Неподалеку от гетто находился францисканский монастырь. Его величественный строгий серый собор стоит и сейчас, скрывая немалое количество тайн. Я был знаком с настоятелем монастыря, и некоторые из этих тайн он мне раскрыл. (Кстати, советские власти пощадили здание монастырского собора, но взорвали еврейскую синагогу XII века в Вильнюсе — одну из старейших в Европе, на что не решились даже нацисты.)
   Гитлер не жаловал христиан. Недаром, вскоре после прихода к власти в апреле 1933 года он публично заявил в Рейхстаге: "Или христианин, или немец, нельзя быть одновременно и тем и другим."
   Особенно недолюбливал он католиков, в частности францисканцев, прижимал их, но расправиться на свой манер опасался, тем паче в католической, упрямой Литве, твердой в вере.
   Отец-настоятель происходил из старинного польского аристократического рода, окончил Ягеллонский университет в Кракове, Оксфорд и Духовную академию в Риме. Ему претил "новый порядок", установленный гитлеровцами, он не одобрял их цели и методы. Кроме того, братья- францисканцы были смиренными служителями Бога — Бога, но не дьявола. В противовес конвейеру смерти, устроенному нацистами, они, под эгидой своего настоятеля, создали конвейер жизни, конвейер спасения. Выкрадывали людей из гетто и советских военнопленных из лагеря, переправляли их в безопасные места или скрывали у себя в монастыре. Хотели они спасти и мальчика, но не успели. В который уже раз руки убийц оказались проворнее рук спасителей. Но рисунки мальчика монахи заполучили, сохранили и передали в музей гетто. Об этом мне рассказывал не только настоятель, но и один из спасенных, выкраденных из гетто. Еврей по национальности, физик-теоретик по профессии, он был спрятан в монастыре, принял католичество, а затем и постриг, и разделил с остальными монахами их судьбу. Отец-настоятель вместе со своей братией тщаниями генералиссимуса через несколько лет после войны принял мученический венец..
   …Мы долго рассматривали рисунки мальчика. А Зускин, знаменитый шут в трагедии Шекспира "Король Лир", поставленной в Еврейском театре на Малой Бронной в Москве, в жизни неистощимый выдумщик, не нашел тогда никакой, даже самой немудрящей шутки, чтобы хоть как-то сдержать волнение. Он плакал, и плакал навзрыд. Может быть, предчувствовал, что в сталинских застенках его участь будет еще страшнее, чем судьба мальчика. Во время "борьбы с космополитизмом" Зускин с тяжелым нервным заболеванием был помещен в больницу, где его в лечебных целях надолго усыпили. Спящего его взяли "сталинские соколы" и перевезли на Лубянку, откуда он не вышел…
   На другое утро, как и условились, я пришел к Нехаме. Она уже ждала меня у подъезда, улыбнулась своими карими с зеленым просверком глазами, предложила сесть в машину. Мы поехали, и я сказал даже с некоторой досадой:
   — Ты, я вижу, все-таки решила показать мне достопримечательности Вильнюса, так я их знаю лучше тебя.
   — Того, что я тебе покажу, ты еще не видел, — тихо отозвалась Нехама.
   Мы приехали на одну из окраин, куда уже наступал город бетонными рядами своих безликих Черемушек. Оказались у старого еврейского кладбища. Чугунные ворота его были повержены. Возле них находилось какое-то хлипкое сооружение, обитое фанерой, на двери которого висела бумажка с надписью на литовском и еврейском языках: "Изготовление памятников "и советы.
   Я подумал о том, что памятник мне ни к чему, а вот хороший совет очень не помешал бы, но войти не решился.
   На кладбище было шумно. Сверкая огромными стальными ножами, натужно ревя, разравнивали площадку бульдозеры, рыли котлован зубастые экскаваторы. Молодые машинисты работали весело, азартно, с огоньком. Трескались под гусеницами и превращались в осколки каменные надмогильные плиты, в перевернутых пластах оранжевой глины кое-где чернели пятна земли или праха, копошились толстые жирные личинки майских жуков, кое-где виднелись трухлявые кости. Скрежетали гусеницы о камни, рычали моторы, сыпались из ковшов экскаваторов комки глины, в горячем воздухе стояла густая сладковатая пыль. Пахло соляркой, разогретым металлом, машинным маслом, каким-то тленом. В стороне лежал штабель из целых могильных плит, видимо, имеющих особое предназначение.
   По кладбищу, чудом не попадая под гусеницы бульдозеров, бродили, казалось, совершенно бесцельно, какие-то старые евреи с пейсами и. что-то невразумительно бормотали. Некоторые из них, несмотря на теплый день, были облачены в длинные, на лисьем меху, крытые сукном шубы, в полах которых они то и дело путались. Они словно сошли со страниц книг Шолом Алейхема и, потерянные, невесть что делали здесь.
   От едкой пыли, густых запахов, от этих бродячих теней мне стало душно, стало плохо, и я взмолился:
   — Уедем отсюда!
   — Хорошо, — каким-то странным тоном сказала Нехама.
   Мы выехали из города и, проехав минут двадцать, остановились на довольно крутом подъеме. Внизу посверкивал медлительный Нерис. За рекой простирались заливные луга, откуда тянуло запахом свежей травы и полевых цветов. Вдали синел лес. Я с наслаждением вдыхал свежий, душистый воздух.
   Через некоторое время обернулся к Нехаме. Она каким-то напряженным, загадочным взглядом глядела на каменную брусчатку, которой было вымощено шоссе. Я тоже стал всматриваться и чуть не вскрикнул. Бруски были сделаны из надмогильных плит еврейского кладбища. То там, то здесь попадались на брусках обрывки клинообразных надписей.
   — Что здесь написано? — хрипло спросил я у Нехамы, указывая на один из брусков.
   — "Сара, дочь…", а чья дочь, неизвестно, дальше отбито, — безучастно ответила Нехама.
   — Это шоссе делали нацисты? — с какой-то нелепой надеждой спросил я, уже догадываясь об ответе.
   — Дорогу закончили мостить в этом году, — также безучастно ответила Нехама.
   Мы довольно долго молчали, а потом я пробормотал:
   — Хоть бы они клали камни надписями вниз…
   — Им было все равно, как класть, — каким-то потухшим, помертвевшим голосом сказала Нехама, — а те, кому было не все равно, клали надписями кверху.
 
* * *
 
   Я пишу эти строки почти четверть века спустя после того, как закончил «Брусчатку». С тех пор Россия все глубже погружается в липкую вонючую трясину антисемитизма. Продолжается осквернение еврейских кладбищ и синагог, совершаются поджоги еврейских квартир, избиения и убийства евреев и евреек, детей и взрослых, призывы к еврейским погромам, мерзкие клеветнические антисемитские выпады в книгах, журналах и газетах, выпады, в которых самое активное участие принимают даже известные и в прошлом не бездарные писатели, такие как Бондарев, Белов, Распутин. Ответственность за нынешний разгул антисемитизма несут и властители России, ни разу не выступившие прямо против этого порождения дьявола, а также высшие иерархи русской православной церкви, никак не прореагировавшие, например, на чудовищное убийство православного священника, талантливейшего христианского писателя и проповедника отца Александра Меня — этнического еврея.
   Всякие «памятники» все более наглеют, все сильнее вооружаются, готовятся к погромам и к захвату власти. Они мечтают заменить наш российский бело-сине-красный флаг своим — черно-красно-коричневым. Им претит христианство. Как они хотели бы заменить его некоей, подходящей к их зверовидной «психологии» религией. Не поленилась, чтобы получить у меня консультацию на этот счет, приехать ко мне на дачу и некая активистка национал-социал-патриотической «Памяти». Очень ей хотелось получить на вооружение для своей организации древнерусское язычество. Я, давая ей вполне добросовестные разъяснения, очень разочаровал ее, но можно быть уверенным в том, что подобные попытки поисков в российской истории некоей альтернативы христианству, несмотря на их полную бесперспективность, будут продолжаться. И это в то время, как во всем мире все большую силу набирает экуменическое движение, причем даже выходящее за рамки христианства и охватывающее все цивилизованные религии.
   Так что, будем сидеть сложа руки? Или все-таки последуем примеру Куприна, Короленко и многих других подлинно русских писателей и общественных деятелей?

Аллея под клёнами

   Посвящается Илье Габаю

 
   Мы сидели с ним у костра в самом центре экспедиционного лагеря. Остальные сотрудники экспедиции давно уже спали. Костер постепенно затухал, становилось темнее. Все теснее обступали нас деревья и строгие силуэты палаток. Лицо его едва различалось. Только когда он помешивал хворостиной уже покрывавшиеся темной коркой угли, на мгновение вспыхивали и тут же потухали стекла его очков.
   Оставалось всего несколько часов до подъема. Пора, давно уже пора было разойтись по своим палаткам, но я все медлил. Он лее, наверное, из-за обычной своей деликатности не решался уйти от костра первым. А может быть, мы оба предчувствовали, что скоро расстанемся, и я дорожил каждой минутой, которую мог провести с ним, каждой возможностью поделиться тем, что волновало.
   — Скажи, — спросил я, — случалось ли тебе бывать в Москве на старинном Введенском кладбище?
   — Нет, — с некоторым удивлением ответил он и осторожно спросил: — А что?
   — Там находится могила доктора Гааза. Она помещается по правую сторону центральной аллеи, если идти от главного входа.
   Каждый раз, навещая могилу отца, я, хоть на короткое время, подхожу и к этой могиле. Все необычно здесь. Необыкновенный человек погребен под чугунной оградой. Необыкновенной была его жизнь, целиком посвященная любимому делу. Необычны и могила его, и судьба этой могилы.
   За оградой мраморный темный постамент. На нем обелиск из грубо обработанного серого гранита, который венчает черный мраморный крест. В центре обелиска надпись на латинском языке. В переводе она звучит так: "Фридрих Иосиф Гааз. Родился 10 августа 1780 года. Скончался 16 августа 1853 года". Ниже, на мраморном постаменте надпись уже на русском языке:
    "Спешите делать добро". Ф.П.Гааз.
   Черные чугунные перила ограды перевиты тяжелыми железными цепями с кандалами на концах. Это настоящие цепи и настоящие кандалы…
   Фридрих Гааз в течение двадцати четырех лет, с 1829 по 1853, был главным московским тюремным врачом. Все свои медицинские познания, всю теплоту своего сердца он отдавал заключенным, стремясь облегчить их страдания. Сострадая им, Фридрих, или, как его называли все в Москве, Федор Павлович, "святой доктор", "божий человек", посвящал им не только все свое время, помыслы и заботы, но и раздавал им свое жалованье и вообще все, что имел. Целые годы потратил доктор на то, чтобы добиться отмены этапирования заключенных в Сибирь в тяжелых кандалах. За долгие недели, иногда месяцы этапа, закованные в эти кандалы заключенные не только испытывали неимоверные физические и нравственные страдания, но многие из них даже умирали от заражения крови из-за кандалов, нестерпимо затиравших кожу.
   Бесстрашно вступив в борьбу с всевозможными тюремщиками, далее министрами, Гааз в конце концов добился смягчения этого варварского правила, чем облегчил страдания и спас жизнь множеству людей.
   Федор Петрович выполнял свой долг человеколюбия, постоянно сталкиваясь с чудовищной тупостью и равнодушием бюрократической системы, с плохо скрытой ненавистью к нему, как к беспокойному человеку и к «иноземцу». Еще бы — немец, католик! Так относились к нему многие представители высшего духовенства и другие "истинно русские" столпы самодержания.
   Он оставался верен себе и своему святому дело до последнего вздоха. После его смерти бывшие пациенты соорудили эту могилу с ее торжественным и мрачным убранством и вырезали на постаменте любимое изречение доктора: "Спешите делать добро".
   Скончался Федор Петрович в 1853 году, вот уже более 120 лет назад. Давным-давно умерли не только самые молодые из его пациентов, но даже и их дети.
   Но вот диво дивное! Свыше 20 лет ежегодно прихожу я на могилу отца. Случается бывать на этом кладбище и когда хоронят здесь близких мне людей. Всякий раз хоть на минуту подхожу я к могиле Федора Петровича Гааза. И всегда, всегда убрана могила живыми цветами, и, словно только что начертанная, горит надпись: "Спешите делать добро".
   Костер совсем догорел. Мой друг, ни разу меня не прервав, еще некоторое время молчал. Потом я услышал его голос:
   — Вы не пытались узнать, кто приносит цветы на могилу доктора?
   — Пытался. Даже спрашивал у женщины, кото рая охраняет этот участок кладбища. Знаешь, что она мне ответила? — "Такие же люди, как вы".
   — Она сказала так потому, что вы тоже стали приносить цветы на эту могилу? — не то спросил, не то догадался он.
   Я подтвердил. А он, поэт и филолог, обладая сложным ходом литературных ассоциаций, задумчиво добавил:
   — Люди типа Гааза — это вечное чудо. Чудо великодушия и самоотверженности, к которому нельзя же, согласитесь, взять и обязать человека. Кажется мне сейчас или это неверное ощущение, что в "Былом и думах" — в одной из любимых мной в последние два года книг — взята какая-то невольно снисходительная интонация по отношению к Гаазу. Да это, должно быть, и естественно: масштабные крупные фигуры как-то заслоняют такие нешумные дела людей, вроде бы поменьше. Даже слово есть «филантропия». Но ведь слово это в действительности многозначно. Надо, справедливости ради, отметить и то, что за прошедшие 120 лет, я сужу чисто эмпирически, некоторые врачи более «строго» относятся к своим обязанностям. Вы рассказали о могиле, и я подумал, что можно закоснеть и в антидогме, антикульте. Я так неприязненно относился всегда к мемориалу — и имел в последние годы поводы убедиться в беспочвенности своей предвзятости. Ваш пример — после дома на Мойке потрясшего меня как-то, — велик и убедителен.
   В полной темноте мы молча встали и направились каждый к своей палатке. УХОДЯ, я уносил с собой чувство неразрывной духовной связи с ним, связи, которой, может быть, суждено пережить нас обоих.

Послесловие

   "Нас все обмануло, и средства, и цели, но правда все то, что мы сердцем хотели", — писал Наум Коржавин об этом поколении.
   Георгий Борисович Федоров (ГэБэ) родился в 1917 году — символическом для советских людей. Его сверстников называли "ровесники Октября", и им полагалось этим гордиться. ГэБэ однако неизменно повторял, что он родился 15 мая, когда во главе Временного правительства еще стоял приличный человек — князь Львов.
   Большевики призывали, не щадя сил, строить первое в мире государство рабочих и крестьян на развалинах старого мира. То, что старый мир был разрушен до основания, ГэБэ испытал на самом себе: из-за голода и разрухи в Петрограде, где он родился, он начал ходить только в три года. Его отец, преподававший латынь и русскую литературу в классической гимназии до революции, не мог прокормить семью и вывез жену и детей под Рязань, в имение Корзинкино, чудом не разграбленное окрестными крестьянами. Потом семья переехала в Москву и поселилась на Тверской улице, в доме водочника Смирнова, напротив бывшего Елисеевского магазина. Впоследствии этот дом был снесен.
   В 1935 году был заново открыт исторический факультет МГУ, куда ГэБэ и поступил сразу после школы. Вскоре «развенчали» Покровского, имя которого носил университет; были арестованы наиболее почитаемые педагоги — профессора с дореволюционным стажем, а также Бухарин и Радек, которые там тоже преподавали.
   В эти годы ГэБэ решил стать археологом. Он любил говорить шутя: "Все, что происходило в России после XVII века меня не интересует". Но, прочитав эту книгу, мы видим насколько лее он жил современностью…
   По окончании Университета, в 1940-м году, ГэБэ тут же призывают в армию. Его часть находилась в Прибалтике; этот период он описал в рассказе "Записки оккупанта". В начале войны ГэБэ был тяжело контужен и парализован. После госпиталя и демобилизации он вернулся в Университет и был зачислен ассистентом на кафедру археологии, которую возглавлял профессор А.В.Арцеховский — знаменитый ученый, первый обнаруживший берестяные грамоты во время раскопок в Новгороде. Потом эвакуация с Университетом в Ашхабад. Там ГэБэ участвовал в раскопки городища Таш-Рабат (Данданкан) в Каракумах.
   После окончания войны ГэБэ возглавлял археологические экспедиции в России, Литве, Молдавии, Украине и Румынии. Его узкой специальностью была медиевистика, но круг его научных интересов был значительно шире и включал все первое тысячилетие н. э. Его докторская диссертация была посвящена этому периоду в истории Прутско-Днестровского междуречья. Им опубликовано более 200 научных трудов. Его научные открытия вошли во все энциклопедии мира. Так, он нашел, раскопал и исследовал десятки поселений вдоль Днестра, принадлежавших древнерусскому племени тиверцев, упомянутому в летописях. До этих открытий ГэБэ, поиски тиверцев продолжались безрезультатно более ста лет.
   Автор множества повестей и рассказов (первый из которых, "В лесном селе", был напечатан в "Новом мире Твардовского), он стал членом международного ПЕН-клуба.
   У него в экспедиции в разное время работали землекопами только что вернувшиеся из лагерей поэт Наум Манд ель (Коржавин), сценаристы Валерий Фрид и Юлий Дунский; изгнанный из института археологии АН СССР в разгар антисемитизма Михаил Рабинович; исключенный из партии за книгу "1941. 22-е июня" Александр Некрич; известные диссиденты Илья Габай, Вадим Делоне, Вера Дашкова; правозащитник и поэт, доктор физико-математических наук Гера Копылов и другие. Это спасло многих из них от преследований по обвинению в тунеядстве.
   ГэБэ не раз вызывали на допросы, устраивали обыски в квартире. Все это не могло не отразиться на его здоровье, стоило ему нескольких инфарктов, но он никогда не терял оптимизма и юмора. Прекрасный рассказчик, он заставлял слушателей смеяться и плакать; его обаяние, интеллигентность и эрудиция никого не оставляли равнодушными. Поражало его блестящее знание русской литературы и поэзии: часами он мог читать стихи наизусть.
   Мы познакомились в канун 45-го года. В мае, сразу после окончания войны, я была зачислена фотографом в его экспедицию в Новгород, где ГэБэ вел раскопки около взорванного в войну храма Спаса на Нередице. С тех пор мы практически не расставались и прожили вместе почти полвека — до 7 февраля 1993 года, дня его скоропостижной кончины в Лондоне. Мы похоронили ГэБэ на кладбище Ганнерсбери. На надгробном камне начертано: "Он всегда спешил делать добро", ведь призыв доктора Гааза — человека поразительного благородства, о котором рассказал нам ГэБэ в новелле "Аллея под кленами" — он сделал принципом всей своей жизни.
   Не раз поэты посвешали ему стихи. Вот строчки из стихотворения Александра Седова:
 
"… Видно, — от бесчисленных обид,
нанесенных разуму неволей,
сердце археолога болит!
Но опять любовь сильнее боли.
Он с улыбкой: он не побежден
подлостью, болезнями… При этом —
как друзьям помочь умеет он
пониманьем, шуткой и советом,
в тайниках души спасти опять
от наносов века слой за слоем
и "дневной поверхности" отдать
вечное, бессмертное, святое…"
 
   Марианна Рошаль-Строева
 
    Публикация завершена 5 ноября 2007