— А вот и наш чай! — воскликнул доктор Вагнер. Гелла выкатила столик из лифта и, умопомрачительно покачивая бедрами, подошла к нам. Я понял, что снова ее разглядываю, и снова отвел глаза. Могильный холодок пронесся вдоль моего позвоночника Звонко коснулся кромки чашки фарфоровый чайник. Обнаженная Гелла разливала чай, мы с Библом с удвоенным интересом разглядывали убранство кабинета, а доктор Вагнер говорил:
   — Геллочка — замечательный экспонат в моей коллекции. Да! Почти как мальчик моего коллеги доктора Франкенштейна, — Доктор кивнул на равнодушного ко всему Фрэнка, — или, скажем, вот эти портреты двадцати шести бакинских комиссаров, — хозяин повернулся в сторону ближайшей ниши между стеллажами, — которые были сделаны, кстати сказать, непосредственно перед расстрелом… Нам, коллекционерам, свойственна некоторая… бестактность, что ли… Да, наверное, это как раз то слово… Ведь вот собирает человек картины. Коллекционирует. Заполучает в свою власть, в собственное владение кусочек истории мироздания. Неважно, что все произошедшее теперь значения не имеет, в отличие от цены, но оно мое. Связанное темой или разрозненное, какая разница… Власть над мирозданием, пусть частичная и даже в некотором смысле эфемерная… о, в этом есть что-то от власти над женщиной, но на другом уровне, без либидо… Меня же, как нетрудно догадаться, интересует смерть. И это неисчерпаемая тема, доложу я вам… Я обдумал ваше предложение, — неожиданно прервал себя на полуслове доктор Вагнер, а Гелла тем временем закончила разливать чай и, вернувшись в лифт, испарилась из кабинета. Я вздохнул с облегчением.
   — Думаю, цена могла бы считаться достойной, — продолжил доктор Вагнер, сделав долгий глоток чая, — но товар залежалый…
   — Что значит залежалый? — оторопело пробормотал Библ.
   — Только то, что значит. «9 грамм блюза» пока еще на волне, но цена этой композиции уже не так высока, и не сегодня завтра ее начнут забывать и игнорировать. Она не окупит вашу смерть, только и всего. Не окупит в полном размере.
   Чашка со звоном коснулась блюдца… Я молчал, чувствуя себя лишним, Библ был потрясен, в лице же доктора Вагнера ничто не изменилось, он все так же улыбался.
   — Что же мне делать? — спросил Библ. — У меня больше ничего не осталось, и…
   — У вас — нет, — оборвал Библа Доктор Вагнер, — а вот у вашего поручителя есть кое-что, живо меня интересующее. Товар, в кредитоспособности которого я абсолютно уверен. — Сказано это было так, словно меня здесь не было.
   — Послушайте, — решил вмешаться я, — но разве я уже не представляю собой интересующий вас товар в качестве поручителя?
   — О нет, — рассмеялся Доктор Вагнер, — речь идет не о смерти, этого добра у меня в достатке… Хм, занятно… Смерть — добро…
   — Тогда что вас интересует?
   Вагнер снова откинулся на спинку кресла, обратив на меня свою холодную улыбку профессионального ювелира, глаза которого давно уже переняли безжизненный блеск драгоценных безделушек.
   — Конверт, — сказал он, и улыбка внезапно исчезла с его лица.
   — Конверт?
   — Да, — Доктор Вагнер внезапно поднялся, и его тень метнулась по кабинету обезумевшей летучей мышью, — мне нужен конверт этого армянского выскочки Мандаяна. Тот, который он передал вам перед смертью… Этот ублюдок думает, что от Вагнера можно сбежать, не возвращая долгов, но…
   — Я не понимаю, о чем вы, — сказал я, чувствуя, как у меня начинают холодеть кончики пальцев.
   Доктор Вагнер замер, глядя на меня. Что-то такое запульсировало в воздухе между нами, или мне это только показалось. Неважно. Улыбка так же внезапно вернулась на лицо коммерсанта. Доктор Вагнер снова уселся в кресло и пожал плечами:
   — Ну, нет так нет. Ваша смерть вполне подойдет в качестве поручительства, благо оплата произойдет куда раньше, чем вы думаете. Вот, подпишите. — Доктор Вагнер протянул через стол лист гербовой бумаги. Библ торопливо подписал его и медленно положил ручку на столешницу.
   — Этим вечером вы упокоитесь… окончательно, — с улыбкой сообщил доктор Вагнер Библу, затем повернулся ко мне, и я заметил легкую судорогу, которая на мгновение свела его лицо. — И вы тоже, — не меняя тона, сказал доктор Вагнер. — Фрэнки, приятель, проводи наших уважаемых гостей…
 
   …Когда мы вышли из катакомб офиса доктора Вагнера, пятачок перед Домом ткани опустел, жалюзи на витринах были подняты, и там, в аквариумных пустотах магазина плыли счастливые лица лучшей половины человечества. Осененные инфернальным в мужском представлении светом… Проспект же Ленинский оживился автомобилями разных мастей. Вернулся привычный грохот и гул. Солнце, ушедшее с зенита окончательно и бесповоротно, опросталось светом на пережившие эпохи камни сталинских исполинов и добавило к заскорузлой цивилизованности и технократичности проспекта долю трогательного уюта, так характерного для провинциальных городов и так не свойственного Москве. Мы медленно, думая каждый о своем и все же, видимо, об одном и том же, перешли Гагаринский мост, миновали осиротевший пятачок перед Домом ткани, дошли до «Трабанта». Около машины я кинул ключи Библу, а сам впервые уселся на пассажирское сиденье. Ни слова не было сказано, да и голова была пуста. Ни страха, ни переживаний — какая-то абсолютная пустота. И дело не в том, что я не принял слова Вагнера всерьез, напротив, я сразу же безоговорочно ему поверил. Но я помнил, что у меня есть запасной вариант, и намеревался сначала переговорить с Джучи, а уж потом думать и переживать.
   Я закрыл глаза и попытался задремать. В это время Библ вставил в замок ключ зажигания. Ни звука взрыва, ни боли я не услышал и не почувствовал. Лишь мелькнул на мгновение Джучи в своем красном халате, улыбнулся знакомо и пропал.
 
   Москва пахла серой. И в опадающих с болезненной медлительностью стеклах витрин Дома ткани, и в неторопливо бредущей куда-то женщине с окровавленным лицом, и в обломках моего «Трабанта», рушащихся на перила моста, вызывая к мимолетной жизни протуберанцы гудрона, — во всем этом было что-то ненастоящее. И несущественное. Словно во сне, приснившемся кому-то другому.
   Казалось странным, что меня отделяет от всего этого лишенного звука и замедленного хаоса не телеэкран, а удивленно замерший Ленинский проспект. Кто-то толкнул меня сзади в плечо, кто-то пробежал мимо, и снова кто-то толкнул меня. Ползли по асфальту медлительные пятна маркеров. Из дверей магазина «Арбат Престиж», расположенного по неясной московской логике на Ленинском проспекте, выскакивали кричащие люди, и я мешал им всем. Ведь они могли чего-то не увидеть, не успеть оказаться свидетелями. Прав был Вова Маяковский, дурак, а прав. Нет ничего столь притягательного, столь сладкого и оживляющего, нежели картина разрушения, энергия распада, отразившаяся в твоих зрачках, отметившаяся на твоей линии жизни. А я — мешал.
   Тем временем ленивый ветер отогнал дымовую завесу в сторону, и я увидел на удивление целый кузов «Трабанта» и два черных силуэта внутри. Сдерживая рвотный позыв, я отвернулся, и в поле моего зрения попала молодая девушка, торопливо снимающая на камеру мобильника происходящее. На девушке была зеленая футболка с надписью «ALL Pigs Must Be DiLdoing». Девушка фотографировала, неосознанно улыбаясь, и периодически выдувала шарик жевательной резинки.
   Потом чья-то рука легла на мое плечо. Я обернулся и увидел дредлатую голову Монгола.
   — Пойдем, — сказал Монгол, — пойдем отсюда.
   — Знаешь, кто был там, в машине? — пробормотал я, чувствуя, как прожигают на моем лице две неровные дорожки слезы.
   — Знаю, — кивнул Монгол, — это я минировал «Трабант». А теперь пойдем, пока Вагнер не догадался, что я его надул.
   — Надул?
   — Вагнер не знал о твоем дополнительном шансе. Давай пошли, у меня тут машина рядом.
   — Там конверт остался. Он для тебя…
   — Я забрал его. Пойдем, Саш. Нам здесь больше нечего делать.
 
   Посмертие было страшным… Суррогатная кончина, суть которой до сих пор не смогли постигнуть светлейшие мужи российской медицины, философии, теософии и ряда других относительно схоластических наук, выжала меня, как цитрус, поселилась в утробе разгневанной медузой, выжигающей внутренности физические и метафизические, опустошая душу и разнося боль от желудка по всему организму. Если в первые минуты тело и мозг, онемевшие в результате психофизической контузии, отказывались воспринимать реакцию тканей и нервных клеток, то потом шквал боли заставил меня выгнуться дугой, и только вовремя вставленная между зубов рукоять отвертки не дала мне задохнуться. Наверное, то же самое переживают больные эпилепсией. Но кроме телесных страданий меня мучили ощущения другого порядка. Мне казалось, что из меня вырезали часть МЕНЯ ЖЕ, оставив рану незашитой, и вот теперь в эту прореху исходит самая суть моего естества, делая оставшиеся крохи сиротами… Это трудно передать словами, это вообще не поддается вербальному способу изложения, как не передать словами смысл умирания звезд и рождения песка. Что за чушь — пытаться пересказать боль. Кто-нибудь измерял рулеткой любовь? Взвешивал скуку? Проходил со счетчиком Гейгера сквозь страх? Мне было плохо, но сильные руки Монгола удерживали меня на поверхности этого мира, не давая соскользнуть за зыбкую грань. Иногда меня вдруг кидало в жар, и Москва за лобовым стеклом становилось зыбкой, как неверный воздух над раскаленными углями. Это продолжалось бесконечно долго, но спустя долю вечности жар уходил и на смену ему являлся озноб, но не тот, что приходит с холодом, а судорожный, когда все части тела сводит по отдельности и только иногда они попадают в резонанс, и в такие моменты меня выгибало дугой, а зубы намертво впивались в рукоятку отвертки.
   — Я не дам тебе умереть, парень, — бормотал где-то на грани моего восприятия Монгол. — Я слишком много на тебя поставил и не дам тебе умереть сейчас.
   «Чего же ты хочешь от меня?! — пытался прокричать я. — Оставь меня в покое, отвали от меня. Считай меня слабаком хоть всю оставшуюся жизнь, но только отвали!»
   Это жуткое мерцание на грани, свободное падение в бесцветном пространстве моего персонального ада продолжалось недолго, но когда речь заходит о вечности, сроки теряют ценность. И потому, когда озноб (но уже иной, целительный), оцепенение и опустошенность (но то была другая опустошенность) вернули моим глазам ясность, а мозгу — способность воспринимать видимое глазами, я был на поколения старше самых старых звезд из тех, что еще жили. И в тоже время я был младше грудничка, которому только что отсекли пуповину.
   — С возвращением, враг мой, — пробормотал над самым моим ухом Монгол, потом помог сесть прямо, закурил и передал мне сигарету.
 
   …Это было стандартное кафе-стекляшка из тех, что тысячами облепили Садовое кольцо, распространяя аромат прогорклого масла и дешевых сигарет. В народе они именовались не иначе как «хачовники» (хотя большая часть подобных заведений принадлежала предприимчивым молдаванам). За подрагивающим в ненадежных пазах стеклом витрины кружилось извечное веретено Садового, лишь слегка затененное глыбой сталинской высотки на Баррикадной. Ни о какой звукоизоляции, разумеется, даже речи идти не могло. Как и о вкусе проданной нам пищи. Ведь это была именно пища… Не еда, ни в коем случае не блюдо. Пища. Для поглощения.
   Сметя прямо пальцами неровно нарезанные дольки картофеля фри с третьей тарелки, я подтянул четвертую и обильно посыпал ее солью. Аппетит не пропадал, моему обновляющемуся организму требовалось огромное количество энергии на восстановление или на что он там ее тратил, уж не знаю. Есть хотелось смертельно и насытиться пока не удавалось. Смуглокожая толстушка за стойкой смотрела на меня с плохо скрываемым удивлением, переходящим в подозрение, а потом в новую волну удивления, но молчала, учитывая, видимо, что каждая съеденная мною тарелка приносила кусочек капитала в ее маленький локальный коммунизм. Думаю, она была уверена, что я обкурился и на меня напал характерный для отходняка «cвин». Монгол равнодушно помешивал пластиковой ложкой в картонном стаканчике с надписью «Kofe-net» и рассказывал, глядя за окно…
   — Принесли это калики управителям московским в тот самый год, нига Саша, когда князья Шуваловы зарезали юного царя Петра Первого Мученика… Представь, как разгневались власть предержащие. Ну, калик, само собой, под нож, весть о создателе-беглеце объявили мифом неверных и постарались похоронить. Однако первоисточника так и не доискались. Скорее всего, это был блаженный инок Серафим, который, как известно, питался только болиголовом и зверобоем… Хотя мне кажется, без псилоцибина там тоже не обошлось. И вот в какой-то момент, думается мне, и ухватил Серафим истину за хвост. Только истина, она же как ящерица, хвосты отбрасывает без сожаления. Недаром же инструкторы наши с тобой говорили, что выражение «истина где-то рядом» не соответствует истине. Правильнее будет «истина ВСЕГДА где-то рядом»… В общем, никто до сих пор толком не знает, где зерна, а где плевла…
   — Погоди, Монгол, — пробормотал я с набитым ртом, — я не понял. Если все это не прогон, в чем ты меня пока не убедил… если все, что ты говоришь, правда, то какие могут быть калики и иноки? По твоим словам выходит, что этому миру чуть больше года от рождения… По крайней мере, он никак не может быть старше того парня. Так?
   — В этом как раз ничего удивительного нет, — ответил Монгол и стащил с моей тарелки дольку картофеля. — Он, сам того не зная, вынужден был создать и время, потому что он же не Бог, он должен существовать. А существование всегда движется вдоль линии времени. Богу все равно, быть или не быть, а человеку быть необходимо. Время полярно. Другими словами, нига, если у него есть будущее, значит есть и прошлое. Появившийся мир совершенно естественно обрел и собственное прошлое, тем самым дав жизнь во времени окружающему и окружающим. Тот парень вроде как камень бросил в воду. А от камня пошли круги: в одну сторону будущее, в другую прошлое. К тому же каждый человек, населяющий этот мир, создавал собственное время и собственное прошлое в том числе. Кидал свои камни. Таким образом, мир оживал во всех направлениях одновременно. Территориально — обретая сам себя, и вдоль временного отрезка — обретая прошлое и будущее. Так что созданный год назад мир создал заодно и века до того. Пусть и необдуманно… От того парня, мне кажется, вообще мало что требовалась. Все равно созданное рано или поздно заживет по своим законам, которые могут быть параллельны замыслам создателя, а могут быть перпендикулярны. Но даже параллельные законы, как в геометрии Лобачевского, могут пересечься. Хотя и это все может оказаться оторванным хвостом ящерицы, тут на самом деле нет ничего ясного. Меня больше интересует банальный вопрос: кто был раньше — яйцо или курица? Понимаешь, получается какая-то херь, нига. Этот свинтившийся музыкант создает вроде как мир, в котором живет другой свинтившийся тип, который пишет книгу о мире, в котором свинтившийся музыкант создает мир… И так далее, нига, так далее. Это тоже круги, и я, черт побери, хотел бы найти того, кто бросил первый камень.
   — Ну, а почему бы тебе не забить на все это, Монгол? Почему ты не думаешь, что был придуман вот таким, какой есть. Не согласным жить по сценарию, пытающимся что-то изменить?
   — Да я пробовал… Но я ведь человек, нига, я не книжный персонаж, не песок, не что-то там еще. Меня бесит, что круги идут и идут и я просто кручусь в них, как говно в проруби, а за меня все уже вроде как решили. И я хочу постараться прорвать этот круг. Дать этому миру самому решить за себя, что и как должно быть. Понимаешь?
   Я расправился с четвертой тарелкой и понял, что теперь могу остановиться. Меня одолевала сытая сонливость, но я заставлял себя слушать Монгола. Каким-то краешком недремлющего сознания я понимал, что все сказанное им, наверное, очень важно. Предельно важно. И скорее всего, именно об этом просил меня Джучи тогда, во сне у бетонной трубы. Ведь это про Монгола он говорил: поверь врагу своему. Но осознать, принять это почему-то не получалось. Возможно, все еще сказывалось подобие контузии, которую я получил в посмертии, не знаю. Я слушал, слышал, запоминал, но никак не реагировал. Мое состояние в тот момент, пожалуй, правильнее было бы назвать инертностью. Это не совсем точно, но ближе всего к истине.
   — Тогда, в клубе… погиб один… очень хороший человек. Погиб вместо тебя, — вдруг неожиданно для самого себя и совершенно не в контексте сказанного признался я.
   — Безголовый. Да, я в курсе… И мне жаль. Но есть вещи, которые вынуждены происходить, хотя, думаю, они предпочли бы остаться неоправданным предчувствием. Ты даже не представляешь, сколько раз мне пришлось видеть, как ты убиваешь Безголового…
   — Ты говоришь как политик. Несколько смертей во благо общего будущего…
   — Поверь мне, я-то уж точно имею право так говорить, — усмехнулся Монгол и тряхнул дредами. — Но дело не в этом. Дело в том, что я не хочу больше этого видеть. И того, что будет дальше, тоже не хочу. Только для этого надо многое сделать.
   Я вспомнил слухи о том, что Монгол однажды решил найти самого Ниху, или наоборот, не помню. Короче, я не стал переспрашивать. Воздух за окном словно развели синей акварелью — сумерки не спешили припасть к земле, но были уже где-то на подходе. По небу неторопливо волок свое обрюзгшее тело рекламный дирижабль. Я прищурился, пытаясь разглядеть слоган… На противоположной стороне Садового кольца неприкаянно бродили вдоль тротуаров несколько полуобнаженных фей, настолько далеких во вспотевшем унынии своем от сексуальных идеалов человечества, что даже тонированные стекла дорогих иномарок отражали их нехотя и через раз.
   — Получается, что Бог никак не влияет на человечество?
   — Я не говорил этого, — покачал головой Монгол, — я этого не знаю. Пути Господни…
   — Не так давно я говорил об этом… С одним хорошим человеком. Знаешь, он просил поверить тебе.
   — Джучи?
   — Ты до хрена всего знаешь, Монгол.
   — Я просто многое помню, нига. Раз за разом я вспоминаю все круги, все камни. Я предпочел бы не помнить, но помню. И много кругов подряд я выстраивал цепь событий, пытаясь заставить этот мир вырваться из долбаной цепи повторений. У меня кое-что получилось, Саш. Да, у старого Нигера Монгола кое-что получилось.
   — Так это ты следил за мной у Ленинского?
   — Я. У тебя, кстати, развился отличный нюх, парень. Не то что тогда, когда ты сдавал «три нуля».
   — Так что тебе надо, Монгол? Не думай, что я поверил во всю эту хрень, просто… Я помогу тебе ради Джучи. Иначе бы я тебя послал. Поверь мне.
   — Верю. Потому что и такое уже было. Да, нига Саша, поэтому я и искал Джучи, и нашел. Ты даже не представляешь, на что мне пришлось ради этого пойти…
   — Монгол, что тебе нужно?
   — Помощь…
   Монгол вздохнул, выбил из пачки сигарету и долго чиркал зажигалкой. Кофе в его чашке давно остыл.
   — Есть тут один момент… Блин, сомневаюсь, чтобы кто-то смог понять, тем более изложить словами природу связи творца и творения, нига. У беременных в корне меняется обмен веществ. А тут — рождение сущности. И отторжение… Мне кажется, этот парень крепко поехал мозгами. С каждым разом, несмотря на то, что все вроде бы и повторяется, появляются какие-то странные подробности, какая-то неправильная херня. Ты даже не представляешь, каким все это было в самом начале. Я имею в виду тот первый раз, что я помню. А до него были, уверен, и еще. И… Мне нужно, чтоб ты выручил меня. Понимаешь, есть кое-что, что должен сделать я. И никто другой этого за меня не сделает. Не вспомнит, не поймет. Мне не хочется идти на это, собственно, из-за того я всю кашу и заварил… В общем, мне придется на это пойти. Но для этого, нига, нужно, чтобы кто-то другой мне помог. Я не смогу быть в двух местах одновременно. А этот конверт нужно доставить.
   — Ну надо же… А ты не боишься доверять мне, а? Ведь я когда-то проворонил «три нуля», помнишь?
   — Помню. Если бы я не знал, что ты стоишь большего, что кроме тебя никто не пройдет там, где придется теперь пройти, ты бы прошел через «три нуля». И ты проходил их, парень. А так тебе все время пришлось доказывать, держать марку, не расслабляться даже там, где другие могли работать вполсилы. Ты стал одним из лучших, Саша. Можешь проклинать меня сколько хочешь и, наверное, будешь прав, но все-таки ты стал одним из лучших. Может, даже лучшим. Ты сможешь пройти там, где нужно пройти, только ты. И это будет настоящий трип, парень, такой трип, какого не было ни у кого.
   — Ты что, покупаешь меня, Монгол?
   — Нет. Говорю как есть. Без тебя мне не справиться.
   Я тоже закурил и смотрел на Монгола сквозь сигаретный дым, застрявший в расходящихся лучах закатного солнца.
   — Так что ты от меня все-таки хочешь?
   — Хочу, чтоб ты прошел под кругами.
   — Не понял. Какими кру… ты вот про эти? Которые круги на воде и все такое?
   — Я хочу от тебя, чтоб ты прошел под этимикругами и передал этотконверт.
   — Бред… — Я затушил едва прикуренную сигарету. — Даже если бы я верил тебе, все равно это был бы бред.
   — А это и есть бред, — кивнул Монгол. — Только я в этом бреду живу.
 
   — Мой приятель отведет тебя в одну берлогу в катакомбах. Она находится на территории крысоловов, Ниху туда не забредает. Пережди некоторое время, потом я пришлю к тебе гонца. Или ты сам почувствуешь, что пора идти, — я пока не могу точно сказать. Ты должен будешь передать пакет Архивариусу.
   — Кому?
   — Просто запомни: Архивариус. Передай ему пакет, а он передаст его адресату.
   — Монгол, — я снова выбил сигарету, но курить уже не хотелось, и я просто крутил ее в пальцах, — зачем все эти сложности, если человек, которому предназначен конверт, якобы находится в одном из твоих схронов? По-моему, ты что-то темнишь, Монгол…
   — Адресат пока НЕ находится в одном из моих схронов. Но есть надежда, что он там окажется… Просто, мягко говоря, не в этот раз. А может быть, он уже там, только совсем-совсем в другом месте. Фактически в данный момент в данной Москве мой схрон пуст. А насчет «темнишь»… — Монгол затушил свою сигарету, вытащил другую из моих пальцев и снова закурил, — я был бы рад стемнить, но, похоже, уже просто некогда. Все должно идти своим чередом, нига. Все. Кроме того, что я задумал.
   — Опаньки. Но ты же сказал, что Провидения нет…
   — Тем более, нига, тем более.
   Солнце наконец уцепилось за шпиль высотки, отчего по небу мгновенно прошлась густая тень, и я смог разобрать слоган на дирижабле: «ЕСЛИ АКУТОГАВА ГНЕВАЕТСЯ, ЭТО ПРОБЛЕМЫ АКУТОГАВЫ. ЕСЛИ АКУТОГАВА СТАРЕЕТ, ЭТО НЕ АКУТОГАВА. ЛЕГКАЯ СМЕРТЬ ОТ РЮНОСКЕ И СЫНОВЕЙ». Я усмехнулся, вспомнив одного из трех зверей доктора Вагнера… И решил заказать себе еще одну порцию картошки.
   И все же Москва — город жизни. Это кажется странным, часто нелепым, а порой и просто абсурдным, однако спорить с данным утверждением не приходится. У зубчатого разноэтажного горизонта, иссеченного кладбищенскими крестами телеантенн, и около самой земли, плотно затянутой в серый бандаж асфальта, жизнь находит способы и возможности проявиться и заявить о себе, объявить во всеуслышание, или напротив, вполголоса, что, дескать, вот она — есть, и никуда вы с вашими абсурдами, нелепостями и странностями от этой данности не денетесь. Суррогатный, неестественный мир. Москвы породил подобную себе же природу, однако вряд ли кто-то осмелится утверждать, что жизнь всегда приемлет исключительно естественное. Да и что считать естественным? Для меня, скажем, температура выше двадцати пяти градусов по Цельсию уже не кажется комфортной для существования. Но даже если откинуть — что в силу условий профессии нередко приходилось делать — все эти сибаритские замашки, я все равно вряд ли долго протяну даже при температуре в 40-50 градусов выше нуля (да и ниже тоже). Однако ученые утверждают, что и в жерлах морских вулканов шевелится жизнь, и те, кто там обитает, чувствуют себя прекрасно, а что еще важнее — естественно. А глубоководные рыбы, приноровившиеся в ходе веков эволюции к невероятному давлению? А анаконды, так легко освоившиеся с жизнью в городе совсем недавно и с таким трудом уничтоженные? Не стоит забывать и о крысах с тараканами, этих извечных спутниках человека, чемпионах по адаптации к любым условиям и ядохимикатам… Так что жизнь и понятие «естественное», разумеется, связаны между собой, но исключительно внутри видов. Я давно сделал для себя вывод, что где бы и какие бы неожиданные условия ни создавались природой или ее пасынками, непременно отыщется форма жизни, для которой именно эти условия окажутся естественными. Но и этого мало. Оказавшись в определенной среде, жизнь начинает взбрыкивать всеми конечностями, от ложноножек до каблуков-шпилек, и перестраивать сущность под насущное. То бишь менять среду естественную на еще более естественную для себя. Исходя из этого соображения, любой взгляд со стороны определит данное состояние среды как НЕестественное, но только в том случае, ежели сам не войдет в контакт с изменившейся средой. Потому что тогда ему будет уже не до размышлений и придется спешно адаптироваться: отбрасывать хвост, растить копыта, резать скот и толкать героин. Круг этот бесконечен, но не замкнут. То есть, простите за речевую диарею, он вовсе и не круг даже, а скорее уж спираль.