– Есть тайны, которые тебе неизвестны, – сказал он Ларсу Мануэльсену.
   – Я и не нуждаюсь их знать.
   – Погреб его скоро будет готов, в него еще попадут драгоценности и сокровища!
   – Тогда ему следовало бы вспомнить Давердану и отблагодарить ее хоть чем– нибудь за все оскорбления, какие она перенесла, – сказал Ларс Мануэльсен, соблюдая интересы семьи.
   Была ли доля правды в том, что господин Хольменгро собирался зарывать в землю сокровища? Люди пришли в сомнение, – разве узнаешь все про короля? Сам он находился еще здесь, не говорил и не жаловался; мельница не работала, но погреб становился все прочнее и надежнее, и теперь вот он уже и готов.
   Что же будет дальше?
   Ленсман из Ура почти ежедневно приезжал к господину Хольменгро и оставался там на правах друга; может быть, он выступал и в качестве доверенного другой стороны и заведывал домом. Он доставлял много удовольствия своим присутствием, и они с фрекен Марианной опять весело шутили, невзирая на обрушившиеся испытания. Старый ленсман очистился от долга в кассу, не имел и частных долгов, вдобавок пользовался всеобщим доверием и вот сейчас получил телеграмму от Виллаца Хольмсена.
   – Я получил сегодня телеграмму, что Виллац Хольмсен опять едет, – сказал ленсман как бы мимоходом.
   – Кто едет? – спросила Марианна. Но она была так ужасно хитра, что усидела смирно на стуле и продолжала разговор.– Послушайте, ленсман, ведь если мы стали бедные, никто не захочет теперь на мне жениться. А может быть, и Теодор-лавочник! Но если не захочет он, то Лассен-то уж возьмет, как вы думаете?
   – Он едет, – сказал ленсман.– Молодой Виллац уже выехал.
   – Вот как? Да, правда, ему все возят бревна. Так вы получили телеграмму от Виллаца?
   – Да. И ответил, что бревна возят, – сказал ленсман, усмехаясь.
   – Можно посмотреть, телеграмму?
   Совершенно верно, Виллац Хольмсен подал о себе весть, срочная телеграмма с красной наклейкой: Срочно! Что же это так срочно? Задержать ее, если она собирается уехать, просить сейчас же выехать на юг и взять его таким, каков он есть, хотя опера все еще не совсем готова. «Дорогой друг Марианны, позондируйте почву, могу ли я надеяться, но не показывая этой телеграммы!» Длинная и кипучая телеграмма, выразительная и бестолковая, влюбленная телеграмма: он не решается показаться сейчас из чувств рыцарства и порядочности, – еще бы, посмел бы он сейчас просить ее руки! – но он боится, что она исчезнет и он никогда больше ее не увидит. «Я еду сейчас на север, не для того, чтоб быть ближе, но потому, что здешние мои две комнатки должны быть вымыты к моему возвращению. Отвечайте в Тронгейм».
   – Что же мне ему ответить? – спросил ленсман.
   – Вы ни в коем случае не должны показывать такую телеграмму, – ответила она, вспыхнув до корней волос.– Да, вы смеетесь, а я вот ему расскажу!
   – Значит, вы с ним увидитесь? – спросил он с величайшей серьезностью. Она проворно подбежала к зеркалу и обеими руками спустила на лоб волосы, чтоб быть поинтересней.
   – Увижусь ли я с ним? Покажите-ка мне еще раз, разве там не написано, что он встретит меня в Тронгейме?
   – Я не могу показывать такую телеграмму, – сказал ленсман.
   – Вы спрашиваете, что вам ответить. Я отвечу сама, – сказала Марианна.
   Ленсман покачал головой:
   – Ведь вы не знаете, сколько свезли бревен.
   – Как вы думаете, где мой милый папочка? Мне надо… я хочу только.
   В дверях она обернулась и еще раз спросила ленсмана, действительно ли он получил эту телеграмму.
   – Нет, я ее купил, – ответил он, и оба засмеялись. Впрочем – как бы фрекен Марианна ни радовалась, и ни смущалась, и ни хотела сию же минуту ехать на юг, – почтовый пароход отходил не раньше, чем через два дня. За это время она послала и получила очень много телеграмм и уложила платье и вещи в сундук. Отец помогал ей, он был молчалив и счастлив, должно быть от удовольствия, что алмазная пещера готова и может быть использована.
   Наконец, пришел большой пароход. Господин Хольменгро подал сигнал флагом, судно пристало к его пристани, оно и шло в его адрес. Теперь люди уже окончательно ничего не понимали: что это, новый корабль с зерном, и король, значит, не пал? Господин Хольменгро только кивнул головой, что, мол, он давно ждал этого корабля, и вот он пришел. Стало быть, какое-нибудь чудо да случится? Корабль не может сдавать зерно банкроту и не может принимать на борт вырытый в земле несгораемый погреб и уходить с ним в море.
   Господин и фрекен Хольменгро взошли на пароход и долго оставались там; флаг торжественно развевался все время, пока гости находились на судне, а когда они сошли на берег, капитан отправился с ними. Он был высок и желтолиц, должно быть из чужих стран, фрекен Марианна шла с ним под руку, он говорил на незнакомом языке, но сказал и несколько ломаных сегельфосских слов, над которыми все смеялись. Марианна и господин Хольменгро называли его Феликс.
   Так вот когда молодой Феликс вернулся в Сегельфосс, с тайным визитом, на несколько часов, инкогнито. Вот он. Все здесь его удивляло, он вернулся в родной городок, позабыв всех людей, и только помнил несколько имен. «Юлий?»
   – спрашивал он. «Готфред?» – спрашивал он. «Валдац, Полина, Hep из Буа?» – спрашивал он.– А чья это большая новая лавка? Теодора? Не помню!
   Теперь и гооюдин Хольменгро сам начал укладывать платья, в сундуки и чемоданы, а Бертель из Сагвика и Оле Иоган снесли все на пароход: фрекен Хольменгро ехала к своему жениху в Тронгейм, и отец провожал ее.
   – Как думаешь, вернется он? – говорит Оле Иоган. – Вернется. Неизвестно, что он хочет делать с погребом, – отвечает Бертель.
   – А говорят, что он больше не приедет.
   – Kто это говорит?
   – Адвокат бойтад.
   Они снесли сундуки и ящики; каждый раз, когда они преходили на пароход, Оле Иоган задавал пропасть вопросов и получал в ответ кучу непонятных сообщений от экипажа. Сам капитан находился на берегу у господина Хольменгро или же гулял по окрестностям и осматривался. Люди встречали его то тут, то там, он заговаривал с ними, смеялся, произносил несколько сегельфосских слов, но больше плел удивительнейшую чушь. Должно быть, он говорил на диалекте. Спросили редактора Копперуда, и тот сказал, что, должно быть, это диалект.
   Со времени приезда пастора Лассена диалект получил здесь большое развитие; важное значение имело, что этот ученый и знаменитый служитель церкви был сторонником диалекта и даже проповедовал божье слово на нем. Все оставшиеся не у дел рабочие господина Хольменгро сделались приверженцами диалекта и поражали друг друга своими успехами, а тут еще приехал из чужой заграничной страны важный капитан, и он, оказывается, тоже говорит на диалекте.
   Капитан зашел и в Буа, купил кое-каких мелочей и поговорил на своем тарабарском языке, – невозможно было ошибиться, все поняли, что он сказал, да, это был родной язык, сердечное напоминание о далеком прошлом Норвегии. Праздношатаи энергично покивали капитану и начали ему подражать. Он многому научил их в короткое время. Жаль только, что он так скоро уехал.
   Поздним утром на следующий день господин и фрекен Хольменгро и приезжий капитан взошли на пароход. Об этом сейчас же узналось, и оставленные без куска хлеба рабочие, должно быть, подумали: «Уж не хочет ли он сбежать? Надо посмотреть!»
   Набережная кишела народом, фру Иргенс провожала своих господ, она стояла и плакала, хотя получила пакет с деньгами и была хорошо обеспечена. Стало быть, она плакала оттого, что лишалась хороших хозяев. Начальник пристани и его помощник явились в праздничном платье и держались в стороне. Бертель из Сагвика и Оле Иоган поздоровались с помещиком, как всегда, и Бертель спросил:
   – Как же нам, присматривать за погребом, покаместь вас нет?
   Господин Хольменгро подумал с секунду, потом ответил:
   – За погребом? Нет, раз корабль пришел, погреб мне не понадобится.
   Он дал Бертелю толстый конверт, дал такой же конверт и Оле Иогану, сказав, чтоб они не вскрывали их, пока он не уедет. Потом поблагодарил обоих за верную службу, – Разве вы не вернетесь? – спросил Оле Иоган.
   – Когда моя дочь будет хозяйкой в имении, я наверное приеду навестить ее, – ответил господин Хольменгро.
   На набережной спрашивали, что он ответил, и вот оказалось, что он не удирает, дочь его остается здесь, и сам он тоже вернется! И тогда оставшиеся без куска хлеба рабочие перестали кричать и перестали свистать в кулаки, не такие уж они были отпетые, и даже стали помогать отдавать чалы и с грустью смотрели на своего бывшего хозяина. Вот он стоит на палубе; строгим и требовательным работодателем он никогда не был – счастливого пути! Не такие они уж были отпетые. Пусть только он не бросает на берег тысячу крон в раздел между ними, этого сейчас же будет мало, они начнут ворчать, почему не две тысячи, ну да, потому что эти деньги созданы ведь их же потом! У них инстинкт пролетария, вечная неудовлетворенность их непохожа на неудовлетворенность зверя, их разинутая пасть постоянно требует все больше и больше.
   Теодор-лавочник тоже слышал ответ господина Хольменгро, и сердце его сжалось. Хозяйка в имении, ну, что ж, это не новость, не сюрприз. Мало пользы иметь фирму и быть первым в своей отрасли, судьба сильнее. Вот она стоит, прощай, и будь счастлива, вот мое желание!
   Вдруг в толпу влетел, словно сорвавшаяся с привязи лошадь, Оле Иоган, отходивший в сторонку. Любопытный старик, конечно, не мог удержаться, чтоб не открыть конверт, и вот он протискался к Бертелю из Сагвика и сказал:
   – Там не писаный аттестат, как ты думал, а деньги. Разорви и посмотри, сколько у тебя!
   – Когда он уедет, – ответил Бертель.
   Подошел Борсен, легко одетый и озябший, похудевший после раны в груди. Удивительный Борсен, невозможный Борсен, разжалованный из начальников станции в телеграфисты под начало маленького Готфреда, но такой же представительный, походка вперевалку, как и раньше, без раскаяния, без озлобления. Он кланяется господам на палубе, шляпа его опускается чуть не до земли, никто не умеет так послать привет старой шляпой, как Борсен. И господа отвечают ему тоже низким поклоном, господин Хольменгро благодарит начальника телеграфа за все труды, которые он нес ради него; Борсен снова опускает шляпу и, раскачиваясь, бредет дальше.
   Господин Хольменгро подзывает Теодора. Он желает молодому купцу действовать и дальше так же успешно:
   – Поклонись твоему отцу и матери! Марианна кивнула ему головкой.
   В эту минуту пароход отходит от пристани, и Теодора охватывает страшное волнение. Большой пароход все шире и шире раскрывает просвет у берега, последний кивок Марианны, разлука на всю жизнь, это было что-то необъяснимое, он тяжело перевел дух.
   – Ваш отец помер, – говорит рядом с ним чей-то голос. Это говорит Юлий. Теодор возвращается из другого мира:
   – Что ты говоришь?
   – Отец ваш. Он сейчас помер. Я только что из лавки.
   – Отец помер?
   – Да.
   Теодор сразу возвращается в свой собственный мир, он уже не видит парохода, не чувствует никакого необъяснимого волнения, он торопится домой и разыскивает мать.
   – Да, отец твой помер, – говорит она, плача.– Он был очень плох утром и не мог сказать ни слова. «Тебе худо, Пер?» спросила я, но он не ответил. А теперь он помер.
   – Да, да, – сказал Теодор.
   Он не был подготовлен к этой внезапной смерти, но она пришла не преждевременно, наконец-то бог оказал отцу эту услугу. В голове Теодора промелькнуло несколько быстрых мыслей, гроб, похороны, крест на могиле. Он пошел в лавку и выбрал черной материи повязать на шляпу. А не надо ли ему черной полоски на рукав? И на какой рукав, у кого бы узнать? Может быть, на оба? Редактор Копперуд наверное знает, как полагается, но Теодор был с ним далеко не в приятельских отношениях. Может, фотограф знает? Он послал подручного спросить; нет, фотограф не знал. Теодор был в таких вещах очень педантичен и боялся промахнуться. Борсен-то, разумеется, знает. И не следует ли ему писать письма на бумаге с черной каемкой, как принято в других городах?
   Он пошел сам разыскивать Борсена, а вернувшись, поднял на лавке припущенный флаг.
   «А не выкинуть ли флаг и на театре?» – подумал он и приказал вывесить приспущенный флаг и на театре. Теперь самое главное сделано. Теодор был удивительно расторопен и в горе, даже в семейном горе, все он успел устроить: заявил о смерти отца причетникам, пастору и ленсману, заказал гроб, велел пекарю наготовить сладкого печенья. Что вселило в него такую смелость и огонь? Он старался это скрыть, но, в сущности, он хорошо заработал на смерти отца, это был случай, когда он выручил свою цену, не отдавая товаров.
   Мало-помалу люди разошлись с набережной и с пристани, большой пароход, увезший короля Тобиаса и его дочь, скрылся за далекой серой линией, теперь народ наполнял лавку и принимал участие в новом событии.
   – Вот что, так он преставился!
   – Да, да, господь долго мучил его, прежде чем взял к себе!
   Ларс Мануэльсен только выразил сожаление, что Пер из Буа сам виноват: не умер, пока Лассен был здесь. Тогда, по крайней мере, на могиле его было бы произнесено настоящее надгробное слово.

ГЛАВА XVII

   Надгробное слово, и правда, могло бы быть лучше, все остались им недовольные. Сегельфосс не получил от него никакого удовольствия. Пастору Ландмарку представился прекрасный случай поговорить серьезно, но он им не воспользовался, да и вообще он был плохой проповедник. Публика ждала, все уши насторожились от любопытства – неужели пастор не скажет про грехи Пера из Буа, неужели он обойдет их молчанием? Он обошел.
   Пастор Ландмарк был ремесленник, он плотничал, ковал, работал на токарном станке; он знал толк в форме, в линии, а Пер из Буа наверное никогда не совершил крупного и красивого по форме злодеяния, про него не было слышно ничего плохого, кроме мошенничеств, обманов и противного корыстолюбия. Пер из Буа вовсе не был таким уж ничтожеством, но пастор не знал его, это видно было по его речи, покойник был ему совершенно безразличен. Все были разочарованы речью. Теодора, следившего за всем, рассердил равнодушный тон пастора, и он не пригласил его на поминки, очень нужно!
   – Из того, что его сделали председателем, не следует, что он может относиться так нахально к усопшим, – сказал Теодор.– Да и не каждый день ему случается бросать землю на такие гроба, – сказал он.
   И правда, молва о гробе разошлась далеко он был великолепен, выписан из Тронгейма, с надписью «Почивай в мире», с ангелами, с двумя руками, встретившимися в пожатии, всякими украшениями – все словно из чистого серебра. Теодор целый день не брал его с набережной, так что люди могли рассмотреть гроб, пока его не употребили в дело. В день похорон присутствовал, правда, не весь Сегельфосс, но адвокат Раш во всяком случае явился, он знал свои обязанности по отношению к усопшему клиенту, и Теодор привел домой с кладбища большую свиту: покупателей из окрестных селений и виднейших жителей местечка. Среди них был Ларс Мануэльсен, совершивший свой первый выход в пальто, в городском пальто. Удивительно, до чего наружность его изменилась вместе с платьем, а сороки – нет, сороки не кричали! Неужели они не узнали Ларса Мануэльсена?
   Пир был, разумеется, самого первого сорта, без горячих блюд, а кофе со всевозможными печеньями и закусками, консервами, пивом и виноградным спиртом. Юлий опять распоряжался вместо хозяина, а роль лакея исполнял при нем Нильс-сапожник. Да, пир был отменный. Много прошло с тех пор времени, но кое у кого были основания его вспоминать, и среди таких был Юлий.
   Вечером его и Нильса-сапожника неожиданно позвали в контору к Теодору, который предложил им быть свидетелями. Там находилась горничная Флорина; она и Теодор стояли посреди контора, похоже было, что предстоит нечто торжественное, все молчали.
   – Зачем вы нас позвали? – спросил Юлий. Флорина не отпустила глаз, и вид у нее был скорее твердый и упрямый. Она уже довольно давно перестала завязывать рот шерстяным платком, это уже перестало достигать цели, зубная боль и рвота у нее прекратились и не возобновлялись, а платок только надоедал, кроме того адвокат категорически потребовал, чтобы она его сняла. И вот она стояла в конторе. На допрос, что ли, ее вызвали? Сделайте одолжение, пожалуйста!
   Теодор-лавочник взял слово. «Пришла почта», – сказал он и приступил прямо к делу:
   – Я получил письмо от моего друга Дидрексона, – сказал он, – ты помнишь его, Флорина? Представитель Дидрексона и Гюбрехта?
   – Чего вам от меня надо? – резко спросила Флорина.
   – Ты писала его невесте, фрекен Рахили. Флорина ответила, полная яда и раздражения:
   – Должно быть, мне не следовало беспокоить!
   – Она порвала с ним, – сказал Теодор.
   – И слава богу!
   – Теперь я скажу тебе одно, – продолжал Теодор, – вот письмо моего друга Дидрексона у меня в руке. Ты вела себя по отношению к нему не по– джентельменски, но я решил уладить это наилучшим для тебя образом и уплатить тебе немножко денег.
   Ты хорошая покупательница, и лично я ничего против тебя не имею.
   – Сколько же он мне назначает?
   – Ну – сколько он назначает! Я уплачу тебе кругленькую сумму: тысячу крон.
   Флорина вздрагивает, это превосходит ее ожидания, и она спрашивает:
   – А вы можете это сделать?
   – Что я могу сделать – об этом тебе нечего беспокоиться. Я беру это на свою ответственность. Тысячу крон под расписку. Юлий, и ты, Нильс-сапожник, вы – свидетели.
   Юлий стал расспрашивать. Он был не из таких, чтобы пропустить без расспросов великих и малых мира сего, а тут ведь дело касалось всего лишь горничной Флорины. Но он получил только необходимые краткие ответы, а Флорина сказал: «Это тебя не касается, Юлий».– Так и сказал.
   Затем Теодор положил на стол подробную расписку: такого-то года, месяца и числа, и нижеподписавшиеся, и на основании доверенности, в том, что с получением тысячи крон, прописью, поименованная Флорина отказывается впредь от всяких претензий к господину Дидрексону, вояжеру фирмы Дидрексон и Гюбрехт.
   Но тут горничная Флорина стала раздумывать и отказалась расписаться: сумма была слишком мала, в сущности, ей следовало получить еще тысячу, потому что столько она потребовала: разинутая пасть ее требовала больше и больше; нельзя же позволить всякому заезжему барину поступать с бедной девушкой, как ему вздумается.
   По настоянию Теодора она в конце концов расписалась, но не без ворчания: Юлия Теодор водил за руку, пока он расписывался, потому что Юлий сказал, что свои собственные буквы он пишет хуже всего. Зато Нильс-сапожник стоял прямой, как палка, и подписал свою фамилию неимоверно крупным почерком.
   – Уплатить тебе сумму сейчас, или ты предпочитаешь оставить ее на вкладе у меня? – спросил Теодор.
   Флорина, вероятно, находила, что синица в руке лучше журавля в небе, и потребовала сумму.
   И так как Теодор только что получил все деньги за годовой улов трески, он широко распахнул свой несгораемый шкаф и вынул тысячу крон из пачки, а пачка даже как будто ни чуточки не убавилась от этого маленького платежа. Глубокий вздох вырвался из груди зрителей, а Нильс-сапожник тихо и слабоумно захихикал.
   – Вот, пожалуйста, пересчитай, пересчитай сама, – сказал Теодор Флорине.
   Он был счастлив, он стоял, точно опираясь на меч, случай вынудил его показать свои деньги, он был бы очень огорчен, если бы Флорина отказалась от получки. А кстати, теперь он уже не нуждался в деньгах господина Дидрексона, некоторое время тому назад оказавших ему такую замечательную поддержку. Это была сама судьба, все склонялось перед парнем Теодором.
   Разумеется, он получил письмо от молодого господина Дидрексона, буйный повеса разошелся, надо полагать, он и на этот раз писал с какой-нибудь пирушки: «Девчонка – как же это ее зовут? – сегельфосская девчонка, господь с ней, но она просто-напросто насплетничала Рахили. Вы помните Рахиль, дочь консула? Поэтому уплатите сегельфосской девчонке только одну тысячу крон, она, негодница, насплетничала, и Рахиль расстроила помолвку. Словом, заплатите ей, сколько признаете нужным. Местер – вы знаете Местера, он неизменный мой закадычный друг и удивительно скупой малый – Местер говорит, чтобы мы дали ей только половину, но я хочу, чтоб негодница получила тысячу, она этого стоит, я мог бы дать ей больше, все, что у меня было. Рахиль порвала со мной, я узнал об этом в счастливую минуту, как раз, когда обручился с другой. Вы представить себе не можете, как она очаровательна, молодая особа здешняя уроженка, я любил ее все время, но она согласилась только теперь, когда я связался с другой, как же это ее фамилия? А теперешнюю зовут фрекен Гюбрехт, дочь хозяина фирмы, по семнадцати лет. Я покажу вам ее портрет, когда приеду. Рахиль прислала мне потом другое письмо, но оно ничего не может изменить в принятом мною решении. Я очень счастлив, и так как негодная сегельфосская девчонка некоторым образом тому причина, то прошу вас поблагодарить ее за меня от чистого сердца. Я не могу забыть Рахиль, для этого я слишком сильно к ней привязался, но, в общем, это все-таки мимолетная влюбленность, а от судьбы своей никто не может уйти. Фрекен Гюбрехт зовут Еленой, голубые глаза, восемнадцать лет. Итак, не откажите в любезности передать мою благодарность девице и примите сами мою глубокую признательность за то, что вы так любезно взялись уладить это дело. До свидания».
   Знакомство с молодым Дидрексоном оказало хорошее влияние на Теодора, великий повеса был легкомыслен, но благороден, с широким размахом, и добрым сердцем, – Теодор не взял комиссионного вознаграждения ни с одной из сторон и в тот же день отослал расписку и остальные деньги. То был день похорон отца – тот самый день, когда перед хозяином гостиницы Юлием вдруг раскрылось, какая завидная партия горничная Флорина, и он начал искать сближения с нею.
   После великих событий Сегельфосс мало-помалу успокоился. Поговаривали, будто весной мельницу опять пустят в ход, но пока что стояла зима, и многим жилось тяжело. Теодор-лавочник проявил в эти дни больше отзывчивости, чем от него ожидали, он распространял вокруг себя бодрость, снарядил нескольких наемных рабочих на Лофоден и вообще помогал людям кормиться.
   Раскаты после падения господина Хольменгро гремели долго, но Теодор был теперь уже не настолько близорук, чтоб нападать на помещика: оказалось, что, с остановкой мельницы, деньги в местечке исчезли, Теодору не с кем стало торговать, господин Хольменгро поддерживал все. Теперь фотограф сидел на своем чердачке и умирал с голоду, а Нильс-сапожник заработал свои последние две кроны на похоронах Пера из Буа, «Сегельфосская газета» лишилась подписчиков. Правда, Теодор помогал и там и сям и не лежал, как камень, но толку выходило мало, – Сегельфосс спал, торговля и движение прекратились, поговаривали, что телеграф может обойтись одним телеграфистом, а там станцию и совсем закроют. В таком случае, Борсену придется остаться за флагом.
   А что касается до Нильса-сапожника, то он стал совсем прозрачным, каким– то призраком, потому что всякие танцы и представления в театре прекратились. Пока хватало сил, он летал, легкий и донельзя нищий, по дорогам, в своих истрепанных покупных сапожках, поражая всех своей худобой. Особенную жуткость и вместе комичность придавало бедняге его масляно-умильное лицо, – оно производило впечатление, как будто он постоянно прислушивался к чему-то веселому, вид у него при этом делался страшный, близкий к помешательству. Последняя надежда его лопнула, он отправился к адвокату Рашу и прошел в контору, чтобы не показываться в этот день барыне, – спросил адвоката, скоро ли будет базар в пользу благоденствия Сегельфосса, и получил ответ, что времена теперь не для базаров.
   – Так, так, – сказал Нильс-сапожник, но это была его последняя недежда.
   Оттуда он пошел в лавку и купил несколько сухариков, – наверное, никто не голодал так основательно, как он:
   – Дайте мне парочку сухариков для послеобеденного кофе, – сказал он.
   Когда пришлось расплачиваться, он несколько раз вытаскивал ту же самую монету в пять эре и долго рылся в кошельке, как будто в нем не так-то уж мало денег. Уходя, он улыбнулся. Он всегда легко улыбался, но если теперь он улыбнулся, так потому что это было необходимо.
   Два дня спустя Борсен ввалился в его избенку с провизией и водкой и в самом веселом расположении духа.
   – Ха-ха! Я шел мимо и решил заглянуть к тебе, – сказал он.– Ну-ка, попробуй вот это!
   Нильс-сапожник лежал в постели – подагра, сказал он – и потому в печке у него не было огня. Он с большой готовностью отведал вкусных закусок и выпил стаканчик. Борсен вел себя, как доктор, и сказал:
   – Оставь пока эту колбасу, от нее тебе захочется пить, съешь лучше хлеба с маслом! Вот хорошо, что ты закусишь со мной; я иду издалека, и со мной были эти припасы!