо жаль ее. Они пошли в городской сад на гулянье. Они катались на карусели и пили лимонад, потом он купил ей три лотерейных билета, и она выиграла шампунь для головы, но не хотела брать, потому что не знала, как объяснить мужу, где такое достала.
Конечно, ничего любовного уже не было между ними, но у Петра осталось приятное грустное воспоминание об этом вечере, и ему захотелось еще раз пройти где-то возле ее и своей жизни.
Прихрамывая вдоль забора, он подошел к домику лудильщика и остановился на углу. Подвешенный к столбу фонарь качался, колеблемый ветром, и светлый круг от фонаря ползал по мерзлой земле взад и вперед. Из обращенного к фонарю низкого углового оконца, словно из-под земли, струился слабый свет; неясная тень двигалась в окне.
Петр боком продвинулся к окну и искоса заглянул, - и едва не отпрянул.
Первая любовь его сидела у окна, выложив на подоконник большие, сцепленные в пальцах кисти рук. Возле, на подоконнике, стоял в одной рубашонке худенький ребенок не более двух лет и водил ручонками по стеклу, будто ловил что-то. Ребенок, видно, был болен или просто раскапризничался посреди ночи, - мать никак не могла его успокоить и вынесла к окну. А он увидел круг от фонаря, бродящий по земле, и, зачарованный, стал ловить его ручонками.
Мать совсем забыла о ребенке, отдавшись своим думам. Нечеловеческая усталость чувствовалась в ее больших руках, выложенных на подоконник, но никогда - ни в пору любви, ни в ту последнюю встречу - не видал Петр такого прекрасного выражения суровой задумчивости, которое стояло в ее длинных подпухших глазах, устремленных во тьму.
Некоторое время он неподвижно стоял у окна, хмуро и нежно глядя на первую свою любовь, и думал уже не столько о ней, сколько о том, что надо бы все-таки проститься с матерью. В конце концов, если наблюдение еще не снято, он достаточно знает слободу, чтобы подойти и уйти незаметно.
Хибарка Сурковых - последняя на Приовражной улице - стояла в самой вершине оврага, на горе, отделявшей Вторую речку от Рабочей слободки. Еще издалека Петр заметил в хибарке свет и остановился в нерешительности: мог быть очередной обыск или зашли гости и засиделись. Но никакого движения не чувствовалось за окнами. Постояв немного, он спустился в овраг и пошел тропинкой, стараясь не шуршать валенками по слежавшемуся на дне черному снегу.
Так поднялся он почти до самой вершины оврага. Тихо было кругом, только в дальних дворах лаяли собаки да где-то хлопала ставня. Ползком Петр взобрался по невысокому здесь обрыву и осторожно выглянул. Хибарка стояла шагах в десяти перед ним. Окна были занавешены чем-то белым. На цыпочках он взошел на крылечко и приложил ухо к дверям - все было тихо. Он надавил дверь и переступил порог.
Его обдало запахом испарений от стираного белья. Лохань с грязной мыльной водой стояла на скамье. В корыте возле скамьи лежало выкрученное белье. Мыльные лужи растеклись по полу.
Мать, красная, в нижней рубашке, сидела возле стола, опустив на руки голову, расставив толстые, с опухшими венами, ноги. Недопитая бутыль самогона, стакан, тарелка с кислой капустой стояли возле нее на столе. Мать вскинула голову и уставилась на сына непонимающими красными глазами. И вдруг сразу потрезвела и одновременное выражение испуга, радости и виноватости появилось на ее лице.
Она грузно навалилась рукой на стол, пытаясь встать, и, кажется, назвала Петра по имени, но он уже кинулся к ней и, охватив ее голову большими своими ладонями, крепко прижал к груди.
Мать плакала, сотрясаясь головой на его груди, а он большой своей ладонью молча гладил и гладил ее волосы. Что-то так давило ему горло, что, если бы он попытался произнести хоть слово, из горла его вырвались бы такие звуки, от которых ему самому стало бы страшно.
Потом он овладел собой и, держа голову матери обеими руками, отстранил ее от себя и некоторое время молча смотрел на ее заплаканное лицо.
- Ну, что же плакать? - сказал он наконец, пытаясь улыбнуться. - Ну, выпила, и всё. Чего же плакать? Давай и я выпью на радостях. - Он быстро вылил остатки самогона в стакан и залпом выпил. - Так, что ли, папаша учил? - сказал он, неестественно смеясь. - А ты все плачешь. Не плачь...
- Да разве я за себя, Петенька? О тебе плачу, - сказала она, и тень ласковой улыбки появилась на ее лице.
- А что же обо мне плакать? Я жив, как видишь...
- Что ж ты не упредил, что придешь, - я хоть прибралась бы!..
Она снова грузно оперлась рукой о стол, пытаясь встать, и он снова, охватив руками ее голову, удержал ее.
- Я ведь ненадолго к тебе. Я теперь, знаешь, куда? Я буду в зимовье, тут, под городом, жить. Да ты что? Не веришь? - вдруг спросил он, нахмурившись.
- Не ври, я ведь знаю, куда идешь, я все знаю, - повторила она, грозя пальцем пьяно и хитро прищурившись.
И вдруг, словно устыдившись своей слабости, опустила руки и некоторое время молча и грустно смотрела перед собой.
- Да что ж, иди, сынок, - сказала она. - Раз надо, иди...
- Ну, дай я поцелую тебя... - Петр, нагнувшись, поцеловал ее в висок и в плечо. - Прощай, мама...
- Прощай, Петенька!..
Она потянулась, чтобы обнять его, но он снова, чтобы ей не вставать, быстро нагнулся, протянув к ней руки. Она поцеловала его в плечо, в губы, потом, скользнув вниз губами, поцеловала его в полушубок над сломанным бедром.
Петр с силой оторвал ее от себя и, не помня себя, выбежал на улицу.
XII
Он вынужден был пешком переваливать отроги, по колени в снегу, обходя людные места. Ночи он проводил в лесу, не смея развести костер. Четыре дня он ничего не ел. Наконец он вышел к латышской рыбачьей деревушке на берегу Уссурийского залива, в устье реки Цимухэ, где его остановил первый часовой с красным бантом на шапке.
То, что он увидел, перевернуло все его представления о восстании. Во всех южных районах, куда вышел Петр, не было уже ни одного села, которое не разоружило бы колчаковскую милицию и не прогнало бы местную власть, заменив ее своей. Восстание не нуждалось в развертывании - оно само неудержимо распространялось вширь, как лесной пожар.
Петр посетил свыше десяти сел, провел несчетное количество собраний, участвовал в двух боях с карателями, в одном из которых лично командовал повстанцами деревни Новолитовской, за отсутствием у них командира, которого он перед этим сам расстрелял за уголовный проступок.
И все, что он увидел и что читал и слышал о восстаниях в других областях Сибири, осветилось в его сознании как начало всеобщего мужицкого восстания, которое в целом уже никем не может быть задавлено, если только суметь возглавить его.
Тогда он от имени партии большевиков принял на себя ответственность за все движение, выбросил лозунг борьбы за Советскую власть и начал создавать центральное руководство. На его призыв откликнулся Сучанский рудник, откуда он получил первую моральную поддержку и первых помощников.
Военная организация борьбы сразу уперлась в разрешение коренных мужицких дел.
Советская власть, существовавшая до чешского переворота, не успела разрешить основного для населения - земельного вопроса. В крае не было крупного помещичьего землевладения. Лучшие земельные фонды находились в руках старожилов-стодесятинников. Большинство же населения составляли переселенцы, прибывшие после 1901 года и получившие наделы по пятнадцати десятин на каждую мужицкую душу, вывезенную из России. Из этих пятнадцати десятин семь засчитывалось на общественный выгон, одна отводилась под усадьбу, две падали на покос, полдесятины на лес и четыре с половиной считались пахотой. Но так как большая часть годной пахотной земли была уже поделена и запахана старожилами или переселенцами, приехавшими первыми, то эти четыре с половиной десятины главным образом падали на кочкарник или вырубку, которую надо было корчевать.
Запахать старожильские земли - было одним из важнейших лозунгов восстания, и как бы ревком ни старался отсрочить это дело, все равно он не мог уклониться от него, иначе это пошло бы через его голову и даже против него.
До тридцати процентов населения составляли рыбаки и охотники, не сеявшие хлеба. И так как выход на внешний рынок прекратился, а рыбаки и охотники не могли обходиться без хлеба, в то время как крестьяне могли обходиться без рыбы, пушнины и дикого мяса, то цены на продукты охоты и рыбной ловли пали необыкновенно низко, а цены на хлеб взвинчивались день ото дня. И ревком должен был заниматься и этим делом, иначе вся масса рыбаков и охотников могла повернуться против восстания.
До двадцати процентов населения составляли корейцы, частью перешедшие, частью не перешедшие в русское подданство, для которых земельный вопрос стоял еще более остро, чем для русских, и различные племена, платившие русским за каждый клочок неудобной, выкорчеванной собственными руками земли немыслимую арендную плату, или платившие дань хунхузам, или работавшие, как крепостные, на китайских арендаторов - цайдунов. Эти люди также не хотели переносить дальше такое положение и тоже брались за оружие, и ревком не мог не заниматься их делами, иначе и корейцы и туземцы могли повернуться против русских.
Партизанский ревком вынужден был вступить на путь все большей централизации движения и создания гражданской власти.
И когда в ответ на письмо Петра пришла из областного комитета директива, осуждавшая его мероприятия, Петр впервые в своей жизни не подчинился комитету и стал готовиться к областному съезду.
"Даже в том случае, если нас задавят здесь, - думал он, - надо, чтобы массы, которых мы в свое время зацепить не успели, отведали бы вкус Советской власти, - зарубка останется на всю жизнь".
К моменту приезда Алеши партизанское движение одержало первые крупные военные победы. Карательная экспедиция под командой полковника Молчанова была наголову разбита партизанами и отсиживалась на Сучанском руднике под прикрытием американских штыков: не желая ссориться с американцами, партизаны не нападали пока что ни на рудник, ни на узкоколейную дорогу.
В непосредственном ведении скобеевского штаба находилось уже свыше трех тысяч партизан Сучанской, Цимухинской и Майхинской долин. Однако для того, чтобы захватить рудник, Петр мог располагать только сучанским отрядом, стоявшим в Перятине, насчитывавшим до полутора тысяч бойцов. Эти силы были недостаточны, а стянуть в Перятино цимухинский и майхинский отряды нельзя было, так как действия первого почти под самым городом, а второго - в районе Кангауз - Шкотово - Угольная как раз и обеспечивали возможность захвата рудника.
Если бы было оружие, скобеевский штаб мог бы поставить под ружье еще несколько тысяч бойцов. Но во всем Сучанском районе не было уже ни одной берданы или обреза, которые не были бы пущены в дело. В последнее время добровольцы приходили вооруженные дробовиками и дедовскими кремневыми ружьями. Тот, кто приходил с пустыми руками, терпеливо ждал, пока отобьют винтовку у неприятеля или освободится ружье погибшего товарища.
Когда сучанские горняки стали доставлять в отряды динамит, в Скобеевке организовалась мастерская бомб. Динамитом начиняли жестяные коробки, как консервами. Перед тем, как бросить такую бомбу, партизан должен был спичкой зажигать смоляной фитиль. И нужда в оружии была так велика, что десятки людей охотно вооружались такими бомбами.
Но все это, разумеется, не спасало положения. Главные надежды Сурков возлагал на скорое взятие Ольги, когда все отряды северного побережья можно будет перебросить под Сучанский рудник.
XIII
Слушая Петра и мысленно отмечая слабые пункты его доклада, Алеша в то же время не мог не чувствовать, что друг его вырос и возмужал как руководитель. И Алеша радовался и гордился своим другом.
"Вот так гусек!" - удивленно и радостно думал Алеша, по-новому приглядываясь к своему другу, испытывая на себе обаяние той скованной, но всегда готовой прорваться наступательной силы, которой Сурков незаметно подминал под себя людей.
Однако как только Петр кончил, Алеша сделал то самое покорное, незлобивое лицо, которое он всегда делал, когда был в корне не согласен с кем-либо и собирался ни в чем не уступать ему.
- Рискованный планчик, рискованный, - сказал он, вцепившись прежде всего в план захвата рудника, показавшийся ему наименее обоснованным. И, сощурившись, посмотрел Петру куда-то в его широкую переносицу, будто выбирая место, в какое ударить. - А что, ежели Ольгу возьмут не так скоро, как ты думаешь, - говорил Алеша, - ежели в то время гарнизон Сучанского рудника укрепят свежими силами, а полторы тысячи партизан твоих так и будут стоять в Перятине, объедая, население, вместо того чтобы выйти на линию?
- Эк тебе там мальчишки наши голову задурили, - резко сказал Петр. Задолбили вы себе в голову - "выйти на линию, выйти на линию"!.. Как будто захват важнейшей топливной базы меньше расстроит транспорт, чем обстрел поезда или подрыв какого-нибудь моста! И я тебе вот что скажу: мы не исходим и не можем исходить только из интересов нашего района. Конечно, возможно, что ольгинцы запоздают, а колчаки тем временем укрепят рудничный гарнизон. Но для этого они должны оттянуть силы с какого-нибудь другого уязвимого места. С какого? Город оголять они не могут. Значит, оттянут с той же Уссурийской дороги, на которую тотчас же выйдут Суховей-Ковтун под Никольском, Бредюк под Спасск-Приморском...
- Как Бредюк под Спасск-Приморском? Он же возле Шкотова? - удивился Алеша.
- То другой Бредюк, - досадливо отмахнулся Петр, - наш Бредюк - это пришлый казак из станицы Аргунской, а есть под Спасском другой Бредюк, крестьянин, тот еще почище нашего...
- Вон что! - рассмеялся Алеша. - А у нас их за одного принимают. То-то он в героях ходит. Ну, и арапы!.. Да бог с ним, дело не в Бредюке. А не такие дураки враги наши, чтоб Уссурийскую дорогу оголять. Бросят они из города на рудник хороший полк японцев с артиллерией и не только на рудник вас не допустят, а всю вашу армию в Перятине разгонят...
- Очень хорошо. Ну, а если мы выйдем всей силой на линию, разве тогда они не бросят против нас японцев с артиллерией? По-моему, бросят, если возможности у них будут... Но ведь полки-то им не только против нас надо бросать, а и на Амур, и в Забайкалье, и в Сибирь. Да им бы еще нужней эти самые полки на Урал бросить! Почему же не бросают они полков пока что? Ты сам знаешь почему. Видал лейтенанта?
- Эдакая наивность! - с сожалением сказал Алеша и покрутил ежовой своей головой. - Да ежели вопрос ребром станет: либо мы, либо японцы, - думаешь, Америка не согласится лучше на японцев? Да те самые американцы, кои с нами заигрывают сейчас, будут вместе с японцами драться против нас, как миленькие. Они, брат, дотолкуются!..
- Так ты с того и начинай. Чего же ты мелочишься? Ты и скажи: мы, дескать, в областкоме так расцениваем силы интервентов, что в успех восстания не верим, а заодно уж выдай и то, чего вы не договариваете: и в победу советских войск не особенно-то верим...
- Ты глупостей не говори и на мировой масштаб дело не своди, - сердито раздув ноздри, сказал Алеша. - У нас с тобой, чтоб эти силы измерить, весов нету. Победа советских войск зависит и от наших успехов. А у японцев интерес тут на Дальнем Востоке особый. Против советских войск они полки-то навряд ли бросят, а против нас - наверняка. Ежели мы силы в кучу сведем, нас они окружат и разгромят в два-три маневра. Это надо понимать!
- Ежели, ежели... - холодно передразнил Петр. - Строить тактику на формуле: "а что, ежели, а что, ежели", - это сидеть сложа руки. Вот ежели оправдается твое "а что, ежели" и против нас бросят серьезные японские силы, тогда боя мы не примем, а распадемся на мелкие отряды - на то мы и партизаны. А пока силы эти не брошены, а будут ли брошены и когда, мы не знаем, мы будем бить врага в самое сердце...
- Так, так... Сначала, стало быть, отряды вместе ссыплете, а завтра, стало быть, снова рассыплете? - с усмешкой сказал Алеша. - Эх, Петя, Петя! И рад бы медку хватить твоими устами, да не думаю, чтобы организация у вас была так поставлена, эдакие операции проводить: сегодня свожу, завтра развожу! Эдак с массами не обращаются. Насмотрелся, брат, я на твоего Бредюка: не больно-то он годен для эдаких операций. А он у вас, оказывается, еще и не один!
- Довольно странное рассуждение. - Петр с деланным недоумением пожал своими квадратными плечами. - По-твоему выходит, что если командиры наши любят атаманствовать, так лучше и не пытаться их организовать, а поощрять их атаманство?
- Что за вздор?
- Да как же иначе? Разве дело в мелких или в крупных отрядах, как это вы там пошло придумали? Дело в централизованном руководстве. Отказаться от такого руководства - значит отдать движение на волю стихии, обречь его на вырождение, на атаманщину, на произвол...
- Зачем отказаться? Да и видали мы твое централизованное руководство! не выдержал Алеша. - Уж не Хрисанфа ли Бледного имеешь ты в виду? Посылаешь какого-то стихоплета в отряд к Бредюку, стихоплет дрожит перед Бредюком, как осиновый лист, и смотрит ему в рот, а ты тут сидишь и воображаешь, что осуществляешь централизованное руководство! Зачем этот самообман, Петя?
- Да, приходится посылать и Хрисанфа Бледного, когда не хватает людей! - воскликнул Петр, стукнув своим тяжелым кулаком по столу. - Но Бредюк-то знает, что Бледный не сам по себе, что за Бледным ревком, а за ревкомом мы. А без этого сознания Бредюки растащат все движение по кускам!..
- Нет, ты обожди, - сказал Алеша, беря Суркова за рукав, чувствуя, что Сурков начинает злиться, - давай-ка, брат, говорить начистоту. Что мы в областкоме, эсеры, что ли, сидим, не понимаем, что должен быть у движения большевицкий центр? Затем ты сюда и послан, чтоб создать его. Но самообман начинается там, когда ты сам начинаешь верить, что удастся тебе в самом тылу контрреволюции, под штыками всего международного капитала создать какую-то крестьянскую республику с централизованной армией...
Слова о крестьянской республике вырвались у Алеши невольно, - он тут же сообразил, что этих слов не следовало бы говорить Петру, но было уже поздно.
- Какую крестьянскую республику?.. - тяжело сказал Петр, вставая, и румянец плитами выступил на его мясистых щеках. - Вон, оказывается, что вы о нас думаете! Нет, брат, уж если ты хочешь начистоту, так я тебе прямо скажу: эта ваша программа стихийной партизанской борьбы есть действительно чистейшая эсеровщина и капитулянство, да! Я, конечно, по человечеству понимаю, - продолжал он, повышая голос, - понимаю, что вы там под непосредственным давлением интервентских штыков вконец запуганы и деморализованы, но тогда извольте не валить с больной головы на здоровую, тогда извольте...