А несколько лет спустя я увидел другую молодую женщину — мертвую, с мертвым грудным ребенком на руках. И хотя это было за тысячи верст от Литвы, хотя женщина эта была совсем другой национальности и судьбы, хотя я даже не запомнил черты ее прекрасного лица, в моем сознании и сердце эти две женщины навсегда слились в одно, как две родные сестры. Потом я много раз молил Господа о спасении их душ.
   …Поздней осенью наш полк перевели за город, где мы сами построили военное поселение, обтянутое двумя рядами колючей проволоки. Оно состояло из деревянных бараков различных размеров и качества. Правда, существовало одно трехэтажное каменное здание — кажется, бывшая казарма какого-то подразделения литовской армии… Его отдали под дивизионный медсанбат. Над входом в поселение — арка. На ней — красивое полотнище. В центре его — портрет нового наркома обороны Тимошенко, обрамленный еловыми ветками.
   Жизнь в этом военном городке была нелегкой. Во всякое время суток нас то и дело выдергивали по тревоге для стычек с литовскими партизанами. Кормили плохо. Помимо всего прочего, за исключением ежедневных четырех кусочков рафинада, большую часть полагающегося нам пайка, разворовывали все, кому не лень. Положение в полку было ужасное. «Вожди» страны хвастливо не раз заявляли, что любого врага мы быстро разобьем на его же территории малой кровью и сокрушительными ударами.
   То, что это была пустая и страшная болтовня показала развязанная нашими хозяевами 30 ноября 1939 года война против маленькой, героически защищавшейся Финляндии. С первых же дней победные реляции, печатавшиеся в наших газетах, были лживыми, как и наспех сочиненные и долженствующие исполнятъся в войсках песни о якобы героических подвигах и блистательных победах частей Красной армии — например, песня о некоем комбате Угрюмове и его славном батальоне, первым захватившим приморское курортное местечко Териоки. На стенах многих учреждений — например, Красно-пресненского райкома комсомола в Москве — были развешаны кровожадные зажигательные плакаты в стихах и прозе, призывающие к расправе над финнами, такого типа: «Чтоб победа стала ближе, звеньями, отрядами, догоняй врага на лыжах, бей его проклятого». Финны таких плакатов не развешивали, но, в противоположность нашей пехоте, отлично умели сражаться на лыжах. Много наших солдат и офицеров было убито и «кукушками» финскими снайперами-смертниками, маскировавшимися среди ветвей деревьев. А когда наши войска наткнулись на систему долговременных, хотя и несколько устаревших укреплений, перегораживающих Карельский перешеек, — на так называемую «линию Маннергейма» — советское наступление и вовсе выдохлось. «Первый маршал», который должен был вести нас в победные бои, без толку завалил снег десятками тысяч трупов наших солдат и офицеров. Ворошилова, наконец, сняли (правда оставив его зам. пред. Совнаркома и Председателем Совета обороны). Новый нарком обороны Тимошенко, бывший комбриг Первой Конной армии, тоже завалил десятками тысяч трупов наших солдат и офицеров, но уже Не просто снег, а укрепления «линии Маннергейма», которая была прорвана только в феврале 1940 года. Четыре месяца сражалась Финляндия против Советского Союза, который потерял в этой войне не менее 100 тысяч убитыми (финны — около 20 тысяч). 12 марта был, наконец, подписан мирный договор. Эта бесславная для СССР война не только показала слабость советских вооруженных сил, но и открыла всему миру подлинное лицо «поборников всеобщего и полного разоружения и коллективной безопасности» — наших демагогов, прикрывавших наглую безудержную агрессию. Захваченные у финнов Карельский перешеек до Выборга включительно, еще некоторые небольшие территории и полученный в аренду для военной базы полуостров Ханко были молниеносно возвращены финнами, как только началась советско-германская война. Вот за что мы заплатили столькими жизнями людей моего поколения — тогда молодых, цвета нации.
   Новый нарком обороны успел в Дисциплинарный устав Красной армии, и без того свирепый, внести измененный параграф 20. Согласно этому параграфу, командир, в случае неповиновения, имел право и был обязан применить силу и оружие. В такой дикой, беззаконной стране, как наша, это давало широчайший простор для всех видов открытых издевательств и насилия командиров, по отношению к подчиненным, в частности для мордобоя. Процветали эти — издевательства и мордобой — и у нас в полку, особенно в нашей учебной роте, готовившей младших лейтенантов и потому состоявшей из людей со средним и высшим образованием. Для обучения армейской премудрости над нами ставили настоящих барабанных шкур, грязных садистов в качестве сержантского и младшего командного состава. Исключением был ротный старшина Вилли — строгий, но разумный и справедливый человек. Однако, как я уже писал, всех немцев из нашего полка срочно куда-то увезли и мы больше о них ничего не слышали. Место Вилли в нашей роте занял старшина Хряпкин — тупая и злобная скотина.
   В полк я попал вместе с восемью другими выпускниками Московского Университета — нам едва дали сдать госэкзамены и получить распределение. Мы попали в учебную роту и ужаснулись. Подавляющее большинство ребят в роте — вчерашние десятиклассники, беззащитные и доверчивые. А командовали нами совершенно невежественные, тупые люди, если их вообще можно назвать людьми. Они в нашей роте особенно злобствовали — может быть, хотели отомстить за то, что мы образованные, а они — нет, а может, и чувствовали страх десятиклассников и презрение со стороны нас, университетских. Больше всего доставалось вчерашним школярам. Самые тяжелые и унизительные, да еще и внеочередные наряды: чистить бездонные армейские сортиры, разгружать уголь из вагонов на железнодорожной станции и многое другое, а главное — непрерывный мордобой. К тому времени, как мы прибыли в полк, уже четверо таких парнишек покончили жизнь самоубийством — все наши. Не трогали, собственно, только нас — москвичей и еще уже упомянутых мной каменец-подольских. Их было в роте человек 15, по национальности они почти поровну делились на украинцев и евреев, но отличить одних от других можно было только по фамилиям, так много в них было сходства. Все, как на подбор, темноволосые, широкоплечие, сильные, красивые, какие-то независимые, они почти все были связаны с деревней, с землей. Один кончил сельскохозяйственный техникум и работал зоотехником, механизатором, агрономом; другой преподавал в сельских школах и тому подобное. Один из них — Ефим Семенович Латер — оказался моим соседом по нарам, и мы вскоре подружились. Кстати, от того, кто твои соседи, многое зависит в жизни. Плохой сосед может сделать эту жизнь совершенно невыносимой. Относительно соседа слева я был спокоен — это был выпускник географического факультета МГУ Саша Вишняков, парень что надо. С некоторой опаской отнесся я сначала к соседу справа, которым оказался Фима Латер. Но очень скоро убедился, что опасаться было нечего — он отличался благоразумием, рассудительностью, какой-то природной тактичностью. Далее деликатностью.
   Вскоре между нами установились вполне доверительные дружеские отношения. Как-то Фима сказал мне:
   — Я в Московском Университете не обучался, но я кончил педучилище и старался чему мог обучить Ребят, а он в это время, — тут Фима указал на командира второго взвода младшего лейтенанта Малашкина, особенно часто бившего солдат и вообще ко всем постоянно придиравшегося, — он сидел на печке и ковырял пальцем в жопе. И это еще лучшее из того, что он делал. Так теперь он хочет пустить мне юшку из носа и скребет меня хуже вши. Как ты думаешь, Жора, это справедливо?
   — Это несправедливо, Фима, — ответил я, — но только не вздумай сейчас качать права.
   — Почему? — удивился Фима.
   — Надо разобраться, друг…
   Прошло некоторое время, пока мы, выпускники МГУ, посовещавшись, приняли решение и кинули жребий.
   Однажды вечером, перед отбоем, проходила ежесуточная проверка на вшивость. Роту выстраивали в две шеренги вдоль нар. Надо было раздеться до пояса и продемонстрировать дежурному подмышки. Это было форменное издевательство. В условиях частых неожиданных тревог мы вообще не раздевались. На ночь снимали обмотки и ботинки, расслабляли поясной ремень да расстегивали ворот гимнастерки, чтобы целлулоидный подворотничок так не давил на шею. Все-таки отпущенной по регламенту минуты еле хватало, чтобы соскочить с нар, успеть привести себя в порядок, прихватить винтовку и стать в строй. Лежали мы на нарах почти впритык друг к другу. А баня, полагавшаяся каждые 10 дней, часто бывала только с холодной водой. В этих условиях вши, да еще в огромном количестве, были у всех. Мы давили их, но толку от этого было мало — их становилось все больше и больше. Я уже хорошо различал две породы вшей — маленьких, почти черных, особенно зловредных, как бы пилящих кожу пилкой, и побольше — серых, скребущих, медленно ползающих, ленивых, и каких-то еще, с красной точкой в удлиненном, как у инфузории, теле, впрочем, может быть, просто напившихся крови…
   Так вот, мы кинули жребий. Он, как на грех, выпал на меня. После вечерней проверки на вшивость, одевшись, я подошел к Малашкину и, взяв под козырек, сказал:
   — Товарищ младший лейтенант, разрешите обратиться?
   — Что надо? — сквозь зубы процедил Малашкин.
   — Важный разговор, товарищ младший лейтенант, давайте выйдем из казармы.
   Заинтригованный Малашкин вышел и тут же оказался в плотном кольце из 9 выпускников МГУ- Я ему без обиняков сказал:
   — Если ты, сука, еще раз кого-нибудь хотя бы пальцем тронешь, то ты после этого, может, и проживешь часов 10–12. Это ты проживешь, но больше ты не проживешь ни минуты.
   Малашкин побледнел и онемел от страха. Он понимал, что это не пустые слова. В условиях непрестанных боев с литовскими партизанами совершенно свободно и незаметно можно всадить ему пулю в затылок, в лоб, да вообще куда душа пожелает. А дальше: «Геройски погиб при исполнении воинского долга». Малашкин явно не захотел стать героем. Губы его дрожали, сам он весь трясся. Мы, не торопясь, вернулись в казарму. С тех пор Малашкин действительно полностью прекратил мордобой, а вслед за ним, смекнув, что пахнет жареным, что тут не до шуток, унялись и другие командиры нашей роты. Впрочем, по поводу мордобоя — у меня с армией свои личные счеты. Об этом — ниже.
   Только поздней весной 1941 года нам зачитали приказ наркома обороны, запрещавший мордобой и предписывающий о каждом случае самоубийства докладывать лично председателю Совета обороны Ворошилову. Видимо, слишком угрожающе много стало самоубийств в результате мордобоя, и это не могло не сказаться на боеспособности армии.
   Страшная участь эта не обошла и мою семью. У меня был горячо любимый двоюродный брат Юра, ласковый, тихий, на три года младше меня. Мы росли вместе и были очень привязаны друг к другу. Он попал в амию раньше меня %u2022 сразу же по окончании средней школы, еще летом 1939 года. Служил он в дивизии, дислоцированной неподалеку от Москвы. Мы переписывались, а когда я несколько раз получал командировочные предписания в Москву, то сразу же после отметки в военной комендатуре ездил к нему в дивизию на свидание. До демобилизации ему оставалось совсем немного. В марте 1941 года он принимал участие в лыжных соревнованиях войск московского гарнизона. Лыжник он был отменный. Шедший сзади него ротный командир потребовал, чтобы Юра освободил ему лыжню. Он отказался. Тогда вечером, уже в казарме, ротный командир дал ему пощечину. Все перенес Юра: муштру, издевательства, тяжелые походы, ужас финской войны, во время которой он отморозил руку, а этого не перенес. Он пошел в Ленинскую комнату — единственную, где можно было уединиться, написал три записки. Одну — родителям: «простите за доставленные неприятности. Эта — последняя.» Другую — своей невесте, а третью — мне: «Ты должен понять и запомнить».
   Потом он снял сапог, размотал портянку, большой палец ноги положил на спусковой крючок винтовки, сунул дуло в рот и выстрелил.
   Как раз в этот день я прибыл по командировочному предписанию в Москву. Хотел тут же после отметки поехать к брату, но так устал, так саднило все тело от вшей, что решил: приму ванну, отдохну, мама горячим утюгом передавит вшей, а завтра с утра — к Юре. Если бы я наплевал на усталость и вшей и тут же поехал к нему, то он, возможно, остался бы жив. Но я не поехал, я не поехал…
   Ты просишь меня понять и запомнить, брат. Я понял и запомнил. И я рассчитаюсь с ними. Конечно, не их методами. То, что я сейчас пишу — ведь это и есть часть расплаты…
   В нашей роте мордобой прекратился задолго до того приказа, но служба все равно была непомерно тяжелой, главным образом из-за ее неправедности и полного идиотизма. О том, что могут убить партизаны, как-то не думал никто, а о ранении даже мечтали вырваться из казармы, не участвовать в боях с партизанами, отлежаться в медсанбате, где и вшей выведут и хоть на время более или менее подкормят.
   Идиотизма и издевательства в строевых подразделениях было хоть отбавляй. Например, командир третьего батальона капитан Корпусов любил, когда его измученный за день батальон шел строем в столовую, положить какую-нибудь из рот на снег и заставить ее метров 500 ползти до столовой по-пластунски. Да и много чего еще он придумывал, солдатам — на мучение, себе — на потеху, особенно с похмелья. Война была на носу, это каждый понимал. Так в батальоне открыто говорили: «Начнется — первая пуля капитану Корпусову, а уж вторая — немцу.»
   Правда, на тот свет его отправила все-таки не русская, а немецкая пуля…
   …По два раза в неделю, особенно с появлением старшины Хряпкина, всем солдатам роты устраивали шмон. Его производил сам Хряпкин с подручными сержантами — младшими помкомвзвода. Выворачивали вещмешки, карманы, шарили под тюфяками. Громко и похабно оценивали фотографии солдатских девушек и жен, вслух зачитывали наиболее впечатлившие Их отрывки из писем, при этом отвратительно кривляясь. Отбирали все, что считали нужным, и присваивали. Очень радовался Хряпкин, если ему удавалось увидеть солдата с рукой в кармане. Тут же следовала команда: «Зашить карманы и доложить!»
   Неисполнение грозило гауптвахтой, а то и более тяжелыми последствиями. А разрешение на то, чтобы распороть швы, обычно давалось не скоро и сопровождалось грязными комментариями.
   Под Новый, 1941 год, около часа ночи, когда Измученные солдаты крепко спали, к нам в казарму Неожиданно явился совершенно пьяный старший лейтенант, исполнявший обязанности командира батальона (потом говорили, что это его жена за безобразное поведение выгнала из дома). Роту по тревоге подняли и выстроили вдоль нар. Хряпкин притащил откуда-то плетеное кресло, в которое и плюхнулся красный, как от натуги, старший лейтенант с мутными глазами. Держа роту по стойке «смирно», сначала он долго и хвастливо рассказывал о своей славной военной карьере и рассказ этот закончил словами: «И вот теперь — я комбат». Это было враньем. Настоящий комбат капитан Никонов, раненный в боях с партизанами, отлеживался в медсанбате, а он только временно исполнял обязанности комбата. Потом старший лейтенант приказал каждому из нас по очереди пройти перед ним парадным строевым шагом, отдавая честь и повернув к нему лицо. Тут же он громко оценивал: «отлично», «хорошо», «плохо» и «ничего не скажу». Я удостоился последней — загадочной, но вряд ли лестной оценки: «ничего не скажу» и был очень доволен. Так мы встретили Новый, 1941 год.
   А потом наш полк сделали из стрелкового мотострелковым. Выразилось это в том, что возле бараков на столбиках водрузили громадные ящики — видимо, имитировавшие кузова грузовиков и бронетранспортеров (настоящих не было и в помине). Усталые, после стычек с партизанами, или учебных занятий, или разгрузок-погрузок, и других хозяйственных нарядов, мы должны были многократно запрыгивать в эти ящики и выпрыгивать из них. Командир полка майор Маслов прекрасно понимал весь идиотизм этого занятия, но ничего не мог поделать — так было в инструкции, а неукоснительность ее соблюдения систематически проверяли всякие дежурные инспектора из штаба дивизии. А еще вместо пусть и устаревших, но надежных трехлинеек нам выдали дурацкие десятизарядные винтовки, у которых то и дело заедал патрон при досылке его в ствол. Дали и автоматы ППШ (пулемет-пистолет Шпитального), круглые диски которых, случалось, тоже перекашивало.
   Война была «на носу». На демаркационной линии возле Клайпеды не смолкал днем и ночью шум подходившей немецкой военной техники. Идиллические отношения между нашими и немецкими солдатами (с обменом сигарет на папиросы, с дружескими похлопываниями по плечам) давно сменились враждебными.
   Гитлеровцы уже вторглись б марта в связанную с нами союзным договором Югославию, а наши агитаторы все костили греков за то, что они, сопротивляясь немецким оккупантам, расширяют фронт войны… От внешнего мира наш военный городок был напрочь изолирован. Увольнительные не давали, или почти не давали — да и в самом городе, и по дороге к нему можно было запросто отправиться к праотцам. Слушать же нашу самодеятельность, в основном безголосый и лишенный слуха хор командирских жен, не было ни сил, ни желания.
   Поэтому солдаты охотно шли в откомандирование в другие части (особенно к артиллеристам), хотя обычно и это было совсем не безопасным. Ведь откомандировывали часто туда, где погорячее. Из разумных, не идиотических занятий было, по-моему, только два: дежурство по кухне и расчистка снега. Впрочем, и тут еще «бабушка надвое сказала». Измотанные до предела солдаты картошку, например, чистили несколькими ударами ножа, оставляя лишь небольшой белый кубик. Две трети, а то и больше, шло в отходы, не без выгоды для интендантов. Это тоже была одна из причин, почему мы всегда ходили полуголодные. А расчистка снега, в особенности на подъезде к городку, облегчала посещение его начальством, что, как известно, ничего хорошего не сулит…
   Мне очень повезло. На целый месяц я был освобожден от строевой службы и всех нарядов, так как командир полка приказал мне написать историю нашего славного непобедимого полка. Сначала я думал 1ильнуть от этого весьма сомнительного поручения, потом вспомнил вольноопределяющегося Марека бессмертной эпопеи о Швейке и вдохновился его Примером. Ведь Марек тоже писал историю своего Полка, и я решил пойти его путем. Кстати, знакомство солдата с командиром полка — случай почти невероятный. Ведь в армии нельзя миновать ни одного вышестоящего командира, а от солдата до командира полка их множество: командир отделения, младший помкомвзвода, старшина роты, командир взвода (обычно младший лейтенант), командир роты, командир батальона, а иногда и начальник его штаба, а также его помощники, начальник штаба полка, помощник командира полка по политчасти (комиссар), вообще все политруки и, наконец, сам командир полка. А между ними еще полно всяких ординарцев, вестовых, адъютантов и т. д.
   У меня же получилось так, что из-за страшного гнева, который я вызвал у начальника штаба полка, я познакомился с командиром полка и проникся к нему большим уважением и симпатией, как и к его милой, бесконечно деликатной и доброй жене — Зое Михайловне.
   …Ссора с начальником штаба полка произошла совершенно случайно. Нам выдавали не сапоги, а обмотки и тяжелые ботинки с толстыми, но дрянными подошвами (картонными, что ли?). Да и те — не новые, а второго или третьего сроков. За лето, пока мы лазили по лесам и болотам, почти все ботинки прохудились. А зимой в дырки, особенно со стороны носка, стал набиваться снег. От долгих маршей он таял, но потом снова замерзал. У многих курсантов появлялись обморожения ног, пальцы гноились.
   Кое-кто попал в медсанбат. И вот как-то нашу роту выстроили повзводно перед казармой и остановившийся перед вторым взводом начальник штаба полка майор Коршунов, пуча серо-белесые глаза, стал орать хриплым командирским голосом:
   — Маменькины сынки, барчуки, еби вашу мать!
   Копыта у них, у хуевых курсантов, разомлели! Всех вас, ублюдков, в штрафной батальон, всех отправлю… — И все в таком роде.
   Вдруг кто-то из задних рядов крикнул:
   — Чем орать, лучше бы обувь крепкую выдали!
   Майор побагровел, поперхнулся, а потом еще больше выкатил глаза, заревел:
   — Кто это сказал? Выйти из строя!
   Я стоял в первом ряду, но как-то само собой получилось, сделал два шага вперед и отрапортовал:
   — Это я сказал, товарищ майор.
   Коршунов удивленно пробурчал:
   — Нет. Это кто-то сзади.
   Но меня уже понесло:
   . — Не имеет значения, товарищ майор. Я тоже так думаю.
   Четыре наряда вне очереди, — прохрипел, задыхаясь от злости, майор.
   Положение мое стало после этого незавидным. Все чаше и чаще посылали меня вместе с подобными мне же проштрафившимися на прикрытие трусливых чекистских карателей. Внеочередные наряды сыпались один за другим, и я приготовился к худшему. Но вот однажды, глубокой ночью, меня дернул за ногу вестовой из штаба полка и сказал:
   — Федоров, по тревоге, к начальнику штаба, быстро!
   Еще не проснувшись толком, я обулся, подхватил винтовку и бегом, в сопровождении вестового, направился к Коршунову. Доложил:
   — Товарищ майор! Курсант Федоров по вашему приказанию явился!
   И вдруг Коршунов сказал мне чуть ли не отеческим тоном:
   — Ну, что вы так официально, товарищ Федоров? Поставьте винтовку к стене. Садитесь, поговорим.
   В полном изумлении я промямлил:
   — Слушаюсь.
   Прислонил винтовку и присел на край стула, напротив майора. А он стал говорить многозначительно и едва ли не мечтательно:
   — Вот так, служишь и не знаешь, какие люди у тебя под командой, — тут он как бы с опаской искоса взглянул на меня. — А люди попадаются ой-ой какие, и он назидательно поднял кверху указательный палец.
   В полном недоумении я продолжал слушать. А майор разглагольствовал:
   — Вот вы, например, человек образованный. Небось и Хехеля читали?
   — Да, доводилось, товарищ майор, — пробормотал я.
   — А что вы его читали? — полюбопытствовал Коршунов.
   — Ну вот, например, «Философию истории», — ответил я все еще ничего не понимая.
   — Ну и как? — осведомился майор.
   — Умно и интересно, хотя и нелегко разобраться, — ответил я, начиная находить забавной эту таинственную игру.
   — Да, — согласился Коршунов, — здорово это немчура пишет, а может он из этих? Но ведь идеалист, Идеалист, — сказал он назидательно.
   — Это точно, это есть, — ответил я и подумал: «На кой черт ему понадобилось поднимать меня в два часа ночи по тревоге, чтобы беседовать о Гегеле, которого он явно не читал, да и я не был по этой части специалистом?»
   Между тем майор продолжал каким-то интимным тоном:
   — Да, вот так служишь и не знаешь, какие в полку люди, а люди-то есть та-а-а-кие, — протянул он и продолжал: — Тут на ваше имя фельдъегерская почта прибыла, пакет то есть, из Пятого управления Наркомата обороны.
   Тут я, наконец, все понял, приосанился и постарался состроить глубокомысленно серьезную мину. Дело в том, что мой друг еще с университетских времен Юлий Цезаревич Босис в самом деле служил в это в Наркомате обороны, в Разведывательном его управлении. Явно он послал мне письмо через экспедицию управления, не без основания рассчитывая, что такое письмо произведет впечатление на моих командиров и тем сможет как-то облегчить мою жизнь солдата захудалого армейского полка.
   Между тем, майор вытащил из сейфа и протянул мне довольно большой красный пакет с сургучными печатями по углам и в центре. Взломав печати и вскрыв пакет, я вытащил письмо Юлика и бегло прочитал его. Так и есть. Сообщив всякие новости и попросив меня ответить ему, Юлик в конце написал: «Посылаю тебе письмо в служебном пакете и фельдъегерской почтой. Может быть, оно тебе поможет в отношениях с твоими балбесами-командирами».
   Я со значительным видом положил письмо обратно в пакет и сунул его за пазуху. Коршунов же, сгорая от любопытства и почтения, спросил:
   — Скажите, какие у вас отношения с Разведывательным управлением?
   — Не имею права разглашать, товарищ майор, — отчеканил я, — служба!
   — Да, да, я понимаю, конечно, — засуетился Коршунов, искательно улыбаясь. — Это я так, знаете ли, проверить, — неожиданно и жалко хихикнул он.
   — Вы свободны, товарищ Федоров. Желаю успеха в вашей деятельности.
   — Служу Советскому Союзу. — рявкнул я, козырнул, прихватил винтовку и вернулся к себе на нары.
   С тех пор Коршунов не только перестал меня шпынять, но, видимо, и сообщил командиру полка о загадочном солдате. Как-то майор Маслов вызвал меня к себе и очень мне понравился. Служака он был отменный, но человек справедливый, образованный и глубоко порядочный. Он стал давать мне время от времени различные поручения, то просто интересные, а то и опасные, но всегда требующие сообразительности, которую я, по мере сил, и старался проявлять. Хотя никаких поблажек я не получил и не хотел, но между нами установились доверительные отношения, и я не мог скрыть от него то горькое, что действительно происходило в полку. Однажды, между прочим, я Рассказал ему о проделке Юлика с фельдъегерской почтой. Борис Семенович очень смеялся, обещал мне хранить тайну, но все же рассказал об этом своей жене Зое Михайловне, которая ответила, что уже давно молится о том, чтобы мне было хорошо…