VIII

   Накануне праздника, ясным и тихим вечером, Элоди под руку с Эваристом прогуливалась по полю Федерации. Рабочие спешно заканчивали возведение колонн, статуй, храмов, горы, жертвенника. Гигантские символы – народ в образе Геракла, размахивающего палицей, и Природа, питающая своими неистощимыми сосцами вселенную, – внезапно выросли в столице, находившейся во власти голода и террора, прислушивавшейся, не грохочут ли уже на дороге из Мо австрийские пушки. Вандея смелыми победами возмещала свое поражение под Нантом. Кольцо железа, огня и ненависти смыкалось вокруг великого революционного города. И все же с великолепием властелина обширной империи он принимал депутатов провинциальных собраний, признавших конституцию. Федерализм был побежден: единая, неделимая республика одержит верх над всеми врагами.
   – Вот здесь, – промолвил Эварист, указывая рукой на площадь, усеянную толпой, – семнадцатого июня девяносто первого года гнусный Байи расстреливал народ у подножия алтаря отечества. Гренадер Пассаван, свидетель этой бойни, вернувшись домой, изорвал на себе мундир и воскликнул: «Я дал клятву умереть вместе со свободой; ее больше не существует – я умираю!» И пустил себе пулю в лоб.
   Между тем художники и мирные буржуа глазели на приготовления к празднику, и на их лицах можно было прочесть такую же тусклую любовь к жизни, какой была и самая их жизнь: величайшие события, проникая в их сознание, приноравливались к их мерке и становились столь же ничтожными, как и они. Каждая чета шла, держа на руках, волоча за руку или пропустив вперед детей, которые были не красивее своих родителей, не обещали стать счастливее их и должны были дать жизнь другим детям, так же обделенным радостью и красотой. Лишь изредка попадалась навстречу рослая, красивая девушка, внушавшая молодым людям дерзкие желания, а старикам – сожаления о прежней, милой их сердцу жизни.
   Около Военной школы Эварист обратил внимание Элоди на изображения египетских статуй, исполненные Давидом по римским образцам эпохи Августа. При виде их какой-то напудренный старик, парижанин, воскликнул:
   – Можно подумать, что находишься на берегах Нила!
   За те три дня, что Элоди не видала своего друга, в «Амуре-Художнике» произошли важные события. На гражданина Блеза был сделан донос в Комитет общественной безопасности по обвинению в мошенничестве при поставках в армию. К счастью, у торговца эстампами оказались знакомства в секции: Наблюдательный комитет секции Пик поручился за его благонадежность перед Комитетом общественной безопасности, и Блеза совершенно оправдали.
   С волнением рассказав об этом, Элоди прибавила:
   – Теперь мы успокоились, но тревоги было достаточно. Отца чуть было не посадили в тюрьму. Еще немного, и я обратилась бы к вам, Эварист, с просьбой похлопотать за отца у ваших влиятельных друзей.
   Эварист ничего не ответил. Элоди даже не поняла всей значительности его молчания.
   Они шли, держась за руки, вдоль крутого берега Сены. Они обменивались нежностями на языке Жюли и Сен-Пре: добрый Жан-Жак предоставил к их услугам все средства расписывать и приукрашать свою любовь.
   Городское управление совершило чудо, создав на один день в голодающем городе полное изобилие. На площади Инвалидов, близ реки, раскинулась ярмарка: в ларьках продавали сосиски, вареную, копченую и сервелатную колбасу, окорока, обложенные лавровым листом, нантерские пирожные, пряники, блины, четырехфунтовые хлебы, лимонад и вино. В других бараках торговали патриотическими песнями, кокардами, трехцветными лентами, кошельками, медными цепочками и иными мелкими украшениями. Остановившись у прилавка скромного ювелира, Эварист выбрал серебряное кольцо с рельефным изображением головы Марата, повязанной платком. Он надел этот перстень на палец Элоди.
   В тот же вечер Гамлен отправился на улицу Сухого Дерева к гражданке Рошмор, пригласившей его по срочному делу. Она приняла его в спальне, лежа на кушетке, в кокетливом пеньюаре.
   Поза гражданки выражала сладострастную томность, а все вокруг говорило об ее прелестях, об ее вкусах и талантах: арфа возле приоткрытого клавесина; гитара на кресле; пяльцы с натянутым для вышивания атласом; на столе – начатая миниатюра, бумага, книги; книжный шкаф, в беспорядке, перерытый прелестной ручкой, казалось, торопившейся все изведать и перечувствовать.
   – Привет, гражданин присяжный!.. – сказала она, протягивая ему руку для поцелуя. – Сегодня Робеспьер-старший передал мне для вас отлично составленное письмо к председателю Эрману; вот приблизительно его содержание: «Рекомендую вам гражданина Гамлена, своими способностями и патриотизмом заслуживающего, чтобы на него обратили внимание. Считаю долгом указать вам на патриота, чьи принципы и поведение во всем согласуются с революционными идеями. Вы не преминете воспользоваться случаем быть полезным республиканцу…» Я немедленно отвезла письмо Эрману, который принял меня с отменной любезностью и тотчас же подписал приказ о вашем назначении. Это – дело решенное.
   – Гражданка, – ответил после минутной паузы Гамлен, – хотя мне нечем прокормить даже мать, – клянусь честью, что я принимаю должность присяжного только затем, чтобы служить республике и отомстить всем ее врагам.
   Гражданка нашла благодарность холодной, а поклон сдержанным. Она даже заподозрила Гамлена в невежливости. Но она слишком любила молодых людей, чтобы не простить ему суровости. Гам-лен был хорош собою: в ее глазах это было достоинством. «На него наведут лоск», – подумала она и пригласила его к себе на ужины: каждый вечер после театра у нее бывали гости.
   – Вы встретите у меня умных и талантливых людей: Эльвиу, Тальма, гражданина Виже, с поразительной легкостью пишущего стихи на заданные рифмы. Гражданин Франсуа читал нам свою «Памелу», которую теперь репетируют в Национальном театре. Ее стиль изящен и чист, как все, что выходит из-под пера гражданина Франсуа. Трогательная пьеса: она заставила нас проливать слезы. Роль Памелы поручена молодой Ланж.
   – Вполне полагаюсь на ваше суждение, гражданка, – ответил Гамлен. – Но я нахожу, что Национальный театр недостаточно национален. Обидно за гражданина Франсуа, что его творения выносятся на подмостки, оскверненные жалкими виршами Лейа: у всех еще на памяти позорный провал «Друга законов»…
   – Гражданин Гамлен, я не собираюсь заступаться за Лейа; он не принадлежит к числу моих друзей.
   Вовсе не по доброте сердечной, пустив в ход все свое влияние, добилась гражданка Рошмор назначения Гамлена на завидную должность, которой домогались многие: после всего, что она сделала и при случае еще могла бы сделать для него, она надеялась навсегда завоевать его расположение и заручиться поддержкой в суде, с которым рано или поздно ей, возможно, придется иметь дело, ибо она рассылала много писем во Франции и за границу, а такая переписка в то время казалась подозрительной.
   – Часто бываете вы в театре, гражданин?
   В эту минуту в комнату вошел драгун Анри, превосходящий красотою юного Бафилла. Два огромных пистолета были заткнуты у него за пояс. Он поцеловал руку очаровательной гражданки.
   – Вот, – обратилась к нему она, – гражданин Эварист Гамлен, ради которого я провела целый день в Комитете общественной безопасности, а он и не думает быть мне признательным. Пожурите его.
   – Ах, гражданка, – воскликнул Анри, – вы были у наших законодателей в Тюильри! Какое удручающее зрелище! Допустимо ли, чтобы представители свободного народа заседали в чертогах деспотизма? При блеске тех же самых люстр, которые освещали заговоры Капета и оргии Антуанетты, теперь по ночам работают наши законодатели! Вся природа содрогается при виде этого.
   – Поздравьте, друг мой, гражданина Гамлена, – ответила она, – он назначен присяжным Революционного трибунала.
   – Поздравляю, гражданин! – сказал Анри. – Я счастлив видеть человека с твоим характером, облеченного судебной властью. Но, говоря правду, я мало доверяю этой методической юстиции, созданной умеренными элементами Конвента, этой благодушной Немезиде, которая попустительствует заговорщикам, щадит изменников, не осмеливается нанести решительный удар федералистам и боится призвать к ответу австриячку. Нет, не Революционный трибунал спасет республику! Тяжкую вину взяли на свою душу те, кто при нашем отчаянном положении остановил стихийный порыв народного правосудия.
   – Анри, – сказала гражданка Рошмор, – дайте-ка мне вон тот флакон…
   Вернувшись домой, Гамлен застал мать и старика Бротто за игрой в пикет при свете сальной свечи. Гражданка без тени смущения объявляла «терц с королем».
   Узнав, что сын ее назначен присяжным, она пылко обняла его, подумав, что это большая честь для них обоих и что отныне они каждый день будут сыты.
   – Я счастлива и горда тем, что я – мать присяжного, – сказала она. – Правосудие – прекрасная вещь и самая необходимая на свете: без правосудия слабые терпели бы притеснения на каждом шагу. Я верю, мой Эварист, что из тебя выйдет хороший судья, ибо с малых лет ты во всем был справедлив и мягкосердечен. Ты не мог выносить несправедливости и всегда по мере сил противился насилию. Ты жалел обездоленных, а ведь ничто так не украшает судью, как сострадание… Но скажи мне, Эварист, как вы одеты в этом Трибунале?
   Гамлен объяснил, что судьи носят шляпу с черными перьями, но что для присяжных не установлено никакой формы: они заседают в обыкновенном платье.
   – Было бы лучше, – возразила гражданка, – если бы они носили мантию и парик: это придавало бы им более внушительный вид. Правда, ты хорош собой, невзирая на то, что часто одеваешься небрежно, и не платье красит тебя, а ты его, но большинству мужчин необходимо принаряжаться, если они хотят произвести впечатление: было бы лучше, если бы присяжные облачались в мантию и парик.
   Гражданка слышала, что должность присяжного в Трибунале связана с какими-то доходами; она не удержалась и спросила, достаточно ли велики эти доходы, чтобы можно было жить прилично, потому что, объяснила она, положение присяжного обязывает.
   Она с удовлетворением узнала, что присяжные получают вознаграждение в размере восемнадцати ливров за заседание и что большое количество преступлений против государственной безопасности требует частых заседаний.
   Старик Бротто собрал карты, встал из-за стола.
   – Гражданин, – сказал он Гамлену, – на вас возложены высокие и грозные полномочия. Поздравляю вас: вы предоставите отныне свою просвещенную совесть на службу Трибуналу, действующему, быть может, более уверенно и непогрешимо, чем всякий иной, ибо он пытается установить сущность добра и зла не самих по себе, а лишь соотносительно с выраженными интересами и очевидными чувствами. Вам придется выбирать между ненавистью и любовью, что всегда происходит непосредственно, а не между истиной и заблуждением, распознавание которых недоступно слабому человеческому разуму. Подчиняясь влечениям своего сердца, вы не рискуете ошибиться, так как ваш приговор всегда будет правилен, если только он будет основываться на страстях, являющихся для вас священным законом. Впрочем, если бы я был вашим председателем, я поступал бы всякий раз, как Бридуа: разрешал бы вопрос метанием жребия. В деле правосудия это все-таки самый верный способ.

IX

   Эварист Гамлен должен был вступить в отправление своих обязанностей 14 сентября, как раз во время реорганизации Трибунала, разделенного отныне на четыре секции с пятнадцатью присяжными в каждой. Тюрьмы были переполнены; общественный обвинитель работал по восемнадцати часов в сутки. Разгрому армий, восстаниям в провинциях, заговорам, комплотам, изменам Конвент противопоставлял террор. Боги жаждали.
   Прежде всего новый присяжный отправился засвидетельствовать свое почтение председателю Эрману, который очаровал его кротостью речей и любезным обхождением. Земляк и друг Робеспьера, разделявший его взгляды, он был, по-видимому, человеком добродетельным и чувствительным. Он был насквозь проникнут гуманными чувствами, которые слишком долго оставались чуждыми сердцам судей и которые навеки одели славой имена Дюпати и Беккарии. Он искренно радовался смягчению нравов, в области судебной выразившемуся в отмене пытки и позорных или жестоких казней. Он с удовлетворением думал о том, что смертная казнь, которая некогда так широко применялась и еще недавно служила обычной мерой пресечения незначительных проступков, теперь стала более редким явлением и к ней приговаривали лишь за тяжкие преступления. Со своей стороны он, как и Робеспьер, охотно отказался бы от нее во всех случаях, когда дело не касалось общественной безопасности. Но он счел бы изменой государству не карать смертью преступлений, совершенных против верховной власти народа.
   Все его товарищи придерживались такого же образа мыслей: в основе деятельности Революционного трибунала лежала старая монархическая идея государственного блага. Восемь веков самодержавной власти наложили печать на этих судей, и они судили врагов свободы, исходя из принципов божественного права.
   В тот же день Эварист Гамлен представился общественному обвинителю, гражданину Фукье, который принял его в своем кабинете, где работал вместе с секретарем. Это был человек могучего телосложения, с грубым голосом и кошачьими глазами; его широкое рябое лицо, со свинцовым оттенком, явно свидетельствовало о вреде, который приносит сидячая, затворническая жизнь людям крепким, созданным для здорового физического труда на вольном воздухе. Папки с делами обступали его со всех сторон, как стены гробницы, но он, по-видимому, любил эту чудовищную груду бумаг, казалось, собиравшуюся схоронить его под собою. Говорил он, как должно говорить трудолюбивому, поглощенному исполнением своих обязанностей чиновнику, умственный кругозор которого ограничен интересами службы. От него разило водкой, которую он пил для поддержания сил, но, казалось, она нисколько не влияла на его мозг – столько трезвости было в его суждениях, всегда посредственных.
   Жил он в маленькой квартирке в здании суда с молодой женой, подарившей ему двух близнецов. Она, да тетка Генриетта, да служанка Пелажи составляли все его семейство. Со всеми тремя женщинами он был ласков и добр. Словом, это был отличный семьянин и превосходный работник, не слишком далекий и лишенный всякого воображения.
   Гамлен не без огорчения заметил, как сильно похожи образом мыслей и манерами теперешние судейские на судейских старого режима. Да они и были ими: Эрман в прежнее время занимал должность помощника прокурора при окружном суде в Артуа; Фукье служил прокурором в Шатле. Они ни в чем не изменились. Но Эварист Гамлеи верил, что революция способна совершенно переродить человека.
   Выйдя из здания суда, он прошел через галерею и остановился перед лотками, на которых были искусно расставлены всевозможные предметы. На прилавке, за которым торговала гражданка Тено, он перелистал несколько исторических, политических и философских сочинений: «Оковы рабства», «Опыт о деспотизме», «Преступления королев». «В добрый час! – подумал он. – Это подлинно республиканские произведения». И спросил у продавщицы, покупают ли эти книги. Гражданка Тено покачала головой.
   – Идут только песенки да романы.
   И, достав из ящика небольшой томик, она показала его Гамлену:
   – Вот хорошая книжка.
   Гамлен прочитал заглавие: «Монахиня в сорочке».
   Перед соседним ларем, принадлежавшим гражданке Сен-Жор, среди флаконов с духами, коробок пудры и саше, он увидел Филиппа Демаи: обаятельный и нежный, он уверял прелестную продавщицу в любви, обещал нарисовать ее портрет и просил назначить ему сегодня вечером свидание в Тюильрийском саду, Он был красив. Убедительность текла с его уст и сверкала в глазах. Гражданка Сен-Жор молча внимала ему и, почти поддавшись его уверениям, потупляла глаза.
   Желая поближе познакомиться с грозными обязанностями, которыми отныне он был облечен, вновь назначенный присяжный решил в качестве зрителя присутствовать на одном из заседаний Трибунала. Он поднялся по лестнице, на которой, как в амфитеатре, сидело множество народу, и вошел в старинный зал парижского парламента.
   Там была давка: судили какого-то генерала. В ту пору, как говорил старик Бротто, «Конвент, по примеру его величества короля Британии, привлекал к ответственности полководцев побежденных за отсутствием полководцев изменивших, которые находились за пределами досягаемости. И делалось это, – прибавлял Бротто, – вовсе не потому, что побежденный полководец – непременно преступник; ведь в каждом сражении одна сторона всегда оказывается побежденной. Но нет лучшего средства поднять воинский дух полководцев, как приговорив к смерти одного из них».
   Уже немало этих легкомысленных упрямцев, с птичьими мозгами в бычьих черепах, перебывало к тому времени на скамье подсудимых. Тот, кто сидел на ней сегодня, разбирался в осадах и сражениях, которые он вел, не больше, чем допрашивавшие его судьи: обвинение и защита путались в численном составе войск, боевых заданиях, снаряжении, маршах и контрмаршах. А толпе граждан, следившей, ничего не понимая, за бесконечными прениями, мерещилась за спиной этого тупицы-военного родина, открытая вторжению неприятеля, раздираемая на части, истекающая кровью; взглядами и возгласами зрители понуждали присяжных, спокойно сидевших на скамье, обрушить приговор, как тяжкую палицу, на врагов республики.
   Эварист всем своим существом сознавал: в лице этого ничтожного человека следовало нанести удар двум страшным чудовищам, терзавшим отечество, – мятежу и поражению. Стоило, в самом деле, выяснять, виновен или не виновен этот военный!
   Когда Вандея опять подымала голову, когда Тулон сдавался неприятелю, когда Рейнская армия отступала перед майнцскими победителями, когда Северная армия, стянутая к лагерю Цезаря, могла в результате стремительного натиска врага оказаться в плену у имперских войск, англичан и голландцев, уже завладевших Валансьеном, – только одно было важно: научить генералов побеждать или умирать. При виде этого немощного и слабоумного солдафона, запутавшегося на суде в своих картах так же, как он растерялся там, в равнинах Севера, Гамлен, чтобы не крикнуть вместе со всеми «Смерть ему!», поспешно вышел из зала.
   На собрании секции председатель ее, Оливье, поздравил Гамлена с назначением, заставил нового присяжного поклясться на бывшем алтаре варнавитов, превращенном в алтарь отечества, что он заглушит в своей душе, во имя человечества, все человеческие слабости.
   Гамлен, подняв руку, призвал в свидетели своей клятвы священную тень Марата, мученика свободы, бюст которого недавно водрузили у подножия одной из колонн бывшей церкви, напротив бюста Ле-Пельтье.
   Раздались аплодисменты, но послышался и ропот. Собрание было бурное. У входа горланила группа секционеров, вооруженных пиками.
   – Это совсем не по-республикански, – заметил председатель, – являться вооруженными на собрание свободных людей.
   И приказал немедленно сложить ружья и пики в бывшей ризнице.
   Горбун с живыми глазами и выпяченными губами, гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета, поднялся на кафедру, превращенную в трибуну и увенчанную красным колпаком.
   – Генералы нам изменяют, – сказал он, – и предают наши армии неприятелю. Имперские войска совершают кавалерийские рейды до Перона и Сен-Кентена, Тулон сдан англичанам, которые высадили там четырнадцать тысяч человек. Враги республики злоумышляют в лоне самого Конвента. В столице не оберешься заговоров, направленных к освобождению австриячки. В настоящую минуту носятся слухи, что сын Капета, бежавший из Тампля, с торжеством доставлен в Сен-Клу; для него хотят восстановить престол тирана. Вздорожание съестных припасов, обесценивание ассигнаций – все это результаты происков иностранных агентов в сердце нашей страны, и все это происходит у нас на глазах. Во имя общественного опасения я требую от гражданина присяжного быть беспощадным к заговорщикам и предателям.
   Когда он спускался с трибуны, в собрании раздались возгласы: «Долой Революционный трибунал! Долой умеренных!»
   Жирный, румяный гражданин Дюпон-старший, столяр с Тионвилльской площади, взошел на трибуну, желая, как он заявил, обратиться с вопросом к гражданину присяжному. И он осведомился у Гамлена, как тот намерен повести себя в деле бриссотинцев и вдовы Капета.
   Эварист был робок и не умел говорить публично. Но негодование вдохновило его. Он поднялся, бледный, и произнес глухим голосом:
   – Я – судья. Я справляюсь со своей совестью. Всякое обещание, которое я дам вам, будет противно моему долгу. Я обязан говорить в Трибунале и хранить молчание вне его. Я вас не знаю больше. Я – судья: я не знаю ни друзей, ни врагов.
   Собрание, как и все собрания, разношерстное, нерешительное и непостоянное, наградило его рукоплесканиями. Но гражданин Дюпон-старший не унимался: он не мог простить Гамлену, что тот занял должность, о которой сам он мечтал.
   – Я понимаю, – сказал он, – и даже одобряю щепетильность гражданина присяжного. Говорят, он патриот: пускай же сам подумает, позволяет ли ему совесть заседать в Трибунале, учрежденном для уничтожения врагов республики, в действительности же решившем их щадить. Есть дела, от участия в которых добропорядочный гражданин обязан воздерживаться. Разве не доказано, что несколько присяжных этого Трибунала были подкуплены золотом обвиняемых и что председатель Монтане совершил подлог, чтобы спасти голову девицы Корде?
   При этих словах зал разразился громом аплодисментов. Последние их всплески еще оглашали своды, когда на трибуну поднялся Фортюне Трюбер. Он очень похудел за последние месяцы. На бледном лице резко выделялись красные скулы; веки у него были воспалены, а глаза казались стеклянными.
   – Граждане, – начал он слабым, немного задыхающимся, но глубоко проникновенным голосом, – нельзя подозревать Революционный трибунал, не подозревая в то же время Конвента и Комитета общественного спасения, учредивших его. Гражданин Бовизаж поселил в наших сердцах тревогу, указав на председателя Монтане, прибегнувшего к подлогу в интересах подсудимого. Почему же он не прибавил для нашего успокоения, что, по донесению общественного обвинителя, Монтане отрешили от должности и посадили в тюрьму?.. Разве нельзя заботиться об общественном спасении, не сея повсюду подозрений? Разве уже окончательно оскудел талантами и добродетелями Конвент? Неужели Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст не честные люди? Странно, что самые неистовые речи произносят люди, которые, как всем известно, не сражались за республику. Им следовало бы говорить так, если бы они задались целью вызвать к ней всеобщую ненависть! Граждане, поменьше шума и побольше дела! Францию спасут не крики, а пушки. Половина погребов в нашей секции еще не обыскана. У многих граждан до сих пор находится значительное количество бронзы. Напоминаем богачам, что патриотические пожертвования – лучшая для них гарантия. Поручаю вашей щедрости дочерей и жен наших солдат, покрывающих себя славой на границе и на Луаре. Один из них, гусар Помье (Огюстен), служивший раньше помощником кладовщика на Иерусалимской улице, десятого числа истекшего месяца был атакован неподалеку от лагеря Конде, в то время как вел коней на водопой, шестью австрийскими кавалеристами: он убил двух, а остальных захватил в плен. Прошу секцию объявить, что Помье (Огюстен) исполнил свой долг.
   Речь вызвала аплодисменты, и собрание разошлось при криках: «Да здравствует республика!»
   Оставшись в церкви вдвоем с Трюбером, Гамлен пожал ему руку:
   – Благодарю тебя. Как ты поживаешь?
   – Превосходно, превосходно! – ответил Трюбер, харкая кровью в носовой платок. – У республики много врагов, внешних и внутренних. В нашей секции их тоже немало. Не криками, а железом и законами создаются государства… До свиданья, Гамлен: мне надо отослать несколько писем.
   И он ушел в бывшую ризницу, прижимая ко рту платок.
   Гражданка Гамлен, отныне крепче прицеплявшая кокарду к чепцу, со дня на день приобретала все большую буржуазную степенность, республиканскую гордость и достойную осанку, приличествующую матери гражданина присяжного. Уважение к правосудию, в котором она была воспитана, восхищение, которое с детства ей внушали судейская мантия и сутана, священный трепет, всегда овладевавший ею при виде людей, которым сам бог уступил на земле свое право казнить и миловать, – все эти чувства вызывали теперь у нее почти религиозное преклонение перед сыном, которого она до последнего времени считала чуть ли не ребенком. По простоте душевной она верила в преемственность судебной власти, невзирая на революцию., столь же сильно, как законодатели Конвента верили в преемственность государственной власти, несмотря на смену политического строя, и Революционный трибунал в ее глазах был окружен тем же ореолом великолепия, что и прежние судебные установления, которые она привыкла глубоко чтить.
   Гражданин Бротто выказывал вновь назначенному присяжному интерес, смешанный с удивлением и вынужденным уважением. Подобно гражданке Гамлен, он считал, что судебная власть остается непрерывной, вопреки смене политического строя; но в противоположность этой даме он презирал революционные трибуналы так же, как и суды старого режима. Не осмеливаясь открыто высказывать свою мысль и не чувствуя себя в силах молчать, он пускался в парадоксы, которые Гамлен понимал ровно настолько, чтобы заподозрить собеседника в неблагонадежности.