— А ты знаешь, что Кофа был генетически предрасположенным самоубийцей? — спросил я.
   — Нет. Хотя бы потому, что это невозможно…— почесывая козлиную бородку, ответил Фиксатый. — Идеальное оружие, мечтающие умереть, — это абсурд… Напротив, в программу нойзочеловека заложена необходимость выжить. Так что вас кто-то обманул. Хотя… Это был бы жуткий гибрид. Подумайте, у человека есть власть не только над звуком, но и над причинно-следственными связями… Однако уверяю вас, Душегуб, это невозможно. Поверьте мне. Я работал со звуком слишком долго, чтобы подобная информация просочилась мимо меня.
 
   Гоша Фиксатый, как уже говорилось, зарабатывал на хлеб опасным промыслом — поставлял нойз. В основном в различного рода ночные клубы, где за основным нойзом, лупящим из динамиков по танцполу, легкая добавка нойза специфического была практически незаметна. Будучи профессионалом, Фиксатый добавлял на пограничные уровни слышимости необходимые ингредиенты, от которых слушатели в зависимости от требований клиента (хозяина заведения) испытывали различные желания — вновь и вновь возвращаться на танцпол, скупать мегалитры горячительных напитков, получать множественные оргазмы — или, напротив, становились крайне сосредоточенными… С помощью звука можно было сделать все что угодно, а Фиксатый мог делать почти все что угодно со звуком. Он был профессионалом с самой большой буквы. Однако Фиксатый уверовал в собственную недосягаемость и начал работать на частных заказчиков-нойзоманов, на чем в конечном счете и погорел… Один из частных потребителей услуг Фиксатого был найден мертвым с наушниками на голове. Любой наркотик опасен при передозировке, а у погибшего оказался, кроме того, перетянут у основания член. На Фиксатого вышли довольно быстро. При задержании напуганный до смерти поставщик звука оказал сопротивление, в результате чего три человека начисто лишились барабанных перепонок, а один — и тех зачатков рассудка, кои еще не атрофировались за счет профессиональной деятельности. Фиксатый даже умудрился уйти, но потом перепугался еще больше и добровольно сдался в ближайшее маркерное отделение ППС.
 
   Про Самука я почти ничего не знал. Только то немногое, что рассказывали полушепотом остальные сокамерники. Будто бы однажды Самук возник в кабинете руководителя фирмы, которая специализировалась на реализации в Подмосковье пушнины, и перерезал тому горло специальным ножом для снятия оной пушнины с пушного зверя. За что и почему чукотский охотник освежевал теперь уже покойного бизнесмена — не знал никто, а сам Самук молчал, флегматично поглаживая квадратные усы. Лишь один раз, глядя на красный квадрат закатного окна, охотник пробормотал: «Собака умирать, лиса радоваться; лиса умирать — собака плевать хотел». Но имела эта фраза какое-то отношение к смерти бизнесмена или не имела, я так и не выяснил.
 
   Ну, а что касается бывшего военного летчика Жоры Брахмана, то тут все было и проще и смешнее. Вина его состояла в том, что он пропил не до конца рассекреченный Су-34. Случилось это ровно за три дня до выхода Брахмана из запоя по поводу обнаружения как-то вечером прапорщика Бабаева среди изящно разведенных ног Жориной супруги, Елизаветы Павловны Брахман. Увидев данный натюрморт, Брахман почему-то не стал никого трогать, а ударился в недельный запой. За первые три дня Жора пропил зарплату и споил дежурную смену авиатехников. За вторые три дня Жора пропил вырученные с продажи стратегического бомбардировщика деньги, которые составляли сумму, равную только что пропитой зарплате.
   — Не поверите, братцы, Су-34 за штуку баксов!!! Секретный стратегический бомбардировщик, последний в семействе Сухого, способный чуть ли не в вакууме летать, — за тридцать штук деревянных… Я бы и сам, мужики, не поверил… И главное, никак не могу вспомнить, кому я его продал?
   Осознав на седьмой день (символично!), что теперь его скорее всего отдадут под трибунал и расстреляют, Жора Брахман сделал для себя неожиданный, но вполне логичный вывод: он решил, что теперь ему терять нечего. И угнал вертолет. Правда, ненадолго, через полчаса вернул и сдался в комендатуру. Предварительно отвязав ноги надолго потерявшего сознание прапорщика Бабаева от вертолетного шасси. Жену Брахман не тронул…
   Три дня протомился военный летчик Жора Брахман в камере при военной комендатуре, плохо спал, мало ел и готовился, не дрогнув сердцем и ягодицами, взглянуть в глаза расстрельной команде. И ведь Брахмана действительно хотели расстрелять. Но случилось чудо. За день до того, как прапорщик Бабаев был обнаружен меж ног супруги Жоры Брахмана, министр обороны Российской Федерации Петр Иванович Сиолишвили подписал указ о сокращении летного состава ряда военно-воздушных эскадрилий Московского военного округа. В список сокращенных попал и Жора. Так что по сути в момент продажи самолета Брахман был уже гражданским лицом, а значит, судить его следовало по гражданским законам. Все это было очень запутано, и ни гражданские, ни военные чиновники толком не знали, стоит ли перетягивать одеяло на свою сторону или лучше отбросить его подальше. Ну, а пока суд да дело, Жору посадили в нашу камеру.
   Так мы, собственно, и встретились: бывший военный летчик, чукотский охотник, музыкант-лузер, нойзовый барыга и генетически предрасположенный убийца.
 
   А через день пришел генерал Фальстат.
   Фальстат пришел рано утром. Настолько рано, что даже летнее солнце еще не выползло над многоэтажным горизонтом, просто кинуло полусонную горсть красного на однотипные коробки домов, как мы иногда кидаем будильнику: «Да-да, встаю уже, отвали…»
   И все же в нашей камере никто не спал, да и вообще никто не спал в Гарибальдийке. Еще с вечера начали тревожно перестукиваться стены извечным межкамерным языком: как, что, почему? Никто ничего не знал. Разумеется. Лишь странный тягучий воздух, в Котором тяжело дышалось, и собаки вохровские, которые весь день то валялись в пыли, то принимались жалобно поскуливать. Но те испуганно молчали…
   — Что?! Как?!! Почему?!!! — орал старший кинолог на младших кинологов.
   — Никто ничего не знает, — отвечали младшие кинологи старшему кинологу.
   И правда, никто ничего не знал. Самук весь день не слезал со шконки, перебирал в руке три костяных обломка, кидал их на полосатое синезеленое одеяло и изредка начинал что-то мычать. Гарри вдруг принялся наигрывать что-то джазово-кинематографическое, чем немало перепугал Фиксатого, очень чувствительного к звуку.
   Ближе к ночи стало совсем невмоготу, и, перекинувшись парой слов, мы с Брахманом и Гарри совместно разобрали спинки шконок, выломали из них пруты и договорились спать по очереди. Но спать никто не лег.
   И все же, несмотря на всеобщую готовность и ожидание беды, стало по-настоящему жутко, когда около часа ночи дежурные вохровцы стали разносить по камерам коробки сухпая. Серые картонные коробки с непонятными, размытыми штемпелями, углы продавлены, на боку некоторых сохранились неровно приклеенные этикетки, но буквы побледнели так, что не разобрать, и только ярко желтело гнойное пятно ровно посередине каждой этикетки — просвечивал клей, родной, канцелярский, заткнутый скрепкой…
   — Это в честь чего же, позвольте узнать? — поинтересовался Гога Фиксатый.
   — Это в честь праздника, — не поднимая от коробок глаз, ответил вохровец.
   — Как праздника?
   — Что за праздник?
   — Почему праздник?
   — Никто ничего не знает, — пожал плечами вохровец, — но велели сказать, что праздник. Значит, и есть праздник…
   — В час ночи, — уточнил я, но вохровец только махнул рукой.
   Есть никто не стал, не хотелось. Только Гарри вытащил из матраца сплющенную пустую консервную банку из-под горошка «Бондюэль». Долго ее выправлял, вставляя между движениями рук вспомогательное междометие «на». Потом тщательно отмерил из заварочной упаковки. А потом Самук вдруг свесился со шконки и сказал, удивив всех:
   — Не советую.
   — Что? — оторопел Гарри.
   — Начальника приходил, шконка сломаный видел. Однако промолчал. Что-то нехорошее будет, лучше, однако, не чифири, не советую. — Высказав это, он погладил квадратные усы и снова принялся метать кости на одеяло и мычать. Гарри же молча и не раздумывая пересыпал заварку назад в коробку. Если уж Самук заговорил…
   — Не нравится мне все это, — констатировал Брахман и начал наматывать на выломанный прут кусок простыни.
   — А ты-то чего дергаешься, — невесело усмехнулся Гарри, отрывая от той же простыни угол, — тебя ж, на, все равно расстреляют…
   — Посмотрим…
   Смотреть пришлось недолго. Около двух Фиксатый дернулся и тоскливо посмотрел на окно. В ту же секунду со шконки спрыгнул Самук с ножом в руках. Никто не стал спрашивать, где именно чукотский охотник прятал его от обысков вохры.
   Ну, а потом около часа по тюрьме долбили гигантскими кувалдами, сотрясая стены, сбивая известку с потолка, сталкивая людей. Удары были такими мощными, что удержаться на ногах не было никакой возможности. Мы постаскивали со шконок матрасы и старались прикрываться ими друг от друга, от стен, от пола. И все равно сталкивались, сшибались, бились, сплевывали кровью и снова сталкивались. Только Самук не стал хватать матрас. Самук вцепился в дверную ручку и не выпускал ее. Досталось ему, конечно, больше всех. И тем не менее, когда спустя час окошко раздачи пищи открылось, он успел отскочить в сторону, и тугая очередь, лупцуя рикошетами, откалывая куски от стен и аж постанывая сопротивляющимся воздухом, его не задела. И потом, когда дверь пошла ударом ноги в камеру, чертя осевшим давным-давно углом сорокопятиградусную дугу по бетонному полу, Самук выскочил в коридор первым. Он вообще был очень быстрый, этот чукотский охотник. Он был просто чертовски быстр, даже быстрее опытных тигровых гвардейцев Фальстата. И только благодаря ему мы выбрались из этой передряги здоровыми и почти целыми…
 
   — Тах-тах! И тах-тах! — бубнит и вальсирует странная сонная перестрелка где-то неподалеку от нас. Или кроет ленивым русским матерком неопределенно, сквозь семечки: мать-мать, дескать, перемать! Шагах в двухстах от наших руин, может, чуть дальше или чуть ближе, — расстояния, не превышающие убойную дальность пули калибра 5.45, значения практически не имеют. А это явно ближе.
   Плеер щелкает автостопом, и в правое ухо начинает сыпаться пшено автоматной очереди: тах-тах-тах-тах, — неровный ритм неторопливого утреннего боя: смертельно, конечно, но все-таки лениво, для проформы, с похмельца… Наверное, кто-то там так же, как и мы, лежит в руинах, за надежным укрытием полуразрушенных, полураспавшихся стен, и передает по кругу сигарету… Период полураспада — это Фиксатый с полчаса назад объяснил. Дескать, период полураспада постигает все сущее от кирпича до бактерии, но его можно вызвать и искусственным путем. Вот руины после бомбежек — это искусственно вызванный период полураспада, один из вариантов. Гонево, конечно, но небезынтересно. Особенно вот так, на холодном бетонном полу, вжимаясь в щербатые кирпичи стены под не достающим, но и не оставляющим в покое оком неведомого снайпера. Ему там тоже, небось, не очень уютно.
   Лезу на пояс, переворачиваю кассету. Надо бы CD-плеер достать, в очередной раз думаю я. В правое ухо вползают мышиные шорохи, щелчки, потом вдруг странный звук, как будто кто-то у самого уха переворачивает страницу. И снова щелчок автостопа.
   — …На самой окраине где-то… в Царицыно, что ли… не помню, короче. Назывался «Битурат». Я все думал — почему? А потом до меня дошло: Бар «Битурат», — Гога рассказывает, смешно подергивая плечами, — а в меню там: коктейль «Барби Дура», «Барбекю» и все такое. Ну, поржали, а потом чувствую, мне совсем хорошо становится и совсем медленно. И этот звук как будто из глубины моей головы. Ну, думаю, я не я, если на своей аппаратуре дома повторить не смогу. Понимаете, вроде и музыка и не музыка… Не знаю, как объяснить. И вот с тех пор искал. Для себя, для души. Так-то его бы никто не купил… А потом…
   Лезу на пояс, вытаскиваю из плеера кассету. Она стоит закончившейся стороной. И я опять не понимаю, то ли память сыграла со мной жуткую шутку, выкинув полчаса жизни, то ли подменила происходящее… Брахман принимает у Гарри сигарету, затягивается под бушлат. На мгновение его лицо красной мясной маской выделяется на фоне стены, и я вижу бегущие по красному фону размытые черные буквы. Потом понимаю — это грязь. Все мы не мылись уже несколько дней, пот, копоть и грязь забились во все морщины и складочки на лице, закручиваясь в причудливую боевую раскраску. Или странный макияж для странного бала, где пот, смерть и музыка «Лайбах» в сорванном наушнике так же органично сплетаются, как облака и трубы, фонари и расходящиеся в их лучах хлопья пыли, — слишком естественно, чтобы от этого не подташнивало.
   Тах-тах… И тах-тах…
 
   Простой парень Серега Дымарев цыкнул сквозь недостающий зуб и лениво ответил:
   — Хорезм-то? Знать-то знаю, только вам туда не стоит ехать, расстреляют без допроса и дознаниев. А вот угостите-ка, хорошие люди, сигареточкой лучше.
   — А почему же это расстреляют? — поинтересовался Гарри, протягивая пачку простому парню Сереге Дымареву.
   — А там всех чужих расстреливают, — щербато улыбнулся простой парень Серега Дымарев, вытягивая три сигареты, — время военное потому что. А вот еще бы огонечку…
   — А, скажем, если вы нас привезете, — поднося ему зажигалку, спросил Фиксатый, — нас тоже сразу расстреляют?
   Услышав это «вы», простой парень Серега Дымарев покраснел, втянул живот и отставил мизинец той руки, в пальцах которой сжимал сигарету…
   — Мы-то… Если мы-то… привезу… то не сразу, сначала-то поговорят… Знают меня там, на хорошем мы счету. Только потом все равно расстреляют. И я вас туда не повезу, у меня времени в обрез. Дела, — практически ненаигранно вздохнул простой парень Серега Дымарев и глубоко, с наслаждением затянулся. — Вот докурю и поеду сразу, — добавил Серега и даже закинул ногу на ногу, но вдруг вскочил и выдохнул вместе с облаком дыма, тыкая пальцем в Самука. — Во! Во за это поеду!
   Оказалось, как мы поняли после секундного замешательства, простого парня Серегу Дымарева привлекла рукоятка чукотского охотничьего ножа.
   — Нет, — равнодушно ответил Самук и покачал головой.
   — Ну и хрен с вами, — обиделся водила, — тогда идите пешком. Вот вам снайпера-то яйцы поотстреливают, они свое дело-то знают. А я покурю и поеду своей дорогой. Тем более у меня и соляры на дне — сам на парах гуляю.
   — Соляры, говоришь? — Жора Брахман хитро улыбнулся и подмигнул Сереге: — А если скажу, где полтонны халявной авиационной соляры припрятано, поедешь?
   — Полтонны? — скосив на Брахмана глаза, переспросил Серега Дымарев. — Точно?
   — Точно. Точнее не бывает.
   Серега почесал затылок и усмехнулся.
   — Не, ну за полтонны поеду, хули. Только быстро, а то времени мало…
   — Отлично, — обрадовались мы и, взбивая пыль с дороги, побежали к кунгу.
   — Куда рванули? — возмутился простой парень Серега Дымарев,у которого времени было в обрез. — Дайте докурить-то трудовому человеку! Вот люди пошли… Сплошной, бляха, эгоизм…
 
   Нас не расстреляли. Нас встретили вспыхнувшей вдруг на хмуром небритом лице улыбкой и прокуренным криком: «Брахман, жив, собака!!!» Нас провели в скудно обставленный шатер, где на сдвинутые оружейные ящики была выставлена гигантских размеров сковорода с кипящей тушенкой и буханки серого хлеба. Нам велели есть. И мы макали в тушенку хлеб, горстями отправляли его в рот и улыбались, даже не пытаясь сопротивляться наваливающемуся сытому оцепенению и дреме. Разумеется, вместе с нами за столом оказался и простой парень Серега Дымарев, которому в аппетите никак нельзя было отказать. Но даже с его помощью мы осилили едва ли две трети сковороды. Помню, как задремывая тут же, около ящиков, в теплом армейском спальнике, слушал полусонную торговлю:
   — АКМ, новый совсем, в масле еще… — бубнил Серега.
   — Нет, — позевывая, отвечал Самук.
   — И три рожка…
   — Нет…
   — Пять рожков…
   — Моя нож отец и дед давать, а твоя автомат однака на каждый угол валяться…
   — Десять рожков и два штык-ножа…
   На следующее утро простой парень Серега Дымарев хмуро попрощался со всеми за руку, стрельнул у добрых людей с десяток сигарет и уехал из места Хорезм. Нож остался у равнодушного к нуждам простых парней чукотского охотника Самука. А несколькими часами позже у каждого из нас появился свой собственный «Калашников», правда, без приставки «М» на конце, старого образца дура с деревянным прикладом.
   — Временно, — виновато оправдывался подполковник Мурашов, старинный друг Жоры Брахмана, — обещали к штурму АКСУ привезти, но пока что-то…
   — Так значит, штурм будет? — уточнил кто-то из наших, кажется, Фиксатый.
   — Непременно, — кивнул Мурашов, потом оглянулся в сторону упирающихся в небо дымовых столбов на горизонте и мрачно добавил: — Вот только кому она нужна такая? Почти весь центр в руинах. Чудом держится Кремль, но думаю, как только уйдет Тварь — он рухнет. По окраинам — оползни, мутагенный мох, снова видели анаконд, в реке что-то огромное, стягивает с берегов щупальцами. Умер город… Только людей зря губить.
   — Не первый раз, на, — пожал плечами Гарри, вертя в руках автомат, — и не последний. Ну, и как, эта херовина работает?
   А я тогда подумал, про что, интересно, говорит Гарри — про разрушенную Москву или про зря погубленных людей?…
 
   Темнеет, и ощутимо проступает влага: в воздухе, на коже, на цевье «калашей», на всем. Кто-то выжимает мир, как полотенце, думаю я, и утомленные милитаристы от индастриала, фашиствующие электронщики из Словении мрачно нашептывают мне в правое ухо о том, что каждый из нас рано или поздно побывает этим полотенцем. А впрочем, возможно, они говорят о чем-то другом, я никогда особенно не вслушиваюсь в тексты.
   Помнится, в 1997 году «Лайбах» приезжал в Москву, играл в «Горбушке»… Тогда под конец концерта к потолку взлетели три нацистских красно-белых знамени с черным пауком свастики в центре. Меня это поразило и даже напугало. Потом я к этому привык. Так всегда было, есть и будет на этойземле, и мне странно, что кто-то этого не понимает после стольких уроков истории. Войны, революции, тюрьмы, расстрелы, ГУЛАГи, пионерлагеря, бумажная колбаса, изобилие, абсолютный дефицит, порнореклама в метрополитене и наркодилеры в элитных школах, — все это кружит над картографически-коровьей тушей страны, тычется приблудом в вымя, спиливает ночами рога, сбивает копыта. Но проходит год-два, узурпатор (химический, биологический, политический — любой) ассимилируется, растворяется в коренном населении, и все становится так, как было ДО. Потому что народ — тот же самый. Потому что люди — те же самые. И людям этим по большому счету плевать на то, что они — народ-герой, что они — народ-строитель, что они — народ-ученый. На самом деле все, чего по-настоящему хотелось бы этомународу, — чтобы всегда было так, как ДО, и чтобы никогда не наступило ПОСЛЕ. Чтобы ничего никогда не менялось. Потому-то и любим глаза закрывать на очевидную несправедливость, дескать, ничего не происходит, потому что не хотим видеть, как может быть еще. А верить, что уже стало, — страшно. Вот и ходит русский человек с закрытыми глазами, счастливый от незнания, а фашизм, растоптанный русским сапогом в середине XX века, вернулся и осел в конце девяностых. И ужился, и растворился, и стал частью Руси. Как до того стали частью Руси монгольские племена. И таких фашистов по территории республики Русь видимо-невидимо шляется, и будет шляться всегда, во все времена. Потому что люди — те же… Так что разрушена Москва или не разрушена — никакого значения не имеет. Пройдет немного времени, и в главном все станет так, как было ДО. И лишь в частностях будет прорываться народ-строитель, народ-герой, народ-ученый. Но редко — так же, как и раньше. Никак не чаще. Как и тогда, ДО…
   — Тихо! Самук, ты слышишь?
   Фиксатый припадает чуть ли не к самой земле, сдвигает набок бейсболку. Откуда-то кубарем скатывается Самук и, судя по всему, тоже начинает прислушиваться. «Tax!»— тут же говорит снайперская пуля, но куда-то будто бы в сторону.
   — Голос чей-то, ага, — бормочет сквозь зубы Самук, — кто-то говорит. Слова не понимаю, однако…
   — Кажется, — Фиксатый даже рот открыл от напряжения, — кажется… что-то вроде: «Читаю, как есть…»
   — Больно ему, — говорит Самук, — далеко, очень далеко… Земля передает, играет человек, а по правде, однако, это очень далеко.
   «Tax» — отвечает ему пуля, и откуда-то сверху сыплется на плечи чукотского охотника белая известь. Самук плюет в сторону снайпера и снова ползет на свой наблюдательный пункт.
   — И правда далеко, — шепчет Фиксатый, — очень далеко…
 
   День набирает силу. Это хорошо заметно, хотя в руинах не становится светлее. Но четче тени, и ярко выделяются на темных овалах лиц белки глаз. Изредка по нашему убежищу проносится шальной заблудившийся сквозняк и приносит запах прогорклой гари. Недалекая перестрелка то смолкает, то возобновляется все с той же похмельной ленцой, давным-давно став частью общего фона. Фиксатый с полчаса назад поменялся с Самуком и уполз куда-то наверх по обвалу кирпичей. Самук сидит рядом со мной (так что я вижу паутину глубоких морщин, разлетающихся от его глаз), что-то выстругивает своим длинным ножом и монотонно напевает. Как будто заблудившийся сквозняк влетел в его горло и теперь не может выбраться обратно.
   — О чем эта песня, Самук?
   Самук поднимает ко мне грязное широкоскулое лицо, раздирает его белозубой улыбкой и пожимает плечами. При этом щели его глаз становятся совсем незаметными.
   — А откуда ты ее знаешь? — снова спрашиваю я. Мне неинтересно, откуда он ее знает, просто надо чем-то занять голову. Пока. Убить время. Через час, может быть чуть больше, миниатюрный передатчик даст сигнал к возобновлению захлебнувшегося сутки назад штурма города. Но пока надо было как-то коротать время. И избегать тех, других мыслей, вот уже несколько суток не дающих мне покоя.
   — Отец пел, на оленя ходить, — ответил Самук, опуская голову. Нож ходил по деревяшке неровными движениями, утончая ее к концу. Кусок ствола поваленной взрывом осины. Кол.
   — Ты как будто на вампиров собираешься.
   — Не знаю, — покачал головой Самук, — что там дожидается, однако. Пусть будет, плечо не тянет…
   И снова эта рвущая лицо улыбка.
   — Самук, а ты много оленей убил сам?
   — Кто считать?
   Я откидываюсь на своей импровизированной лежанке. Скоро начнется новый штурм. Скоро уже не надо будет сидеть в каменном мешке наедине с тем, о чем очень, до спазма в горле и увлажняющихся вдруг глаз не хотелось думать.
 
   От города почти ничего не осталось. Окраины были разрушены до оснований, лишь кое-где тянулись к небу бетонные ребра углов, с которых, как шкуру, содрали стены. Ближе к Бульварному кольцу кое-где сохранились руины посолиднее. Но целых зданий в городе практически не осталось. Кое-что еще держалось в центре — видимо, за счет энергии, исходящей от Кремля, да в районе ВДНХ и Ботанического сада — по непонятным причинам.
 
   — Не думаю, что войти в город удастся сразу, — говорил Чурашов, вышагивая перед строем. — Пока там сидел Пинас, еще можно было, но момент был позорно упущен! Теперь никто не рассчитывает на блицкриг. Поэтому приказ на сегодняшний момент будет следующий. Рассредоточенными группами проникнуть за периметр Бульварного кольца и укрепиться. Держать позиции сутки и возобновить штурм с подходом второй волны с места Хорезм и других точек сбора…
   — А кто будет во второй волне? — выкрикнул кто-то из толпы.
   Чурашов остановился, оглядел строй и усмехнулся:
   — Кому надо, тот и будет. Пока известно о нескольких группах, уже теперь направляющихся в сторону места Хорезм. В частности, едут Братья Драконы, если это кому-то что-то говорит.
   Это говорило многое и многим. Лично я до того момента был уверен, что Братья Драконы — это легенда. Выдумка, какие сотнями гуляют в любых окопах и в любых лагерях любой войны. По всей видимости, так думал не только я, но и большая часть строя. По нему прошелся недоуменно-удивленный шумок, словно прошелестела газета по асфальту.
   — Так все серьезно? — выкрикивает из толпы тот же голос.
   — Ну почему? Братья Драконы очень веселые ребята. Очень у них удачные порой шутки бывают! — крикнул в ответ Чурашов и рубанул воздух ребром ладони.
   По толпе пролетел нестройный смешок — недоверчивый и напряженный…
   Подполковник кивнул, бросил в строй еще пару слов и удалился к себе в шатер. Толпа же, потоптавшись еще с минуту и погудев недовольным роем, разделилась на группы и разбрелась по палаткам и кунгам готовиться к завтрашнему штурму. От котлов полевой кухни потянулись аппетитнейшие ароматы тушеной капусты, слегка подгоревшего мяса и чеснока.