Уже стоя в дверях, фру Раш все еще не покончила с последними приказаниями; она опять вернулась в кухню и сказала Полине:
   – Ужасно, что мы об этом не подумали раньше: приготовь комнаты и на кирпичном заводе. Вымой гардины, выколоти ковры и вытри везде пыль. Такой господин, как он, может захотеть жить в нескольких местах за раз, – почем мы знаем.
   Наконец, фру Раш отправилась домой, к своим дорогим малюткам. И тотчас служанки ее приобщились к великому мгновению, пережитому в поместье, серебряный сервиз превратился в алмазную россыпь, тысячи штук, рай.
   – Мы перетерли и золотой сервиз, – сказала она как бы мимоходом, – двадцать четыре тарелки.
   – Неужто из золота? – спросили девушки, всплеснув руками.
   Фру Раш ответила:
   – Этого я в точности не приметила, может, они были из серебра. Но во всяком случае – из настоящего, проба была на каждой тарелке. Между золотом и серебром разница небольшая, – если есть серебряные тарелки, можно иметь и золотые, но серебряные тарелки часто даже гораздо благороднее, особенно к завтраку. А что, детки пополудновали?
   Горничная Флорина, в свою очередь, рассказала о том, что видела в лавке. Там было пропасть народу, она насилу добилась кофе, все говорили о том, что будет и что такое затевалось, раз Корнелиус день-деньской стоит на сигнальном холме и что-то караулит.
   – В свое время увидите! – отвечали приказчики и сам Теодор, но больше ничего не хотели сказать. А люди сошлись даже с верхних выселков, чтоб узнать, что такое происходит.
   – Наверное, какие-нибудь глупости, – сказала фру Раш.– Они там в лавке выдумывают, что кто-то едет, и махают флагом. Мне это так же интересно, как вот эта моя перчатка.
   Но девушки заразились общим возбуждением и под вечер спросили барыню, не принести ли кстати гороху и ячневой крупы из лавки. Да, конечно, и хотя одна из девушек, которую звали Флорина, как раз была нездорова, мучилась тошнотой, зубной болью и плакала, она все-таки пошла, и ее невозможно было удержать, только замотала себе щеки шерстяным платком. И вот, девушки отправились, а когда они вернулись, приказчик Корнелиус все еще стоял на сигнальном холме и не сходил с него.
   – Приказчики угостили нас шоколадом, – сказали девушки, – а Давердана пришла в лавку и пила вино, сам Теодор поднес ей. Словно на свадьбе или вроде этого.
   Тогда любопытство одолело и фру Раш, – она ведь тоже была обыкновенный человек из плоти и крови, и знала, что если сегодня она не купит пакета желатина и полметра марли от мух, то придется сделать это завтра, потому что послезавтра воскресенье. Но она решила не делать из этого события, а пойти в лавку без шляпки и пробыть там только минутку, чтобы те там видели, насколько она мало интересуется их выдумками.
   Когда она вошла в лавку, все ей поклонились, потому что она была фру Раш и все ее любили; но плохо было то, что и смотритель пристани стоял тут же, а он служил смотрителем пристани у господина Хольменгро и, в сущности, был первым возлюбленным фру Раш в этих местах. Правда, он поклонился, как всегда, и ничем себя не выдал, но сама фру Раш почувствовала себя неловко, потому что была без шляпки и неодета.
   – Покажите мне, какой у вас желатин, – сказала она в смущений. – И дайте полметра кисеи от мух, – сказала она.
   И молодой Теодор подошел и сам стал ей отпускать, но когда он откинул доску прилавка и попросил ее пройти, она ответила «нет», «спасибо», – она торопится.
   И вот молодой Теодор выложил двадцать пакетов желатина, все разного сорта, и сбросил на прилавок целую штуку кисеи от мух и развернул ее так, чтобы фру Раш могла как следует рассмотреть товар. Молодой Теодор был в общем очень вежлив и изыскан, и руки у него, пожалуй, совсем приличные, только чересчур много колец. Он сам начал рассказывать фру Раш, кого он ждет в гости и кому собирается подавать сигналы, а так как он мучил всех остальных своей тайной, а теперь открыл секрет ей, то молодой парень стал нравиться ей все больше и больше, – она, ведь, была такой же человек, как все, а вдобавок и говорил-то он так рассудительно и мило.
   Да, он хотел оказать ему некоторый почет и сигнализировать его пароходу, когда он станет подходить; это крупный коммивояжер, представитель фирмы Дидрексон и Гюбрехт и сын самого Дидрексона. У него собственный пароход, и он объезжает только самые крупные пункты.– Вы знаете Дидрексона и Гюбрехта, фру? Да, так это его представитель. Он телеграфировал несколько дней тому назад, что приедет сегодня, но, должно быть, задержался.– Теодору надоели эти мелкие южные оптовики, присылающие доверенных с ручным саквояжем, этого не хватает, это не крупное дело.
   – Ведь мы – очень крупный потребитель, – сказал он, – и намерены сделать солидные закупки на весну и лето.
   Все слушали, да еще как, вытаращив глаза и вытянув шеи. Содержатель гостиницы, Юлий, дошлый парень, прервал молодого Теодора и спросил:
   – А жить он будет у меня?
   – Нет, – отрезал Теодор.
   – Вот что, – нет. Так он будет жить у вас? Теодор улыбнулся и ответил больше фру Раш, чем Юлию:
   – Я полагаю, он будет жить у себя, в своем большом салоне.
   И все слушали, поражаясь все больше. Что же это за неслыханно важная персона к ним едет?
   А Теодор все распинался перед барыней и говорил, ломаясь:
   – Мы подбираем ассортимент к сезону, наша фирма – ведь единственное большое коммерческое предприятие в этих местах, и мы имеем в виду дать заказ тысяч на двадцать – тридцать крон одной мануфактуры, дорогие и модные ткани, настоящие страусовые перья, готовые платья из Парижа и Лондона, все, что фру может пожелать. Я надеюсь иметь честь увидеть фру у нас, когда получатся товары.
   – А у вас будут костюмчики для мальчиков? – спросила фру Раш.
   – Все, фру, все.
   Уходя она ласково кивнула ему. Ей одной и никому больше рассказал он великую новость, да еще в присутствии начальника пристани. О, Теодор Иенсен был не только шалопай.
   Лавка опустела, люди удовлетворили свое любопытство и спешат по дорогам с новостью, несут ее по домам, делятся со встречными. Разве не оправдались их догадки, – вот до чего важны стали хозяева лавки: этот молодой Теодор– лавочник, ему присылают собственный пароход с одними только образцами; чем же это кончится? И если он может накупить на тридцать тысяч крон одних страусовых перьев и детских костюмчиков и тому подобного, так чего же он вообще-то не может накупить?!
   Какой-то человек заинтересовался изящным пакетиком, купленным фру Раш, – что в нем такое? Желатин? Для чего он употребляется? Человек был из дальних выселков, полупьяный, лошадь его стояла на дворе и мерзла.
   – Дайте мне один пакет, – сказал он.
   Когда пришлось платить, он поразился дешевой ценой и потребовал еще несколько пакетиков, чтоб ему хватило желатину надольше. Потом купил еще коробку печенья. И вышел со своей добычей.
   Стемнело, и приказчики зажгли огонь. Подручный Корнелиус спустился с сигнального холма и заявил, что ничего не видно на расстоянии кабельтова; он весь посинел от холода, и рот у него свело. Когда кто-то рассмешил его, лицо у него перекосилось до неузнаваемости, и люди нахохотались до колик, глядя на него.
   Давердана все еще стояла в лавке и покупала разные мелочи. У нее огненно– рыжие волосы, она простоволосая и пышнотелая, хохочет ужасно заразительно, и глаза у нее становятся влажными, когда Теодор просит ее пойти домой к детям. Давердана – дочь Ларса Мануэльсена, она уже несколько лет замужем за помощником смотрителя пристани у господина Хольменгро, и у нее только один ребенок. Чего ей спешить домой к детям? У нее только один ребенок, – стало быть, немного. Да и ребенок-то – девочка, которая отлично справляется одна. Впрочем, молодая мать очень работящая, она шьет мешки на мельницу и сама зарабатывает деньги; муж влюблен в нее, она веселая и проворная, и в доме у них уютно. В нее влюблены еще многие, все, – она такая пышная, и вид у нее ужасно страстный. Но муж ее не верит про нее ничему плохому и глух ко всем сплетням.
   Да и зачем ему верить чему-нибудь про Давердану? Разве она не замужем и у нее нет собственного мужа?

ГЛАВА III

   Представитель Дидрексона и Гюбрехта не приехал и на следующий день, и подручному Корнелиусу пришлось три дня выстоять на сигнальном холме и мерзнуть до потери человеческого образа, пока знатный гость наконец не приехал. Но он все-таки приехал, и уж тут вдосталь помахали флагом и на сигнальном холме, и дома, с лавки, а старый Пер лежал и никак не мог сообразить, что это еще за новый шум у него над головою.
   – Должно быть, это проклятая сорока, – сказал он, – вздумала гнездиться аккурат здесь! Но пусть только попробует!
   Теодор был на пароходе и торговался с утра до вечера; его видели мельком, когда он ходил в лавку, он понес с собой целую кипу балансов. Маленький пароходик тоже возбуждал большое внимание, – он топил машину целый день и дымил; многие из местных жителей взбирались на палубу, и им все показывали не потому, что пароход мог потягаться с огромными насыпными судами, приходившими из далеких стран к господину Хольменгро, а потому, что это был пассажирский пароход, находившийся в распоряжении одного-единственного магната.
   Хозяин его был высок, задорен и молод, повеса, изредка показывавшийся на палубе в шубе и резиновых ботфортах. Он подмигивал молодым девушкам на набережной и бросал монеты в пять эре ребятишкам, – рубаха-парень, он совершал первое путешествие в северные страны. Начальник пристани пришел к нему, пришли и редактор, и метранпаж «Сегельфосской газеты» и писали что-то своими тощими типографскими пальцами. Всем, кто приходил, предлагали выпить стаканчик. Ларс Мануэльсен тоже поднялся на палубу и спросил, не надо ли снести чего-нибудь. Нет. Тогда он сказал, кто он такой – отец Л. Лассена, и спросил, не может ли чем услужить. Господин Дидрексон посмотрел на глаза старика и на его осанку и ответил:
   – Тысяча чертей, пойдемте, выпьем стаканчик, я страшно рад с вами познакомиться, – сказал он. И они отошли к сторонке и, наверное, сколько– нибудь да узнали друг друга, потому что разговаривали долго.
   Хотя пароход стоял под парами, господин Дидрексон не намеревался уезжать в тот же вечер, как собирался вначале, – нет, он решил устроить пир. По правде сказать, он думал покончить в Сегельфоссе часа в два и уехать, но заказ Теодора оказался гораздо крупнее, и вот господин Дидрексон решил устроить маленькую пирушку в мужской компании, чтоб отпраздновать сделку. Он посоветовался об этом с самим Теодором, и Теодор согласился. О господине Хольменгро, разумеется, нечего было думать, но если бы господин Дидрексон сейчас же сделал визит, то можно было бы залучить адвоката Раша. Господин Дидрексон не захотел, – впрочем, есть там молодые женщины? – спросил он, Нет. Ну, в таком случае, он не хочет. Потом, есть уездный врач Муус, живет он, правда, очень далеко, но он был бы очень приятен. А вот Борсена надо непременно позвать начальника телеграфа, он сильно пьет, но играет на виолончели. А еще кого?
   Они думали и соображали, а тем временем выпивал» стакан за стаканом и пировали авансом. По прошествие некоторого времени господин Дидрексон стал недоумевать почему решили позвать одних мужчин, – как это так? Почему не двое-трое мужчин с своими дамами, то есть по даме на каждого? – А что это за субъект, этот старый почтенный человек в парике, отец пастора Лассена? – спросил он вдруг и в заключение заявил, что не желает никаких чинных и скучных людей.
   – Мы можем обойтись и без них, нас трое: вы, машинист и я, а если к нам придут потанцевать несколько барышень, то мы выедем с ними на фиорд. Пары у нас разведены.
   Но тут выяснилось, что Теодор не из таковских, то есть малый он хоть куда, не дурак и покутить, прихвастнул он, но он почти что помолвлен. Это чудесно, и они выпили по этому случаю. А разве нельзя пригласить и его даму? Нет, Теодор грустно улыбнулся, – об этом не может быть и речи, они слишком высокого полета. Да, впрочем, ему на ней никогда не жениться.
   Ну, и конечно, последний стаканчик выдал молодого Теодора, – он не был пьяницей, и в голове у него скоро затуманилось, он впал в элегическое настроение. В будничном сердце его был маленький уголок, куда не проникала никогда торговля и никакая земная суета, – это была заповедная роща с грезами, коленопреклонениями и жертвоприношениями.
   А у того не было ни черта, у господина Дидрексона не было никакой рощи, он обыкновенно просто уезжал, – хвастался он. Он притворился, будто сердится на молодого Теодора и боится, что тот испортит ему вечер: как будто набережная не кишит девицами? Он начал утешать молодого парня и заговорил с ним так, как говорил со своими клиентами, когда хотел их подбодрить:
   – Вы говорите, вам на ней никогда не жениться? Такой-то человек, как вы, богатейший коммерсант! Я за всю поездку не продал на большую сумму ни одному частному лицу. Она, наверное, одумается.
   Элегия усиливается. Она слишком высокого полета. И потом она так невероятно богата. Нет, она никогда не будет принадлежать ему!
   – Ну, в таком случае вам надо просто ее бросить.
   – Да, – сказал Теодор, – больше ничего не остается.
   – Хорошо, значит ничто не мешает нам пригласить на пароход двух барышень.
   Нет, Теодор не соглашался. Это значило насмеяться над самим собой. Он постоянен и тверд, никто не может обвести этого молодого парня вокруг пальца. В нем живо, должно быть, юношеское обожание, в нем еще живы две души. Браво!
   – Тогда давайте своего телеграфиста, – сказал господин Дидрексон. Потом позвонил повара и заказал большой ужин.
   Ох, как молодой Дидрексон старался быть мужчиной! Он, словно, не мог жить без пьянства, кутежей и женщин, – вот до чего он был опытен. Он достал записную книжку и показал карточки шансонетных певичек; на одной была нежная надпись, но, может быть, он сам написал ее, – чего не придумает безумная юность! Но он импонировал провинциальному Теодору из Буа, – оба были молоды.
   Когда настал вечер, народу на набережной прибавилось, – подошли люди, покончившие свою дневную работу, подошли рабочие с мельницы и обитатели дальних домов. Вот стоит в сторонке какой-то человек и курит; Теодор манит его, чтоб он поднялся на пароход, но человек продолжает курить, не обращая внимания на приглашение.
   – Это телеграфист Борсен, – сказал Теодор, – должно быть, он уже пьян.
   – Позовите его сюда, – сказал господин Дидрексон. Теодор опять помахал рукой, – нет, Борсен не обратил внимания. Вдруг господин Дидрексон сбегает на берег, снимает шляпу, представляется и приглашает начальника телеграфа. Оба поднимаются на пароход.
   Борсен, высокий мужчина, в выцветшем синем костюме, на ходу раскачивает широкими плечами. Лет ему под сорок. Он опрятен и чисто выбрит, но платье его сильно потерто, он без пальто, пиджак на нем даже распахнут, и видна жилетка с недостающей пуговицей. Нос у него красноватый, и, несомненно, это объясняется не одним только холодом на набережной – нет, вид у Борсена настоящего пьяницы.
   – Я простою здесь до утра и прошу вас пожаловать нынче вечером ко мне, если вам не предстоит ничего более приятного, – предупредительно сказал хозяин.
   – Спасибо, – ответил Борсен.
   – Ведь вы между собой знакомы. Что позволите вам предложить для начала?
   Борсен несколько растерян, он попал снаружи, где еще светло, в маленький темный салон. Он видел очертания бутылок и стаканов на столе, но ответил:
   – Если можно, свету. Господин Дидрексон позвонил.
   – Свету, это вы правы, ха-ха, поразительно верное замечание! Свету! – крикнул он показавшемуся в дверях повару. И хозяин постарался быть как нельзя более любезным и предупредительным с потертым гостем.
   Они сели и приступили к ужину. По-видимому, это была незаурядная минута для Борсена; вначале он был несколько односложен, зато, с течением времени, разговорился и благожелательно слушал болтовню молодого коммивояжера. Но Теодора-лавочника он слушал без благожелательности, – бог знает, по какой причине, он почти его не видит, почти не слышит. А Теодор, со своей стороны, должно быть воображал, что может допустить в обращении с телеграфистом некоторую вольность, – он продал ему такое огромное количество своего скверного вина и знал его жалкое положение. Но тут молодой Теодор ошибся, – оказалось, что ему следует быть поосторожнее.
   – Вы не можете сбегать домой за своей виолончелью, Борсен? – сказал Теодор напрямик.
   – Отчего же? Когда вы уйдете, – ответил Борсен.
   – Вот как! – сказал Теодор и засмеялся. Но, немного спустя, понял грубость и сказал: – Вы и завтра тоже будете таким важным?
   – Да, кстати, ведь здесь есть гостиница, – поспешно говорит Дидрексон.– Гостиница и рассыльный – какой-то старик, Мануэльсен, Ларсен или что-то в этом роде. Он – отец известного пастора Лассена.
   – Совершенно верно.
   – К сожалению, я не мог дать ему никакого поручения, – улыбаясь, сказал господин Дидрексон.– Я обещал, что остановлюсь в его гостинице в следующий раз.
   Хмель начинал все больше разбирать господина Дидрексона, он боролся против него, обдумывая свои слова и действовал молодцом. Он был эластичен и молод, ему хотелось оказать телеграфисту побольше почета именно потому, что он видел его запойный нос и жилетку без пуговицы.
   – У нас в Сегельфоссе много интересного и кроме Ларса Мануэльсена, – заявил начальник станции.– У нас есть король, господин Хольменгро, он вдовец, у него есть принцесса.
   Молодой Теодор потупился.
   – У нас есть заброшенный замок, – продолжал телеграфист, – в нем жил некий дворянин Виллац Хольмсен, он умер. Сын его, молодой Виллац, за границей, нынче весной он приедет домой.
   – Разве он приедет весной домой? – спросил Теодор.
   – Да. Но это не значит, что вы должны потерять всякую надежду.
   – Всякую надежду – как так?
   – Мне показалось, что у вас такой вид.
   – Да, так здесь много интересного, – поспешил вмешаться господин Дидрексон.
   – Наверное то, что мы видим на горе, это – замок?
   – Да, это замок…
   – Надо сказать – великолепный, я видел его сегодня с палубы. Если б иметь такой замок, то можно бы заполучить и принцессу.
   – Вы слышали? – сказал Борсен и взглянул в лицо молодому Теодору.– Во всяком случае, надо иметь замок.
   – Да, – отозвался Теодор, он покраснел, но не потерял головы.– Это меня не касается, у меня есть лавка. Не понимаю, на что вы намекаете весь вечер, – прибавил он.
   Борсен продолжал:
   – Потом у нас есть старый кирпичный завод, возле устья реки. На нем не выделывается уже ни одного кирпича, он мертв, теперь в нем две новых горницы. Но если бы самый старый столб его мог поделиться своими воспоминаниями!
   Хозяин сказал:
   – Да, Сегельфосс – старинное и большое место, о нем написано в «Истории землевладения» Стенвинкеля. И, по-видимому, оно не умалилось с течением времени, – во всяком случае, я заключил здесь сделку, какой мне не удалось заключить в южных городах. Господин Иенсен, разрешите с вами чокнуться!
   – Присоединяюсь, – сказал телеграфист.– За многие хорошие качества юности!
   – Вы чокаетесь со мной? – спросил Теодор.
   – Да, с вами. Это наводит вас на подозрения?
   – Да.
   Телеграфист усмехнулся про себя и сказал:
   – За ваши многие хорошие качества!
   – Я не стану пить, – сказал Теодор и поставил стакан. Хозяин опять вмешался и предложил:
   – Не хотите ли прогуляться на палубу? Мой придворный повар, наверное, желает накрыть стол. Вы пришли без пальто, господин Борсен, будьте добры, накиньте мой ульстер.
   Они оделись и вышли наверх. На палубе стояли машинист со знакомым и разговаривали, оба держали по стакану горячего грога и курили сигары после длинной прогулки на берегу.
   Вечер был светлый и тихий, но еще прохладный, от реки шел мягкий, нескончаемый шелест. На фоне леса маячили белые колонны и две спускавшиеся донизу каменные лестницы поместья Сегельфосс, – барская усадьба, замок. Мельница бездействовала, рабочий день кончился.
   Вдали показалась рыбачья яхта, три человека в ялике тянули ее на буксире, а на ней стоял только один человек У руля.
   – Вот идет моя яхта, – сказал Теодор.– А ветра-то ни капельки.
   – Это ваша яхта? Куда вам ее надо отвести? – спросил господин Дидрексон.– Мы пойдем за ней. Мастер! – крикнул он машинисту.– Давайте-ка притащим вот ту посудину, это яхта господина Иенсена.
   Это заняло полчаса, может быть за все про все – час, они подтянули яхту к сараю, где рыбу выкладывали, чтоб потом высушить на плоских вершинах, и пароход вернулся обратно к пристани. Стол был накрыт, мужчины спустились в салон.
   – Обратили вы внимание на человека в ялике, с развевающимся желтым шелковым платком на шее? – спросил Борсен.
   – Это Нильс из Вельта, – сказал Теодор.– Это он так расфрантился потому, что собирается вечером на берег, к своей милашке. А что такое с ним?
   – Вот, господин Дидрексон, – ответил Борсен, обращаясь к хозяину, – мы все барахтаемся, и вы, и он, и я. И ничего нет для нас значительнее именно этого нашего собственного барахтанья. Один покупает гагачий остров, вечером, ложась спать, потирает руки, радуясь хорошему дельцу; другой уезжает на двенадцать недель на заработки, а когда возвращается домой, оказывается, что милая его уже три недели мучается зубной болью и рвотой.
   И Теодор, и хозяин поняли, что тут было что намотать на ус. Тут был какой– то намек, они думали и прикидывали в уме: двенадцать недель, три недели. А может быть, это просто вранье пьяного человека? В конце концов Теодор рассердился и сказал:
   – Это не на мой ли гагачий остров вы намекнули?
   – И те, что померли несколько лет тому назад, или, в прошлом году, а то и совсем на днях, тоже жили здесь раньше и барахтались, – продолжал Борсен.– Продавали, и покупали, и по вечерам почитали себя счастливыми, потому что им удалось обтяпать дельце. Да. А потом умерли. Так не могло ли им быть безразлично, обтяпали они хорошее дело или нет? На нашем маленьком кладбище я прочитал на могильном кресте про Андора Нильсена Вельта. Он был отцом человека с желтым шелковым платком в ялике. Этот отец умер лет этак с двадцать тому назад, и ни одна душа не вспомнит о нем, даже и сын; а он барахтался усердно, смастерил новую дерновую крышу на своей избе в Вельте и по вечерам, ложась спать, радовался этой новой крыше. Потом умер и ушел от всего. А теперь барахтается его сын.
   – Да, – сказал хозяин, желая выразиться как-нибудь помягче, чтобы никого не задеть.– Такова уж жизнь. Ведь так уж ведется.
   – А если остановиться только на минутку и прислушаться, так видишь неслыханную дерзость и бесстыдство, в этом занятии своими делишками и суетой. Неужто не может быть все равно?
   При этих словах телеграфист уставился глазами в свой стакан, в славный стаканчик, и принял глубокомысленный вид.
   Ах, этот телеграфист Борсен, такой разбойник-плутяга, пожалуй, он прибегает к обычным уловкам пьянчужки, внушая мысль о глубоких думах, переживаниях и разочарованиях, скрывающихся за его пьянством. А в следующую минуту – уж не закатит ли он глаза к звездам и не испустит ли тяжкий вздох, не находя слов? Наверное, его молодые слушатели достаточно потрясены слышанным?
   Теодор, во всяком случае, устоял, – может, ему и раньше доводилось переживать такое же положение; он сказал – даже не прожевав хорошенько:
   – Ну, а разве плохо было, Борсен, прийти на пароход и попасть на такое знатное угощение? Я помахал вам сверху, но вы притворились, будто не видите.
   Но и на этот раз молодой Теодор, должно быть, проявил чрезмерную развязность.
   Телеграфист поднял свои глаза откуда-то с большой глубины, очень издалека, и медленно перевел их на Теодора:
   – Вы махали мне, да, – сказал он.– Надеюсь, вы научились потом у этого молодого господина, нашего хозяина, как такие вещи делаются.
   – Ах, вот вы как! – ответил Теодор и захохотал, но изрядно смутился.– Я полагал, что настолько вас знаю, что могу себе это позволить.
   – Так что вы читали Стенвинкеля, господин Дидрексон? – спросил Борсен без всякого перехода.
   – Да. Чтобы быть в курсе того, что мне встретится на пути.
   – Правильно. Таким путем видишь огромные перемены, совершившиеся здесь с тех пор. У нас не делается ничего большого по сравнению с тем, что было тоща. Дела, торговля? Дребедень, кучи желтых шелковых платков. Наша жизнь выбита из колеи, лошади без кучера, а так как лошади знают, что везти вниз легче, чем на гору, то они и тащат вниз. Вниз нас, под гору, долой! Жизнь становится смешной, мы суетимся и работаем из-за еды и платья, мы притворяемся, будто живем. В старину существовали огромные различия, был замок и была пустыня, нынче – все одинаково; в старину была судьба, нынче – заработная плата. Величие – что это такое? Лошади стащили его под гору: позвольте и мне фунтик величия, сколько это будет стоить? Мы покупаем себе искусственные челюсти и разводим новую кишечную флору в желудках, для всех одинаковую, единую по всей линии, мы делим между собою жизнь, разрежаем друг другу воздух и оставляем каждому следующему поколению все более и более спутанный и изуродованный мир. Принцесса? Она разъезжает на велосипеде, как рабочие ее папаши – короля, а они еле-еле сворачивают перед ней на дороге, хотят – поклонятся, хотят – нет.