Страница:
— А Матуся? — с ужасом спросил я.
Остап только развел руками. Я вспомнил всегда ласковую Матусю, ее прищуренные в улыбке быстрые, и озорные глаза и горько заплакал…
Сам Остап был ранен при попытке выбраться из села и сочтен за убитого. Расстрелянных сбрасывали в ров и лишь слегка присыпали землей. Ночью он пришел в себя, выполз изо рва и чудом добрался до нас через все преграды…
…Когда он у нас немного оправился и откормился, отец отправил его в Рязанскую область в бывшее имение, а ныне совхоз Корзинкино, директор которого был старинным папиным приятелем. Но эта тема страшна и неисчерпаема. Вернемся в Болшево…
Мы все больше времени проводили с Лидой и такой она была жизнерадостной, неугомонной, пленительно женственной, что я все чаще просто забывал о том, что с ней происходит и что ее ждет в недалеком будущем. А когда все же вспоминал, это было как сильнейший удар электрическим током. Но вспоминал я все реже и реже. А тут еще выяснилось, что она совершенно не знает русских поэтов Серебряного века — моих любимейших из любимых. Из всех из них она даже и читала только об Ахматовой, и то одну ждановскую пошлятину о метаниях между будуаром и молельной… А об остальных и вовсе не слышала. Бог мой, я даже восхитился такой tabula rasa. Я обрушил на нее целый светоносный ливень, целый драгоценный поток, открыл перед ней наше волшебное русское северное сияние. Марина Цветаева и Максимилиан Волошин, Николай Гумилев и Анна Ахматова, Осип Мандельштам и Владислав Ходасевич, Георгий Иванов и Вячеслав Иванов, Владимир Соловьев и Иван Бунин, Зинаида Гиппиус и Иннокентий Аненский, Александр Блок и Валерий Брюсов, Борис Пастернак и еще Десятки любимых еще со школьной скамьи (но не на Ней сидя, узнанных).
Лида оказалась на редкость благодарным и восприимчивым слушателем. Вскоре она и днем и ночью заставляла меня читать наизусть моих любимых поэтов, причем ночью глаза ее горели в темноте зеленым огнем, как у кошки.
Она безошибочно в: этом сказочном богатстве вылавливала бриллианты чистейшей воды и могла подолгу перебирать их, пробовать на вкус, на звук, на смысл, на чувства. Так было, например, со строчками Мандельштама:
Для меня было большой нечаянной радостью вслушиваться в стихи любимых поэтов через нее. О нет, она не открывала мне какой-то новый, особый, ранее скрытый от меня смысл в этих стихах. Она просто делала и мое восприятие более ярким, глубоким, острым, волнующим.
…Сколько раз она вслух перечитывала строки из стихотворения Ахматовой:
..А на одно из стихотворений Блока она тут же сочинила песню и не раз ее пела. Как она пела? Я не берусь этого передать. А все-таки, читатель. ты можешь получить об этом представление. Только тебе придется самому спеть эту песню, причем неважно, есть у тебя голос и слух или нет.
Вот эта песня:
А теперь, читатель, если ты не знаешь этого стихотворения наизусть — держи текст перед собой, а коли знаешь, так и того проще, про себя молча спой эту песню…
Ну вот, так она и пела. Только громко…
…Нас навещали друзья, моя жена и муж Лиды — белобрысый, с открытым мужественным лицом, тоже физик, как и она, разве что только не облученный. Все Перезнакомились друг с другом и отношения установились самые добрые.
…Обычно по утрам я прогуливался по больничному саду, нередко в обществе Лиды. Однако как-то раз, когда она не появилась в саду, я не удивился — случалось, она спала почти до самого завтрака. Но вот, когда она не пришла в столовую, я заволновался. Наскоро поев, сунулся было в ее палату, но на двери была прикноплена записка: "Больную Прозорову прошу не беспокоить. Смоленский".
Абрам Исаакович Смоленский был главным врачом Болшевской больницы. В его кабинете, он жестом пригласил меня сесть и, не о чем не спрашивая, сказал своим скрипучим голосом:
— Больной Прозоровой было очень плохо. Вызванная из Москвы реанимационная бригада занималась ею всю ночь и недавно только уехала. Сейчас больная, получив большую инъекцию снотворного, спит и не надо ей мешать.
— А когда проснется?
— Тоже не надо. Я скажу, когда можно будет. А пока ей очень вредны любые эмоции, — жестко сказал Абрам Исаакович, ероша свою седеющую черную шевелюру и, слегка смягчившись, добавил: — Ей досталось в эту ночь и это не могло не отразиться на ее внешности. А как вы думаете, какая женщина в этом состоянии захочет видеть кого-нибудь, кроме врача?
— Она поправится?
— На этот раз — наверное, да, — возвратился к прежнему тону Смоленский, — но вообще-то я не специалист в этой части.
— А где есть такие специалисты?
— Не знаю, — уже совсем свирепо ответил Смоленский и посмотрел на меня налитыми кровью глазами, — может быть, в аду.
Я понял, что он вместе с реанимационной бригадой тоже провел всю ночь у кровати Лиды и что это, значит, не от злости, а от усталости. Все-таки с некоторым вызовом спросил:
— Почему в аду?
Абрам Исаакович посмотрел на меня как на полного кретина и проскрипел:
— Сначала их заставили делать топливо для этого адского котла. Да среди профессионалов он, кажется, так и называется — «котел». А потом их в этот самый котел и швырнули. Вы думаете, начальству нужны первопроходцы после того, как они сделали свое дело? Если так, то вы очень глупо думаете. Теперь первопроходцы им опасны — слишком умны и беспокойны. Они еще смогут сыграть "все назад", или чего доброго начать каяться. Нет. Им теперь нужны те, которые любят деньги и исполнят, что прикажут. А я — старый еврей, который давал клятву Гиппократа, поклялся лечить людей, так что мне остается? Сидеть сложа руки и наблюдать, как они гибнут в адском котле и сколько еще погибнет! У меня нет сил, чтобы хоть одного вытащить из котла, а хоть бы и появились — не дали бы.
Я совершенно опешил и лишь немного придя в себя, осторожно спросил:
— Так вы полагаете, что их нарочно облучили?
Абрам Исаакович поглядел на меня, как на совершенно безнадежного и сказал устало:
— Да, нет, конечно, не нарочно. Просто всем было наплевать, как они работают, — важен был результат. А тот, кому было не наплевать, кто понимал и предвидел, тот потирал руки. Ну, теперь-таки вы довольны? Можете даже настучать, если есть настроение.
Я вскочил со стула, но не успел и рта раскрыть, как он пробормотал:
— Это я так. Извините. Я знаю, с кем говорю. А теперь идите. Я устал. Забудьте об этом разговоре. А больная Прозорова на этот раз оправится. Только напрасно не надейтесь. Дело решенное.
…Несколько раз в течение этого дня подходил к Лидиной палате, но Абрам Исаакович, видимо, не Надеясь на силу убеждения, учредил у двери пост — посадил на стул несокрушимую медсестру Нюру — фронтовичку, известную тем, что к ней ни на какой козе не подъедешь.
К вечеру появился Володя. Он без стука вошел ко Мне и, не здороваясь, сердито воскликнул:
— Представьте себе — этот еврей не пустил меня к ней!
— Здравствуйте, Володя. Садитесь, — холодно ответил я, — вас не пустил не еврей. Вас не пустил врач. Ведь он сделал это не по национальным, а по медицинским соображениям.
Володя молча несколько раз моргнул, а потом, залившись краской, как-то жалобно сказал:
— Простите, ради Бога. Я вообще веду себя как последний хам.
— Ладно, ладно, мне и то не по себе, — ответил я, — однако Абрам Исаакович сказал, что на этот раз она, наверное, поправится.
— А может быть…? — затаив дыхание спросил Володя.
— Не знаю, — развел я руками, — мне иногда кажется, что этот дом — корабль чудес. Ведь и тот, кто его строит и та, для кого строили, надеялись на чудо. И большинство из нынешних больных на него надеются. Может быть, оно и вправду произойдет.
Володя, слегка хлопнув меня по плечу своей огромной лапищей, отправился к Нюре, уговаривать ее передать Лиде записку, а также авоську с гранатами, яблоками, мандаринами и грушами.
От тех фруктов, что лежали в вазах в палатках при нашем поступлении в больницу, давно не осталось следа и запасы их не возобновлялись. Видимо, снабжением больницы занимались какие-то чиновники из хозяйственного управления Президиума Академии наук, а они-то хорошо знали, кому чего положено давать по их табелям о рангах…
Володя вернулся через несколько минут, возбужденный и повеселевший:
— Конечно, эта фурия меня не пустила, но письмо и фрукты передала, а мне дала записку от Лиды — вам привет. Вроде все идет на лад. Можно я вам оставлю свой домашний и служебный телефоны? Если что — позвоните, пожалуйста. И еще раз извините за давешнее. Ей Богу, я по идее не расист и не хам. Я теперь только через сутки смогу приехать.
Все это он выпалил одним духом, обнял меня и исчез.
На другой день после обеда, когда я сидел в библиотеке, туда заглянул Смоленский и молча мне кивнул.
Ни «поста», ни записки у Лидиной палаты уже не было.
Постучав, я вошел, и Лида поднялась мне навстречу из кресла.
Это было поразительно. Не прошло и двух суток после сильнейшей встряски, а она выглядела такой же, как обычно. Даже румянец сохранился.
Усадив меня и не дав мне сказать ни одного слова, она спросила:
— Цикл стихов Блока «Кармен» явно посвящен какой-то определенной женщине. Ты не знаешь, кому именно?
— Знаю, — медленно ответил я, поняв, что она не хочет сейчас говорить о себе, — знаю. Эта женщина — талантливая певица Любовь Александровна Андреева-Дельмас, на четыре года моложе Блока. В течение многих лет она была его другом. Кажется, жива и до сих пор.
Да… все-таки видны следы пережитого… Лицо оживленное, даже радостное, но румянец сполз к скулам и, как говорят на Востоке, в уголках глаз притаилось страдание…
Впрочем, Лида не дала мне углубиться в наблюдения. Она почти тут же спросила:
— А вот стихотворение Мандельштама "Мастерица виноватых взоров" посвящено, судя по последней строфе, Марии. Ты знаешь, кто это?
И она прочла:
Лиде стихотворение очень понравилось и она страшно захотела познакомиться с Марией Сергеевной. Мы условились, что после выхода из больницы съездим к ней в Голицыно. Увы, этому плану, как и многим другим, не было суждено осуществиться…
…Прошло еще несколько дней, и Лида оправилась настолько, что снова встала на лыжи и вообще как будто ничего и не было. Если я заводил речь об ее самочувствии, то она только отмахивалась. Зато на другие темы говорила охотно и откровенно. Меня поразила точность и беспощадность, с которой она оценивала наших хозяев, как недавних, так и нынешних и, вообще, какая-то ее политическая зрелость, что ли, если выражаться языком партийных функционеров. Причем она была не единственным знакомым мне физиком, который этим отличался. Таким был, например, мой близкий друг Гера (Герцен Исаевич) Копылов — доктор физико-математических наук, живший и работавший много лет в Дубне и не один сезон проведший у меня в экспедиции в качестве рабочего в Молдавии, на Украине, на Карельском перешейке. Физики знали его прежде всего как крупного специалиста по элементарным частицам, диссиденты, да и вообще либеральная интеллигенция — как талантливого и острого поэта-сатирика и автора блестящих саркастических эссе о нашей светлой социалистической действительности. Псевдонимы, к которым он в этой своей ипостаси прибегал, скрывали подлинную фамилию автора разве что от «работников» КГБ. И таких физиков знал я немало. Откуда они появлялись, именно такие физики, как и почему среди них большинство были музыкально одаренными людьми, я и до сих пор не ведаю. Думаю только, что именно они послужили хотя бы отчасти той питательной средой, которая породила феномен Андрея Дмитриевича Сахарова, и то, что он сумел сказать "urbi et orbi", они думали, делали и говорили.
Однажды Лида обратилась ко мне с совершенно ошеломившей меня просьбой. Мы сидели вечером в гостиной второго этажа у столика под торшером и болтали о всякой всячине. Вдруг, Лида, прервав сама себя, сказала без обиняков с обычной для нее прямотой:
— Володя хочет иметь от меня ребенка. Не просто хочет — требует, далее угрожает, что бросит меня, если я не соглашусь. Я понимаю — ему хочется, чтобы от меня осталось что-то живое, на память что ли.
— За чем же дело стало? — довольно бестактно спросил я.
Лида, однако, ответила совершенно спокойно:
— Врач сказал, что еще некоторое время я могу забеременеть, но нет никакой гарантии, что не родится какой-нибудь мутант. Если так произойдет, то какая же память останется обо мне? И потом, как он (для меня это уже не актуально), как он сможет посмотреть в глаза этому несчастному мутанту, если у него вообще будут глаза?
Я молчал, совершенно подавленный и в голове моей заплясала бешенная и страшная круговерть, как в "Dance macabre" Сен-Санса.
Лида продолжала спокойно, но теперь было видно, чего ей стоило это спокойствие:
— Володя совершенно зациклился на своей идее. Я никак не могу его отговорить. Пожалуйста, попробуй это сделать ты.
— Да ты что? — опешил я, — разве можно постороннему, пусть и другу семьи, говорить на такие интимные темы? Он меня и слушать не захочет.
— Захочет, — убежденно ответила Лида, — он тебя очень уважает, да и вообще…
— Да нет, Лидочка, он просто даст мне по морде и правильно сделает. Окажись я на его месте, я бы именно так и поступил.
Однако Лида стояла на своем:
— Да, может быть, но ты на своем месте, а он на своем. Так что поговори.
Она не отставала от меня с этим весь вечер, и я начал уже колебаться. На другое утро приехала моя жена, и я, с разрешения Лиды, рассчитывая на поддержку жены, рассказал ей, в чем суть дела. Но получилось наоборот. Жена целиком встала на сторону Лиды, а я, хорошо зная ее точный и ясный ум, сдался. К обеду прикатил и Володя. Выйдя из столовой, я сказал ему:
— Мне нужно поговорить с вами на важную тему с глаза на глаз. Пойдемте в сад.
Володя взглянул на меня с некоторым недоумением. Мы медленно гуляли по заснеженной аллее и я, время от времени, искоса поглядывал на него на предмет того, не развернется ли он сейчас и не стукнет ли меня как следует. В этом отношении все обошлось благополучно, однако, и во время моего монолога и после него он не произнес ни одного слова и лицо его оставалось бесстрастным. Мы молча вернулись в гостиную, где нас ждали Лида и моя жена, которые, думаю, по нашим физиономиям, мало что могли прочесть вразумительного. Жена вскоре уехала — у нее был подготовительный период к началу съемки нового кинофильма и ей в этот вечер предстояла, как режиссеру-постановщику, встреча с какими-то актерами, которых она хотела попробовать на роли. Володя остался в больнице до позднего вечера, и я решил, что для всех будет лучше, если я не стану мешать им с Лидой выяснять отношения.
А на другое утро мне еще до завтрака понадобилось по неотложным экспедиционным делам съездить в Москву, и вернулся я только к вечеру. Поужинав в столовой, поднялся в просторную гостиную второго этажа, откуда слышались звуки музыки.
Несколько пар танцевали вальс и среди них я с удивлением и радостью увидел Лиду и необычайно церемонного Абрама Исааковича. А он, кстати, жил в одном из барачных корпусов возле больницы и большую часть суток проводил в доме Высоцкого.
После танца, он, едва дав мне поздороваться с Лидой, позвал меня к себе в кабинет и там, усадив в кресло, проскрипел:
— Вы не знаете в чем дело? Больная Прозорова возбуждена, радостна и, если позволите, в ней чувствуется и какое-то умиротворение. Я спрашиваю не из праздного любопытства, а как врач, пользующий эту больную.
Пришлось мне рассказать Абраму Исааковичу всю эту историю. Он пожевал толстыми губами и сказал сварливо:
— Как я понимаю, вы не из тех, кто сидит в президиумах, вы из тех, кто сидит в лабораториях и вы копаетесь не в личных делах сотрудников, а в земле, I в ваших раскопах. Так вы должны иметь понятие. У больной Прозоровой нет ни одного шанса. А тот, кто ей все расписывал об ее семейных утехах, не знаю, кто он по профессии, может портной и далее хороший портной, может быть сапожник, но он не врач, не больше врач, чем я балерина. Больная Прозорова действительно пока еще может забеременеть, но родить она никого уже не может. Она умрет во время беременности, в лучшем случае (как вам нравится это — "в лучшем" во время родовых схваток.
Я невольно подумал про себя: "Э, брат, а ты вовсе не такой уж не специалист по этой части, как мне говорил", и, пожав руку Абраму Исааковичу, ушел из его кабинета, радуясь, если так можно сказать, тому, что на этот раз "все уладилось".
Однажды солнечным декабрьским утром я у себя в палате лениво перечитывал экспедиционные дневники, находясь на дальних подступах к составлению отчета о летних полевых археологических работах. Раздался стук в дверь и тут же вошел один из моих учеников — лаборант Боря. Едва поздоровавшись, он тревожно сказал:
— В Молдавской Академии какая-то заваруха. Снова столкнулись левобережные с правобережными, а пострадать может наша экспедиция. Если здоровье позволяет, вам надо немедленно ехать в Кишинев, лучше лететь.
— Здоровье позволяет. А в чем там дело? Ты поподробнее не можешь?
— Подробнее я и сам не знаю. Звонил Пашка, умолял вас приехать, а он зря делать этого не стал бы.
— Да, это верно, посиди пока я оформлю выписку из больницы и кое с кем попрощаюсь. Апельсины на столе.
Я быстро выписался, попрощался с врачами и медсестрами, с Абрамом Исааковичем, но Лиды нигде не нашел.
— Она на горных лыжах ушла, — без слов поняв кого я ищу, пояснила сестра-хозяйка Маша, — наверно к трамплину.
— Понимаешь, Боря, — виновато сказал я, вернувшись в палату, — мне тут нужно обязательно еще с одним человеком попрощаться, а он ушел. Да тут неподалеку. Так что ты еще посиди. Почитай чего-нибудь.
— Я на машине, — с досадой сказал Боря, — может подъедем?
— Нет, туда только на своих на двоих добраться можно.
— Тогда я с вами пойду, — решительно сказал Боря, а то вы с ней до вечера прощаться будете.
— Откуда ты знаешь, что речь идет о женщине? — удивился я.
— Тоже мне, загадка мировой истории, — фыркнул Боря и натянул свою цветастую фасонистую куртку и аляску.
Довольно большой трамплин, на который пошла Лида, находился и в самом деле неподалеку, на опушке леса возле реки.
Мы шли быстро по твердой, давно наезженной лыжне, Дорогу я знал хорошо, так как не раз сопровождал туда Лиду, хотя сам на лыжи так и не встал. Боря насмешливо рассказывал мне институтские новости. Но вот, за поворотом реки я увидел Лиду.
Она только что прыгнула с трамплина и сейчас летела по воздуху, прижав руки к телу и склонившись к острым концам лыж. В облегающем синем с белым тренировочном костюме, в такой же шапочке, из-под которой выбилась прядь каштановых волос, с лицом, вдохновленным скоростью и ощущением полета.
Через несколько секунд она исчезла за лесистым холмиком.
Постояв, я сказал Боре:
— Все. Пошли к машине.
— Да-а-а, — протянул Боря и больше до самой Москвы не сказал ни слова..
… Видел ли я Лиду после больницы? Да.
— И тогда когда…?
— Да.
— Почему же…?
— Не хочу. Ведь это их рук дело. Они к этому привели.
А Лида? Пусть не в моей памяти, пусть лишь в твоей памяти, читатель, она останется такой, какой была и какой должна была быть: в полете, во всем блеске своей молодости, красоты, отваги, упоения жизнью.
И, да свершится Божий суд над теми, кто обрек и послал на смерть ее и множество других совсем ни в чем неповинных людей.
Мой старый друг Леша Кадыков — добродушный (иногда мог быть и свирепым) русский богатырь с лицом римского патриция, был выдающимся и разносторонним инженером-строителем. Помимо кинотеатра «Россия», участия в строительстве Московской кольцевой автомобильной дороги, Дворца съездов в Кремле, он вел строительство некоторых совсем необычных объектов. Вот что он мне рассказал об одном из них в лесу под Звенигородом на большой поляне ему приказали построить целый ряд бетонных бункеров. К тому времени, когда он принял строительство, туда уже была подведена линия высоковольтной передачи и узкая бетонная дорога со знаком, запрещающим въезд на нее и даже постовым в будке.
Работа велась очень спешно, круглосуточно, в три смены. Леша очень много времени проводил и днем и ночью на строительстве. Даже его могучий организм, не сломленный заключением в одном из Интинских лагерей ГУЛАГа, с трудом выдерживал огромную нагрузку строительства. Бункеры были с очень толстыми (около двух метров) стенами, специалисты проверяли надежность швов. В каждом бункере монтировалась большая электрическая мощная печь и подъездные рельсы к ней. Едва были закончены первые два бункера, как в печи включили ток и по ночам в закрытых машинах к ним стали подвозить запаянные свинцовые гробы. Люди в скафандрах, приезжавшие на этих машинах, с трудом перетаскивали их на каталки, а оттуда по рельсам — прямиком в пылающие печи. Через какое-то время из печей таким же манером вынимали толстые свинцовые чушки — видимо, в печах расплавленные гробы вместе с содержимым сливались в какие-то формы и увозили неизвестно куда. Среди рабочих поднялся ропот, да Леша и сам был обеспокоен. Однажды он подошел к одному из людей, приехавших с очередной машиной, и сказал ему:
— Вы в скафандре. А мои люди и я — без скафандров. Что же это получается?
— Вы хотите сказать, — глухо и спокойно ответил ему человек в скафандре, — что существует опасность заражения? Да. Такая опасность существует. Я, например, уже заражен.
Леше пришлось удовлетвориться этим ответом, однако даже очень высокая оплата не удержала его долго на этом месте.
Если бы человек в скафандре был заражен чумой, холерой или другой инфекционной болезнью, его бы сразу изолировали в больничных условиях. Остается предположить, что так поступали с останками погибших от облучения.
Может быть в одном из таких свинцовых гробов находилось обескровленное, изуродованное тело Лиды…
Впрочем, это ведь только так — предположение…
Басманная больница
Я проснулся оттого, что тупая боль в боку вдруг дополнилась новой болью — резкой, острой, порывистой.
"Катетер для отвода гноя сдвинулся", догадался я и стал думать, что же теперь делать. С пяти коек моих однопалатников в полутьме доносились похрапывания, постанывания, какое-то бормотанье. Воздух был неподвижен, тяжел и липок, источал запахи лекарств, свернувшейся крови, мочи, немытых тел. В духоте, тесноте в этом гноище уснуть было трудно даже со снотворным. Кнопка звонка возле моей койки, да и возле других, отсутствовала. Дежурный врач был один на все корпуса больницы, неизвестно где находился, скорее всего спал где-нибудь в укромном месте, а дежурной сестре Гале позвонить было невозможно. Позвать же ее громко мне не хотелось, чтобы не разбудить товарищей по палате, и так достаточно хлебавших. (Для не одного из них к тому же, как я Хорошо знал, эта ночь была одной из последних перед Погружением в вечную ночь). Поэтому, хотя и я чувствовал по обозначившейся приятной теплоте в боку, что началось кровотечение, я решил обождать Прихода Гали, положившись на волю Божью. А чтобы Не сосредотачиваться на моем довольно дурацком положении, заставил себя вспоминать всякую всячину. Однако хитрая боль и тут нашла лазейку…
Остап только развел руками. Я вспомнил всегда ласковую Матусю, ее прищуренные в улыбке быстрые, и озорные глаза и горько заплакал…
Сам Остап был ранен при попытке выбраться из села и сочтен за убитого. Расстрелянных сбрасывали в ров и лишь слегка присыпали землей. Ночью он пришел в себя, выполз изо рва и чудом добрался до нас через все преграды…
…Когда он у нас немного оправился и откормился, отец отправил его в Рязанскую область в бывшее имение, а ныне совхоз Корзинкино, директор которого был старинным папиным приятелем. Но эта тема страшна и неисчерпаема. Вернемся в Болшево…
Мы все больше времени проводили с Лидой и такой она была жизнерадостной, неугомонной, пленительно женственной, что я все чаще просто забывал о том, что с ней происходит и что ее ждет в недалеком будущем. А когда все же вспоминал, это было как сильнейший удар электрическим током. Но вспоминал я все реже и реже. А тут еще выяснилось, что она совершенно не знает русских поэтов Серебряного века — моих любимейших из любимых. Из всех из них она даже и читала только об Ахматовой, и то одну ждановскую пошлятину о метаниях между будуаром и молельной… А об остальных и вовсе не слышала. Бог мой, я даже восхитился такой tabula rasa. Я обрушил на нее целый светоносный ливень, целый драгоценный поток, открыл перед ней наше волшебное русское северное сияние. Марина Цветаева и Максимилиан Волошин, Николай Гумилев и Анна Ахматова, Осип Мандельштам и Владислав Ходасевич, Георгий Иванов и Вячеслав Иванов, Владимир Соловьев и Иван Бунин, Зинаида Гиппиус и Иннокентий Аненский, Александр Блок и Валерий Брюсов, Борис Пастернак и еще Десятки любимых еще со школьной скамьи (но не на Ней сидя, узнанных).
Лида оказалась на редкость благодарным и восприимчивым слушателем. Вскоре она и днем и ночью заставляла меня читать наизусть моих любимых поэтов, причем ночью глаза ее горели в темноте зеленым огнем, как у кошки.
Она безошибочно в: этом сказочном богатстве вылавливала бриллианты чистейшей воды и могла подолгу перебирать их, пробовать на вкус, на звук, на смысл, на чувства. Так было, например, со строчками Мандельштама:
И нужно сказать, что, я цепенел, когда она уже в который раз в своей протяжной манере, вслух наизусть читала эти строки…
"На стекла вечности уже легло
Мое дыханье, мое тепло"
Для меня было большой нечаянной радостью вслушиваться в стихи любимых поэтов через нее. О нет, она не открывала мне какой-то новый, особый, ранее скрытый от меня смысл в этих стихах. Она просто делала и мое восприятие более ярким, глубоким, острым, волнующим.
…Сколько раз она вслух перечитывала строки из стихотворения Ахматовой:
…Вот сейчас, сию минуту я вспомнил это четверостишие и подумал: "Да, конечно, и понимаю и понимал, что это написано о навсегда, навечно, но, Боже мой, неужели эти строки написаны где-то в 1940 году, а не сегодня — на исходе 1992 года?"
"В Кремле не надо жить — преображенец прав —
Здесь рабства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех Иванов злоба,
И самозванца спесь взамен народных прав…"
..А на одно из стихотворений Блока она тут же сочинила песню и не раз ее пела. Как она пела? Я не берусь этого передать. А все-таки, читатель. ты можешь получить об этом представление. Только тебе придется самому спеть эту песню, причем неважно, есть у тебя голос и слух или нет.
Вот эта песня:
"Опять, как в годы золотые
Три стертых треплются шлеи
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слезы первые любви.
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу.
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу.
Пуская заманит и обманет,
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты.
Ну что ж, одной заботой боле,
Одной слезой река полней,
А ты все та же: лес да поле
Да плат узорный до бровей.
Я прошу прощения у великой тени Александра Александровича, если в чем-то погрешил против текста его произведения, но записал именно песню, которую пела Лида.
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взгляд из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика."
А теперь, читатель, если ты не знаешь этого стихотворения наизусть — держи текст перед собой, а коли знаешь, так и того проще, про себя молча спой эту песню…
Ну вот, так она и пела. Только громко…
…Нас навещали друзья, моя жена и муж Лиды — белобрысый, с открытым мужественным лицом, тоже физик, как и она, разве что только не облученный. Все Перезнакомились друг с другом и отношения установились самые добрые.
…Обычно по утрам я прогуливался по больничному саду, нередко в обществе Лиды. Однако как-то раз, когда она не появилась в саду, я не удивился — случалось, она спала почти до самого завтрака. Но вот, когда она не пришла в столовую, я заволновался. Наскоро поев, сунулся было в ее палату, но на двери была прикноплена записка: "Больную Прозорову прошу не беспокоить. Смоленский".
Абрам Исаакович Смоленский был главным врачом Болшевской больницы. В его кабинете, он жестом пригласил меня сесть и, не о чем не спрашивая, сказал своим скрипучим голосом:
— Больной Прозоровой было очень плохо. Вызванная из Москвы реанимационная бригада занималась ею всю ночь и недавно только уехала. Сейчас больная, получив большую инъекцию снотворного, спит и не надо ей мешать.
— А когда проснется?
— Тоже не надо. Я скажу, когда можно будет. А пока ей очень вредны любые эмоции, — жестко сказал Абрам Исаакович, ероша свою седеющую черную шевелюру и, слегка смягчившись, добавил: — Ей досталось в эту ночь и это не могло не отразиться на ее внешности. А как вы думаете, какая женщина в этом состоянии захочет видеть кого-нибудь, кроме врача?
— Она поправится?
— На этот раз — наверное, да, — возвратился к прежнему тону Смоленский, — но вообще-то я не специалист в этой части.
— А где есть такие специалисты?
— Не знаю, — уже совсем свирепо ответил Смоленский и посмотрел на меня налитыми кровью глазами, — может быть, в аду.
Я понял, что он вместе с реанимационной бригадой тоже провел всю ночь у кровати Лиды и что это, значит, не от злости, а от усталости. Все-таки с некоторым вызовом спросил:
— Почему в аду?
Абрам Исаакович посмотрел на меня как на полного кретина и проскрипел:
— Сначала их заставили делать топливо для этого адского котла. Да среди профессионалов он, кажется, так и называется — «котел». А потом их в этот самый котел и швырнули. Вы думаете, начальству нужны первопроходцы после того, как они сделали свое дело? Если так, то вы очень глупо думаете. Теперь первопроходцы им опасны — слишком умны и беспокойны. Они еще смогут сыграть "все назад", или чего доброго начать каяться. Нет. Им теперь нужны те, которые любят деньги и исполнят, что прикажут. А я — старый еврей, который давал клятву Гиппократа, поклялся лечить людей, так что мне остается? Сидеть сложа руки и наблюдать, как они гибнут в адском котле и сколько еще погибнет! У меня нет сил, чтобы хоть одного вытащить из котла, а хоть бы и появились — не дали бы.
Я совершенно опешил и лишь немного придя в себя, осторожно спросил:
— Так вы полагаете, что их нарочно облучили?
Абрам Исаакович поглядел на меня, как на совершенно безнадежного и сказал устало:
— Да, нет, конечно, не нарочно. Просто всем было наплевать, как они работают, — важен был результат. А тот, кому было не наплевать, кто понимал и предвидел, тот потирал руки. Ну, теперь-таки вы довольны? Можете даже настучать, если есть настроение.
Я вскочил со стула, но не успел и рта раскрыть, как он пробормотал:
— Это я так. Извините. Я знаю, с кем говорю. А теперь идите. Я устал. Забудьте об этом разговоре. А больная Прозорова на этот раз оправится. Только напрасно не надейтесь. Дело решенное.
…Несколько раз в течение этого дня подходил к Лидиной палате, но Абрам Исаакович, видимо, не Надеясь на силу убеждения, учредил у двери пост — посадил на стул несокрушимую медсестру Нюру — фронтовичку, известную тем, что к ней ни на какой козе не подъедешь.
К вечеру появился Володя. Он без стука вошел ко Мне и, не здороваясь, сердито воскликнул:
— Представьте себе — этот еврей не пустил меня к ней!
— Здравствуйте, Володя. Садитесь, — холодно ответил я, — вас не пустил не еврей. Вас не пустил врач. Ведь он сделал это не по национальным, а по медицинским соображениям.
Володя молча несколько раз моргнул, а потом, залившись краской, как-то жалобно сказал:
— Простите, ради Бога. Я вообще веду себя как последний хам.
— Ладно, ладно, мне и то не по себе, — ответил я, — однако Абрам Исаакович сказал, что на этот раз она, наверное, поправится.
— А может быть…? — затаив дыхание спросил Володя.
— Не знаю, — развел я руками, — мне иногда кажется, что этот дом — корабль чудес. Ведь и тот, кто его строит и та, для кого строили, надеялись на чудо. И большинство из нынешних больных на него надеются. Может быть, оно и вправду произойдет.
Володя, слегка хлопнув меня по плечу своей огромной лапищей, отправился к Нюре, уговаривать ее передать Лиде записку, а также авоську с гранатами, яблоками, мандаринами и грушами.
От тех фруктов, что лежали в вазах в палатках при нашем поступлении в больницу, давно не осталось следа и запасы их не возобновлялись. Видимо, снабжением больницы занимались какие-то чиновники из хозяйственного управления Президиума Академии наук, а они-то хорошо знали, кому чего положено давать по их табелям о рангах…
Володя вернулся через несколько минут, возбужденный и повеселевший:
— Конечно, эта фурия меня не пустила, но письмо и фрукты передала, а мне дала записку от Лиды — вам привет. Вроде все идет на лад. Можно я вам оставлю свой домашний и служебный телефоны? Если что — позвоните, пожалуйста. И еще раз извините за давешнее. Ей Богу, я по идее не расист и не хам. Я теперь только через сутки смогу приехать.
Все это он выпалил одним духом, обнял меня и исчез.
На другой день после обеда, когда я сидел в библиотеке, туда заглянул Смоленский и молча мне кивнул.
Ни «поста», ни записки у Лидиной палаты уже не было.
Постучав, я вошел, и Лида поднялась мне навстречу из кресла.
Это было поразительно. Не прошло и двух суток после сильнейшей встряски, а она выглядела такой же, как обычно. Даже румянец сохранился.
Усадив меня и не дав мне сказать ни одного слова, она спросила:
— Цикл стихов Блока «Кармен» явно посвящен какой-то определенной женщине. Ты не знаешь, кому именно?
— Знаю, — медленно ответил я, поняв, что она не хочет сейчас говорить о себе, — знаю. Эта женщина — талантливая певица Любовь Александровна Андреева-Дельмас, на четыре года моложе Блока. В течение многих лет она была его другом. Кажется, жива и до сих пор.
Да… все-таки видны следы пережитого… Лицо оживленное, даже радостное, но румянец сполз к скулам и, как говорят на Востоке, в уголках глаз притаилось страдание…
Впрочем, Лида не дала мне углубиться в наблюдения. Она почти тут же спросила:
— А вот стихотворение Мандельштама "Мастерица виноватых взоров" посвящено, судя по последней строфе, Марии. Ты знаешь, кто это?
И она прочла:
На этот раз я не просто знал, а знал порядочно. Я рассказал ей о Марии Сергеевне Петровых — удивительном человеке и поэте, живущей по большей части на даче в Голицыне под Москвой. Даже прочел единственное стихотворение Марии Сергеевны, которое я помнил — "Назначь мне свидание…"
"Ты, Мария, — гибнущим подмога,
Надо смерть предупредить, уснуть.
Я стою у твердого порога —
Уходи, уйди, еще побудь."
Лиде стихотворение очень понравилось и она страшно захотела познакомиться с Марией Сергеевной. Мы условились, что после выхода из больницы съездим к ней в Голицыно. Увы, этому плану, как и многим другим, не было суждено осуществиться…
…Прошло еще несколько дней, и Лида оправилась настолько, что снова встала на лыжи и вообще как будто ничего и не было. Если я заводил речь об ее самочувствии, то она только отмахивалась. Зато на другие темы говорила охотно и откровенно. Меня поразила точность и беспощадность, с которой она оценивала наших хозяев, как недавних, так и нынешних и, вообще, какая-то ее политическая зрелость, что ли, если выражаться языком партийных функционеров. Причем она была не единственным знакомым мне физиком, который этим отличался. Таким был, например, мой близкий друг Гера (Герцен Исаевич) Копылов — доктор физико-математических наук, живший и работавший много лет в Дубне и не один сезон проведший у меня в экспедиции в качестве рабочего в Молдавии, на Украине, на Карельском перешейке. Физики знали его прежде всего как крупного специалиста по элементарным частицам, диссиденты, да и вообще либеральная интеллигенция — как талантливого и острого поэта-сатирика и автора блестящих саркастических эссе о нашей светлой социалистической действительности. Псевдонимы, к которым он в этой своей ипостаси прибегал, скрывали подлинную фамилию автора разве что от «работников» КГБ. И таких физиков знал я немало. Откуда они появлялись, именно такие физики, как и почему среди них большинство были музыкально одаренными людьми, я и до сих пор не ведаю. Думаю только, что именно они послужили хотя бы отчасти той питательной средой, которая породила феномен Андрея Дмитриевича Сахарова, и то, что он сумел сказать "urbi et orbi", они думали, делали и говорили.
Однажды Лида обратилась ко мне с совершенно ошеломившей меня просьбой. Мы сидели вечером в гостиной второго этажа у столика под торшером и болтали о всякой всячине. Вдруг, Лида, прервав сама себя, сказала без обиняков с обычной для нее прямотой:
— Володя хочет иметь от меня ребенка. Не просто хочет — требует, далее угрожает, что бросит меня, если я не соглашусь. Я понимаю — ему хочется, чтобы от меня осталось что-то живое, на память что ли.
— За чем же дело стало? — довольно бестактно спросил я.
Лида, однако, ответила совершенно спокойно:
— Врач сказал, что еще некоторое время я могу забеременеть, но нет никакой гарантии, что не родится какой-нибудь мутант. Если так произойдет, то какая же память останется обо мне? И потом, как он (для меня это уже не актуально), как он сможет посмотреть в глаза этому несчастному мутанту, если у него вообще будут глаза?
Я молчал, совершенно подавленный и в голове моей заплясала бешенная и страшная круговерть, как в "Dance macabre" Сен-Санса.
Лида продолжала спокойно, но теперь было видно, чего ей стоило это спокойствие:
— Володя совершенно зациклился на своей идее. Я никак не могу его отговорить. Пожалуйста, попробуй это сделать ты.
— Да ты что? — опешил я, — разве можно постороннему, пусть и другу семьи, говорить на такие интимные темы? Он меня и слушать не захочет.
— Захочет, — убежденно ответила Лида, — он тебя очень уважает, да и вообще…
— Да нет, Лидочка, он просто даст мне по морде и правильно сделает. Окажись я на его месте, я бы именно так и поступил.
Однако Лида стояла на своем:
— Да, может быть, но ты на своем месте, а он на своем. Так что поговори.
Она не отставала от меня с этим весь вечер, и я начал уже колебаться. На другое утро приехала моя жена, и я, с разрешения Лиды, рассчитывая на поддержку жены, рассказал ей, в чем суть дела. Но получилось наоборот. Жена целиком встала на сторону Лиды, а я, хорошо зная ее точный и ясный ум, сдался. К обеду прикатил и Володя. Выйдя из столовой, я сказал ему:
— Мне нужно поговорить с вами на важную тему с глаза на глаз. Пойдемте в сад.
Володя взглянул на меня с некоторым недоумением. Мы медленно гуляли по заснеженной аллее и я, время от времени, искоса поглядывал на него на предмет того, не развернется ли он сейчас и не стукнет ли меня как следует. В этом отношении все обошлось благополучно, однако, и во время моего монолога и после него он не произнес ни одного слова и лицо его оставалось бесстрастным. Мы молча вернулись в гостиную, где нас ждали Лида и моя жена, которые, думаю, по нашим физиономиям, мало что могли прочесть вразумительного. Жена вскоре уехала — у нее был подготовительный период к началу съемки нового кинофильма и ей в этот вечер предстояла, как режиссеру-постановщику, встреча с какими-то актерами, которых она хотела попробовать на роли. Володя остался в больнице до позднего вечера, и я решил, что для всех будет лучше, если я не стану мешать им с Лидой выяснять отношения.
А на другое утро мне еще до завтрака понадобилось по неотложным экспедиционным делам съездить в Москву, и вернулся я только к вечеру. Поужинав в столовой, поднялся в просторную гостиную второго этажа, откуда слышались звуки музыки.
Несколько пар танцевали вальс и среди них я с удивлением и радостью увидел Лиду и необычайно церемонного Абрама Исааковича. А он, кстати, жил в одном из барачных корпусов возле больницы и большую часть суток проводил в доме Высоцкого.
После танца, он, едва дав мне поздороваться с Лидой, позвал меня к себе в кабинет и там, усадив в кресло, проскрипел:
— Вы не знаете в чем дело? Больная Прозорова возбуждена, радостна и, если позволите, в ней чувствуется и какое-то умиротворение. Я спрашиваю не из праздного любопытства, а как врач, пользующий эту больную.
Пришлось мне рассказать Абраму Исааковичу всю эту историю. Он пожевал толстыми губами и сказал сварливо:
— Как я понимаю, вы не из тех, кто сидит в президиумах, вы из тех, кто сидит в лабораториях и вы копаетесь не в личных делах сотрудников, а в земле, I в ваших раскопах. Так вы должны иметь понятие. У больной Прозоровой нет ни одного шанса. А тот, кто ей все расписывал об ее семейных утехах, не знаю, кто он по профессии, может портной и далее хороший портной, может быть сапожник, но он не врач, не больше врач, чем я балерина. Больная Прозорова действительно пока еще может забеременеть, но родить она никого уже не может. Она умрет во время беременности, в лучшем случае (как вам нравится это — "в лучшем" во время родовых схваток.
Я невольно подумал про себя: "Э, брат, а ты вовсе не такой уж не специалист по этой части, как мне говорил", и, пожав руку Абраму Исааковичу, ушел из его кабинета, радуясь, если так можно сказать, тому, что на этот раз "все уладилось".
Однажды солнечным декабрьским утром я у себя в палате лениво перечитывал экспедиционные дневники, находясь на дальних подступах к составлению отчета о летних полевых археологических работах. Раздался стук в дверь и тут же вошел один из моих учеников — лаборант Боря. Едва поздоровавшись, он тревожно сказал:
— В Молдавской Академии какая-то заваруха. Снова столкнулись левобережные с правобережными, а пострадать может наша экспедиция. Если здоровье позволяет, вам надо немедленно ехать в Кишинев, лучше лететь.
— Здоровье позволяет. А в чем там дело? Ты поподробнее не можешь?
— Подробнее я и сам не знаю. Звонил Пашка, умолял вас приехать, а он зря делать этого не стал бы.
— Да, это верно, посиди пока я оформлю выписку из больницы и кое с кем попрощаюсь. Апельсины на столе.
Я быстро выписался, попрощался с врачами и медсестрами, с Абрамом Исааковичем, но Лиды нигде не нашел.
— Она на горных лыжах ушла, — без слов поняв кого я ищу, пояснила сестра-хозяйка Маша, — наверно к трамплину.
— Понимаешь, Боря, — виновато сказал я, вернувшись в палату, — мне тут нужно обязательно еще с одним человеком попрощаться, а он ушел. Да тут неподалеку. Так что ты еще посиди. Почитай чего-нибудь.
— Я на машине, — с досадой сказал Боря, — может подъедем?
— Нет, туда только на своих на двоих добраться можно.
— Тогда я с вами пойду, — решительно сказал Боря, а то вы с ней до вечера прощаться будете.
— Откуда ты знаешь, что речь идет о женщине? — удивился я.
— Тоже мне, загадка мировой истории, — фыркнул Боря и натянул свою цветастую фасонистую куртку и аляску.
Довольно большой трамплин, на который пошла Лида, находился и в самом деле неподалеку, на опушке леса возле реки.
Мы шли быстро по твердой, давно наезженной лыжне, Дорогу я знал хорошо, так как не раз сопровождал туда Лиду, хотя сам на лыжи так и не встал. Боря насмешливо рассказывал мне институтские новости. Но вот, за поворотом реки я увидел Лиду.
Она только что прыгнула с трамплина и сейчас летела по воздуху, прижав руки к телу и склонившись к острым концам лыж. В облегающем синем с белым тренировочном костюме, в такой же шапочке, из-под которой выбилась прядь каштановых волос, с лицом, вдохновленным скоростью и ощущением полета.
Через несколько секунд она исчезла за лесистым холмиком.
Постояв, я сказал Боре:
— Все. Пошли к машине.
— Да-а-а, — протянул Боря и больше до самой Москвы не сказал ни слова..
… Видел ли я Лиду после больницы? Да.
— И тогда когда…?
— Да.
— Почему же…?
— Не хочу. Ведь это их рук дело. Они к этому привели.
А Лида? Пусть не в моей памяти, пусть лишь в твоей памяти, читатель, она останется такой, какой была и какой должна была быть: в полете, во всем блеске своей молодости, красоты, отваги, упоения жизнью.
И, да свершится Божий суд над теми, кто обрек и послал на смерть ее и множество других совсем ни в чем неповинных людей.
Мой старый друг Леша Кадыков — добродушный (иногда мог быть и свирепым) русский богатырь с лицом римского патриция, был выдающимся и разносторонним инженером-строителем. Помимо кинотеатра «Россия», участия в строительстве Московской кольцевой автомобильной дороги, Дворца съездов в Кремле, он вел строительство некоторых совсем необычных объектов. Вот что он мне рассказал об одном из них в лесу под Звенигородом на большой поляне ему приказали построить целый ряд бетонных бункеров. К тому времени, когда он принял строительство, туда уже была подведена линия высоковольтной передачи и узкая бетонная дорога со знаком, запрещающим въезд на нее и даже постовым в будке.
Работа велась очень спешно, круглосуточно, в три смены. Леша очень много времени проводил и днем и ночью на строительстве. Даже его могучий организм, не сломленный заключением в одном из Интинских лагерей ГУЛАГа, с трудом выдерживал огромную нагрузку строительства. Бункеры были с очень толстыми (около двух метров) стенами, специалисты проверяли надежность швов. В каждом бункере монтировалась большая электрическая мощная печь и подъездные рельсы к ней. Едва были закончены первые два бункера, как в печи включили ток и по ночам в закрытых машинах к ним стали подвозить запаянные свинцовые гробы. Люди в скафандрах, приезжавшие на этих машинах, с трудом перетаскивали их на каталки, а оттуда по рельсам — прямиком в пылающие печи. Через какое-то время из печей таким же манером вынимали толстые свинцовые чушки — видимо, в печах расплавленные гробы вместе с содержимым сливались в какие-то формы и увозили неизвестно куда. Среди рабочих поднялся ропот, да Леша и сам был обеспокоен. Однажды он подошел к одному из людей, приехавших с очередной машиной, и сказал ему:
— Вы в скафандре. А мои люди и я — без скафандров. Что же это получается?
— Вы хотите сказать, — глухо и спокойно ответил ему человек в скафандре, — что существует опасность заражения? Да. Такая опасность существует. Я, например, уже заражен.
Леше пришлось удовлетвориться этим ответом, однако даже очень высокая оплата не удержала его долго на этом месте.
Если бы человек в скафандре был заражен чумой, холерой или другой инфекционной болезнью, его бы сразу изолировали в больничных условиях. Остается предположить, что так поступали с останками погибших от облучения.
Может быть в одном из таких свинцовых гробов находилось обескровленное, изуродованное тело Лиды…
Впрочем, это ведь только так — предположение…
Басманная больница
Кто сумел пережить, — тот должен иметь силу помнить.
А. И. Герцен
Я проснулся оттого, что тупая боль в боку вдруг дополнилась новой болью — резкой, острой, порывистой.
"Катетер для отвода гноя сдвинулся", догадался я и стал думать, что же теперь делать. С пяти коек моих однопалатников в полутьме доносились похрапывания, постанывания, какое-то бормотанье. Воздух был неподвижен, тяжел и липок, источал запахи лекарств, свернувшейся крови, мочи, немытых тел. В духоте, тесноте в этом гноище уснуть было трудно даже со снотворным. Кнопка звонка возле моей койки, да и возле других, отсутствовала. Дежурный врач был один на все корпуса больницы, неизвестно где находился, скорее всего спал где-нибудь в укромном месте, а дежурной сестре Гале позвонить было невозможно. Позвать же ее громко мне не хотелось, чтобы не разбудить товарищей по палате, и так достаточно хлебавших. (Для не одного из них к тому же, как я Хорошо знал, эта ночь была одной из последних перед Погружением в вечную ночь). Поэтому, хотя и я чувствовал по обозначившейся приятной теплоте в боку, что началось кровотечение, я решил обождать Прихода Гали, положившись на волю Божью. А чтобы Не сосредотачиваться на моем довольно дурацком положении, заставил себя вспоминать всякую всячину. Однако хитрая боль и тут нашла лазейку…