Виллаца вызвали на какое-то особое разбирательство; это была не примирительная комиссия и не полицейское дознание, по названию-то считалось расследованием, на деле же все свелось к тому, что старый ленсман из Ура отнесся ласково и благодушно к обеим сторонам и примирил их. Так он действовал всю свою жизнь, и это был наилучший способ. Правда, Аслак привел и поденщика Конрада, и других свидетелей, так что по началу дело, казалось, примет серьезный оборот, но в свидетелях не встретилось нужды, господин Виллац Хольмсен не отрицал данной им затрещины и спросил, сколько за нее причитается. Ленсман посмотрел через очки на Аслака, Аслак подумал и сказал цену.
   – Это слишком мало!– заявил господин Виллац Хольмсен, и ленсману вдруг показалось, что он слышит голос его отца, лейтенанта.
   Затем молодой Виллац заплатил вдвое больше. Это была удивительная сделка, покупка голов для вышибания из них памяти.
   – Но, – сказал молодой Виллац, выложив деньги, – в следующий раз, когда этот человек заслужит от меня оплеуху, я ударю больнее.
   – Да, – сказал ленсман, не для того, чтоб подлить масла в огонь, а наоборот, чтоб сгладить, – да, но в таком случае последует новый штраф!
   Виллац ответил:
   – Я опять его заплачу.
   Тот номер «Сегельфосской газеты» был очень содержателен, в нем была, например, статья самого адвоката Раша, передовица о театре. Это было воплощенное остроумие и знание дела. «Поистине, – писал адвокат, – немалое достижение, особенно со стороны странствующей группы, дать первоклассное воспроизведение такой ответственной пьесы, как «Ядовитая змея в пещере». Он разобрал всю пьесу и ее выдающиеся моменты; но, – говорил он, – блестящим исполнением этой пьесы мы обязаны прежде всего примадонне госпоже Лидии. Она несравненна, как актриса, и провела свою роль так, что зал гремел от рукоплесканий. Во многих сценах, особенно в сцене с отравленным кубком, она возвышалась до истинно трагического величия и вызывала в памяти подобные же сцены в исполнении знаменитейших артисток. Из прочих исполнителей прежде всего следует назвать фрекен Сибиллу Энгель, которая своей ослепительной внешностью и своей игрой заслуживает всяческой похвалы. Сам глава труппы играл генерала. Он дал тип старой школы. Несколько меньшая бравурность произвела бы, конечно, тот же эффект, но в отдельных репликах он был великолепен. Остальные участники и участницы пока еще не выступали в крупных ролях, в которых могли бы проявить дарования, но надо надеяться, что эти отменные артисты не в последний раз посетили наши палестины. Просвещенная публика с радостью ожидает их возвращения!»
   Далее следовала критика самого театра: «Театр не должен находиться на окраине города, этого нигде не бывает. Также не принято перестраивать так называемый лодочный сарай в храм Талии; владелец здания, господин Теодор Иенсен, мог бы в данном случае без ущерба проявить больше понимания приличий. Относительно самого здания следует заметить, что оно, принимая во внимание обстоятельства, отнюдь не отвечает предъявленным к нему требованиям, и некоторые недочеты должны быть исправлены. Со стороны специалистов высказывались замечания по поводу недостаточной вентиляции, затем следует указать, что скамейки – это, конечно, хорошо, но скамейки со спинками – лучше. Еще два слова вообще: современные посетители театров ощущают большое неудобство от неимения под рукой программы, во многих заграничных театрах имеются даже мальчики с программами по десять эре, на которые публика не скупится. «Сегельфосская газета» берется в короткий срок напечатать программы к следующему представлению. Но что сталось с музыкой?
   Ведь это же значит недооценивать музыкальную жизнь Сегельфосса – за весь вечер не дать никакой музыки в антрактах! Положим, в театре были образованные люди, пожалуй слыхавшие на своем веку оркестры в составе по двадцать человек, и на таких, понятно, один рояль, как бы хорошо они не играли, не может произвести особого впечатления. Но кое-что все же лучше, чем ничего, а для той части публики, которая явилась, может быть, по религиозным мотивам, преимущественно ради музыки, мертвая тишина в антрактах была положительно жуткой. Мы узнали, что и в этом также повинен господин Теодор Иенсен, и советуем ему достать к следующему разу рояль. Владелец театра сделал хороший почин своим предприятием, но ему предстоит еще много потрудиться, чтобы оно оправдало все ожидания. Господин Теодор Иенсен – единственный мелочный торговец в нашем местечке, и это положение, конечно, со временем изменится; ему следует самому взять на себя инициативу в деле исправления недочетов театра, так, чтобы он сделался достойным города и не обманул ожиданий трупп, которые доверчиво обратятся к нему с просьбой о помещении». – Последние слова были обращены к публике, к Сегельфоссу и окрестностям: «Есть еще люди, называющие этот дом искусств сараем; мы самым определенным образом протестуем против того, чтобы публика давала унижительные названия городскому театру. В противном случае, это скажется на уменьшении посещаемости. Просвещенные люди несомненно откажутся от всякого наслаждения драматическим искусством, если будут вынуждены искать его в сарае».
   Такова была статья адвоката Раша.
   В общем и целом – нападение на Теодора из Буа, человека, привлекшего сценическое искусство в город и давшего ему приют! А как же принял это Теодор? Он защищался в своей лавке, оправдывался, как и подобало ловкому парню, каким он был, следил, когда лавка бывала полна народа, и отвечал на месте. Разумеется, он был немножко молчалив и пришиблен в первые дни, но тем сильнее отыгрывался впоследствии. «А кто такой сам Раш? Заевшийся адвокат!» – говорил он. Больше всего его обидело, что в статье он был назван мелочным торговцем. «Я знаю торговцев и поменьше нашей фирмы, и то их называют купцами», – говорил Теодор из Буа.
   А тут еще, пожалуй, вообразят, что он стеснен в деньгах: он еще не получил расчета за свою треску, а пришлось заплатить за весенние товары, – десять больших ящиков мануфактуры, – да еще построил театр. Но Теодор не сидел без денег. В один прекрасный вечер, когда было много покупателей, он вышел из своей конторы, помахивая кредитным билетом, а начальник телеграфа Борсен как раз стоял в лавке и опять покупал на несколько шиллингов табаку. Теодор обратился во всеуслышание к Борсену:
   – Видали вы новые бумажки в тысячу крон?
   – Я слыхал про бумажку в тысячу крон, – ответил Борсен, – я даже слыхал, как о них говорили с уважением. Но сам не видал.
   – Так вот посмотрите! – сказал Теодор.
   Впрочем, это была не такая уж новая бумажка, но с ней обращались аккуратно, и она могла сойти за новую. И что за черт этот Теодор, наверно он заставил свою мать пройти по бумажке утюгом и подновить ее для показа! Другого такого, как он, конечно, не сыскать! Это подумали все, бывшие там и видевшие бумажку собственными глазами.
   Чего же ради хлопотал и трудился Теодор из Буа? Какова была его цель? Он не был скуп, как его отец, и не прятал деньги в стенные щели. Разумеется, ему хотелось сделаться большим человеком, большим дельцом. Ведь вот, получил же он агентуру «госенского» маргарина на всю область, вплоть до Тромсэ! А ведь это все равно, что генеральная агентура, и все торговцы из северных местностей должны были обращаться к Теодору из Буа за «госенским маслом» из местности Госен, где имелись хорошие пастбища! Фабрика прислала сверкающие рекламы, плакаты, и яркие цвета их украсили фасад лавки и превратили ее в некоторое подобие рая на земле.
   Так что же, Теодор-лавочник был доволен?
   Наступали вечера, наступали ночи. Теодор искал уединения и мечтал. Те дни, когда они еще не конфирмовались и катались на салазках, были, пожалуй, счастливейшей его порой; правда, с тех пор он возвысился от нуля до кое– какой величины, но она ушла от него. Он помнит последний раз, когда он вез домой ее санки, а она была уж совсем большая девочка. «Спасибо, поставь санки здесь!» – сказала она. Дверь распахнулась и захлопнулась. Это было в последний раз. А теперь прошли годы, он уже не мог нарисовать ей картинку, не мог сочинить песенку, он был беспомощен. Сделавшись богатым купцом, он часто думал поднести ей в подарок что-нибудь ценное из того, что получал для лавки; но с шалью из чистой шерсти вышла незадача, она вернула ее с вопросом, что это значит. Однако Теодор вывернулся: он торговец, ему хотелось распространить эти прекрасные шали в Сегельфоссе, а скорее всего это сделалось бы, если бы именно она первая стала носить такую шаль. Она ответила: «Да, спасибо, но она еще не так стара и не так основательно замужем, чтоб носить шали! Посредницей в этом деле была одна из ее горничных».
   После этого афронта Теодор был бы дураком, если б продолжал посылать подарки. Теодор – дурак? Ни в коем случае. Но и по сию пору он откладывал в сторонку какую-нибудь особенно изящную вещицу и мечтал, что пошлет ее в папиросной бумажке, и только уж после того, как она полежит порядочно времени, он приказывал приказчикам пустить ее в продажу. Такова была чувствительная и смиренная любовь Теодора из Буа.
   Наконец, он вообразил, что нашел деликатную форму внимания: когда будет театр, он станет изредка посылать ей билет, – да без этой задней мысли он, пожалуй, и не взялся бы за дело и не стал бы строить театр. Так вот и тут опять не вышло! Полдюжины билетов на торжественное открытие – ладно, куда ни шло! Но если на этом всему конец, так ему мало пользы: если же, наоборот, надо веки вечные посылать по полдюжине билетов на каждое представление, то какое же дело это выдержит, – ха, Теодор был хитряга! Кроме того, он, конечно, смекнул, что пять билетов из шести будут выбрасываться зря, так как достанутся пятерым неинтересным лицам. Нет, благодарю покорно!
   Так он мечтал и горевал, сидя у своего оконца и поглядывал на ее дом. Дни были полны хлопот и суеты, а вечера – ревности и грусти.
   «Прощайте, фрекес, прощай навек! Я хожу здесь по моей одинокой комнатке, чтоб бодрствовать в то время, как ты спишь. Пусть я ничтожен по сравнению с ним, но я буду любить тебя верно и искренно до последнего своего часа. Я слишком беден и жалок, чтоб роптать и противиться тому, что подарит мне судьба на моем жизненном пути. О, высокородная фрекен, не наступи на змею, пресмыкающуюся во прахе, это легко может принести тебе погибель, чего я не хотел бы. Но что касается до него, то гордость ведет к падению, пусть он этого не забывает! Я буду неустанно стараться возвыситься в своей отрасли, и, быть может, когда-нибудь он узнает, какого человека сделал навек несчастным. Черт бы меня побрал!»
   И на следующий день он был снова бодрым, веселым парнем.
   Вот, обе руки у него в перстнях, а сам он – в сером летнем костюме, красивее и не найти. Дошло до того, что он каждый день выставляет свои башмаки для чистки и является в лавку весь новенький и блестящий. Отец его в светелке наверху ничего не знает обо всех этих фокусах; бывают дни, когда он совсем не видит сына, а когда он стучит палкой в пол, сын приходит, только если у него есть время. Вот как обернулось дело. Старик Пер из Буа был человек без всяких тонкостей, зачем это летом светлая одежда, а зимой темная? Носи, что есть! Но Пер из Буа не дорос своему сыну и до коленок. Здороваясь, Теодор снимал шляпу, как делается в других городах, но никак при это не выражался и не говорил «здравствуйте», так нигде не дается. А нынче Теодор начал приписывать на своих счетах S. Е. & О.1, приписывал даже и на письмах.
   – Что означают эти буквы? – спросил хозяин гостиницы Юлий, со своей всегдашней назойловостью.
   – Тебе не понять, – ответил Теодор, – это по-латыни, и все крупные фирмы всегда так пишут.
   Ларс Мануэльсен на это сказал:
   – Будь здесь мой сын Лассен, уж он-то, конечно, сумел бы объяснить!
   Теодор завел копировальный пресс и копировальную книгу, завел даже несгораемый шкаф, из тех, что рассыпаются в пепел при первом пожаре. В нем он хранил торговые книги. Если б об этом узнал его отец, узнал бы, что его мелочная лавочка превратилась в фирму, и что фирма ведет книги!
   Но старый Пер из Буа все-таки чуял, что прогресс подхватил и лавку, и сына; он, разумеется, знал про то, что Теодор вывозит на сторону треску, что вот уже давно это повторяется из года в год; недавно он узнал, что сарай превратился в огромную танцульку, замечал по разным предметам, что барство и избыток проникли в его дом и семью. Царила уже не солидная и доступная простому взору торговля.
   Он постучал палкой в пол.
   Пришла его жена, пришла фру Пер из Буа. С годами она растолстела и спокойно командовала теперь двумя служанками. В старину было не так, тогда она одна делала всю работу и вдобавок имела на руках несколько человек детей. Но двое мальчиков умерли от скарлатины, а две дочери выросли и обе пристроились, одна у торговца Генриксена в дальних шхерах, а другая у консула Кольдевина в Вестландии – понятно, обе были домоправительницы, камерфрау и страх какие важные особы. У фру Пер из Буа дома оставался один Теодор, и по части почета он превзошел всех. Она спокойно и медлительно бродила по дому и не торопилась даже и тогда, когда муж стучал в пол. Вот как обернулось дело. Она держалась вне пределов досягаемости его палки и спрашивала, чего он так стучит, – господи помилуй, чего он так стучит?
   Пер из Буа не признавал интимностей, он всю жизнь прожил, не разговаривая с женой, а если приходилось с ней говорить, глаза его смотрели довольно сурово.
   – Пусть Теодор придет наверх!
   – Это зависит от того, найдется ли у Теодора время, – отвечает жена.
   О, прогресс заразил и фру Пер из Буа, она стала говорить изящнее, чем раньше, и старалась, чтоб выходило как можно изысканнее. Но глаза Пер из Буа не становились мягче от изящной речи.
   – Я найду для вас время! – крикнул он и схватил палку.
   А ведь он мог бросить палку. Эта возможность не была исключена, у него, действительно, оставался этот последний выход. Поэтому фру Пер из Буа вышла из комнаты.
   Старик опять лежал один. Так он лежал все эти бесконечные годы, с разбитой параличом половиной тела, дряхлый и злой, то буйный, то подавленный. Этим летом ему даже стало хуже, душа болела сильнее. Настроение мрачное. Старый способ больше не годится: поддерживать жизнь едой? Какой толк от еды? Она только помогала тянуть существование, которое надо бы прикончить сразу. Но, впрочем, Пер из Буа совсем не желал, чтоб существование его кончилось.
   Разве жизнь ему надоела? Как раз наоборот! Вот увидите! Пока он чувствует в себе хоть искорку жизни, он хочет жить, он будет жить год за годом, много лет, его жена, даже сын сойдут в могилу от старости прежде, чем он умрет. Вот увидите! Он победит и будет хозяйничать, то-то будет над чем посмеяться, когда он перемахнет за сто лет и должен будет взять на себя управление лавкой, потому что сын будет дряхлым стариком!
   Ему было над чем поплакать.
   А как будто он не лил слез! Вот отняли в Буа право винной торговли, а он не мог вмешиваться. Кто смотрит за бочками с патокой в погребе, кто чистит гири на весах и следит за тем, чтоб на них не садилась ржавчина, и они не становились тяжелее, чем надо? Ах, лежать с мертвой половиной тела и не иметь возможности работать в своем любимом деле! Гораздо лучше было бы отрезать мертвую половину, похоронить ее и отделаться от нее, теперь она для него только в тягость и убыток. Пер из Буа не понимал, что мертвая половина приносила ему некоторую пользу, ему следовало бы подумать, что с нею он лежал в постели гораздо удобнее, чем без нее, а когда он приподнимался и садился, она была совершенно необходима.
   Теодор не шел. Ага, у него не находится времени! Посмотрим!
   Здоровая рука у Пера из Буа сильна, он хватает стул и оглушительно колотит им. В лавке отлично слышно, слышно и далеко на улице, и, чтоб положить конец, Теодор находит время и идет наверх к отцу. Он уже не снимет своих колец, а выступает во всем своем великолепии; глаза отца не становятся от этого мягче.
   – А-а, у тебя нашлось время прийти! Теодор говорит с досадой:
   – Не понимаю, чего ради ты ломаешь дом. Что тебе надо?
   Отец с минуту безмолвен. Он бородат и лыс, звероподобен, верхняя губа его вздергивается и обнажает зубы. О-о, нежности в нем нет.
   – Ха-ха-ха, чего мне надо? Я лежу и стучу в пол, щенок ты этакий, дрянь? Побеспокоил вас? Дай-ка полюбоваться на твои прикрасы, – лавка заплатит? Чего мне надо? Мне надо поговорить с хозяином, со щенком, ишь какой важный, в пору взять да подтереться. Уж не побеспокоил я и твою мамашу? Вздумал постучать в пол, побеспокоил ее протухлую милость! Чего ты стоишь? Присядь, если удостоишь! Тьфу!
   Но Теодор не сел, отец бесился, и грозила возможность, что он швырнет палкой. Теодор отходит к окну, там он в безопасности, отец не рискнет стеклами. Впрочем, Теодор теперь не так уж его и боится, он совсем не щенок, живым его не возьмешь!
   Отец опять сплюнул и сказал «тьфу».
   – Ты получил спички? – спросил он.
   Теодор и думать забыл о детском плане насчет тысячи гроссов спичек и только сухо ответил:
   – Нет.
   – Так и знал, – мотнул головой отец, – не дали спичек лукавому! А соль получил?
   – Нет.
   В эту минуту Пер из Буа понял, что он навсегда выкинут из игры, сын даже и виду не хочет показать, будто его слушает. А-а, так! Здоровая рука его смаху и свирепо ударяет по краю постели, он вскрикивает, рука ушиблена, и в ту же секунду она немеет, немеет и отмирает, от пальцев вверх по кисти, вверх до плеча. Он чувствует, что обе стороны его тела стали свинцовыми. Что это, что такое? От ушибленного места на руке, от этого широкого пореза? Безделица, ничего! Он перегибается наперед и хочет яростно закусить рану, но не может дотянутся, смотрит на нее, облизывается и ворчит. Нелепое, скотское поведение, Пер из Буа беспомощен. Ладно, но никто не должен этого видеть! Он хочет замаскировать свою беспомощность, сильно приподнимает плечи, как будто ему неловко сидеть, и он отлично может поправиться; ему удается подпихнуть одну мертвую руку другой, они мягки и податливы, переваливаются, как тесто.
   Волна горя готова подняться в нем, но у него хватает силы справиться с собой. Он говорит – говорит словно со стихиями, с морем и громами:
   – Я хочу разделиться. Девчонки должны получить свое, пока ты не разорил нас.
   Ха, конечно, не о девчонках он так сильно беспокоится, он это придумал.
   – А сам я возьму родительскую часть, – продолжал он, – и все должно быть написано!
   Теодор не отвечал.
   – Ты слышал? – закричал старик.– Пусть придет поверенный!
   Теодор вышел.
   Чепуха, адвокату совершенно незачем приходить. Делиться? Как это – делить лавку, разбивать на мелкие кусочки, сносить постройки? Извините, наоборот, нам надо прикупить земли, нам надо расшириться! За адвокатом не пошлют, а отец лежит в параличе и сам не может его раздобыть. Так время и пройдет. Но ведь вот: отец может начать реветь, в конце концов, кто-нибудь услышит его с дороги и приведет адвоката в Буа. Это вполне возможно. Ну что ж, тогда Теодор поговорит с господином Хольменгро, ему и раньше приходилось укрощать бешенство отца. А если уж ничего не поможет, тогда ревущего отца можно сплавить в богадельню!
   Дни шли.
   Теодор пользовался жизнью, как охотничьим полем, как пастбищем, он действовал направо и налево, и его рвение приносило ему радость. Театр процветал в качестве танцевального зала, по субботам аккуратно устраивались балы, а молодежь обладала хорошим здоровьем. Сушка рыбы на горах подвигалась быстро, недели через две можно будет погрузить всю партию на яхту и отправить, а это – большие деньги, даже за вычетом задатка; деньги на щегольство, расширение дела и приятности жизни. Теодор купил себе большой граммофон. Сначала он держал его в театре и играл там, и – господи, сколько грусти было в «Коронационном марше» и в «Незабудке». Его жажда деятельности могла бы выразиться и в большем: будь карусель в моде, он устроил бы большой круг с шарманкой и флагами, то-то были бы денежки! Но карусель – это шум, ярмарка и базар. Нет, а он подумывал о кинематографе, как в других городах, это модно, а денег дало бы еще больше! Ах, чего только нельзя наделать в Сегельфоссе! Когда распространилась молва, что адвокат Раш готовится к большому празднику в саду, Теодор-лавочник раскритиковал в пух и прах и самый праздник, и бурду, какою там будут угощать. Нет, уж коли на то пошло, у него есть птичий остров, и на нем избушка, можно отправиться туда с граммофоном и изрядным угощением. Только бы ему залучить туда кого-нибудь из господ!
   Но однажды Теодор махнул чересчур уже далеко!
   Музицировать с граммофоном в театре было неудобно: народ собирался снаружи и торчал под окнами; и в сущности, было бессмысленно сидеть и наслаждаться граммофоном в одиночку, когда имелось в виду блеснуть этой новой музыкой на все местечко. Что, если он возьмет граммофон домой, в лавку? Это привлечет народ и увеличит торговлю, тут же представится повод объявить, что граммофон стоил ему целое маленькое состояние, объяснить устройство механизма. Люди повалятся с ног.
   Он перенес машину домой, снял трубу, вставил пластинку, завел и начал играть.
   Люди повалились с ног. Но в ту же минуту наверху поднялась тревога, загремела палка.
   Ведь Пер из Буа не окончательно умертвил свою здоровую руку, он только так неудачно ушиб ее, что она онемела, но потом она опять ожила и могла стучать так же сильно, как раньше. А на зияющий порез он обращал ровно столько внимания, что не мешал ему оставаться, как он был, без всякой повязки, – сделайте одолжение! Разумеется, рана опять раскрылась и кровоточила всякий раз, когда он ударялся об что-нибудь, но – сделайте одолжение, пусть себе раскрывается!
   Что это за музыка внизу, в лавке? Да, было из-за чего стучать! Когда палка не подействовала, начал работать стул. Музыка продолжалась. Тогда-то и случилось: Пер из Буа заревел. О, ужасным ревом одинокого человека, ревом железного быка!
   Но Пера из Буа так много лет не видали в лавке, что никто его уже не помнил и не питал к нему почтения. Поэтому, когда Теодор покачал головой и остановил машину, публика испытала разочарование и стала говорить, что вот есть же такие, что не выносят музыки, а иные собаки прямо-таки от нее бесятся.
   – У отца голова не совсем в порядке, – многозначительно сказал Теодор.
   Теодор убедился теперь больше, чем когда-либо, в одной возможности: отец заревет. Рано или поздно это привлечет внимание посторонних, приведет к тому, что явится адвокат Раш, и Теодору придется тогда ожидать и раздела, и всего плохого. Раздел сильно пошатнет его положение, совсем разорит. Даже если сестры оставят свою часть наследства в деле, он сам сильно потеряет во мнении людей и унизится до положения управляющего лавкой. Да, впрочем, сестры, конечно, немедленно потребуют свои деньги, они им нужны, осень и весна для обеих девиц обычно были трудным временем. В ту пору домой присылались сношенные платья, которых толстая старуха-мать не могла носить, но с гордостью показывала и продавала соседним служанкам.
   Теодор размышлял, нельзя ли укротить отца хоть водой или огнем.
   – Послушай, отец, – практиковался он, поднимаясь по лестнице к старику, – послушай, если ты еще раз заревешь таким манером, будь уверен, что я отправлю тебя в богадельню!
   Но увы, стоя в отцовской комнате, он вел совсем не такую речь. Уже в коридоре на него напало сомнение в том, что отца удастся сломить силой, ведь он имел дело не с человеком, а с комком упрямства, с лежащим в кровати бешенством, наделенным человеческим телом. Однако он все-таки решил попытаться и насупил брови.
   – Ты так кричишь, что народ сбегается в Буа, – сказал он отцу.
   Старик отнюдь не обнаружил неудовольствия:
   – Я вас обеспокоил? – спросил он.
   – Люди спрашивают, не значит ли это, что ты хочешь в богадельню.
   Лицо Пера из Буа быстро передернулось, точно его свела судорога. Да, но от удовольствия, прямо от веселья. От внимания Теодора не ускользнуло, что рот отца покривился молниеносной улыбкой, и он понял, что его намек на богадельню попал впустую.
   Отец без дальних околичностей приступил к делу:
   – Купишь ты спичек лукавому?
   Ага – может быть, от него отделаешься этим! Операция была устарелая и дурацкая, но Теодору приходилось играть так на так. Он ответил:
   – Что ж, мы можем выписать спички, рад ты думаешь, что это такая хорошая сделка.
   – И соль?
   – Да, – сказал Теодор.
   Да, соль теперь, на зиму глядя, совсем не так глупо, и потому в этом пункте Теодор сразу проявил уступчивость. Он мог послать соль на Лофоленские рыбные промыслы, а то сохранить ее до весны и послать на промыслы в Финмаркен.
   Но если он думал добиться чего-нибудь от отца своей уступчивостью, то очень ошибался.
   – Пошли за поверенным! – сказал старик.
   О, Пер из Буа был очень зол и совершенно спокоен, он торожествующе смотрел на сына: в его распоряжении был рев. Верное средство найдено, в его груди всегда будет наготове изумительнейший рев, мать и сын пусть себе ходят и ждут его, пусть постоянно прислушиваются, постоянно боятся.
   – Гм! – сказал Теодор, чтоб выиграть время.– Я буду недели через две отправлять рыбу, так на обратном пути мы захватим соль. Если погода будет хорошая, спички можно будет погрузить на палубу под брезентом.