Страница:
Эта мысль о «подготовке» крепко засела в нем; по-видимому, он связывал с нею надежду на выздоровление: вино и хлеб ведь чудо, может быть, он от них поправится! И узнав, что в этот раз пастор не может дать ему хлеба и вина, так как совершает научное путешествие в Финмаркен, Пер из Буа испытал некоторое разочарование.
– Но я могу побеседовать с тобой и подготовить тебя к причастию, – сказал Лассен, – и приходский пастор допустит тебя к господней трапезе!
Нетрудно было видеть, что Перу из Буа это совсем не понравилось, потому что при таком обороте дела, он ведь не имел верха над женой; но пастору Лассену не могло не понравиться, что его предпочитают приходскому священнику, и потому он решил хорошенько заняться этой душой.
– Нет ли у тебя чего-нибудь особенного на сердце, друг мой? – спросил Лассен.
– Нет. Я маленько почитал молитвенник. Я не хочу, чтоб другие его видели, но он у меня здесь, в кровати. А кроме того, я часто думаю о боге. Но я не молюсь.
– Неужели не молишься?
– Нет еще, пока не молился. Это нехорошо?
Пер из Буа не знал, достаточно ли осторожно он обращался с богом. Он продавал оконные стекла, рюмки и кофейные чашки, но, может быть, бог – материал более хрупкий.
– Если б я мог добыть из Христиании свои книги, я дал бы тебе прочитать одну книгу: руководство к молитве, – сказал пастор.
– У вас, верно, много книг?
– О, тысячи, целая библиотека от пола до потолка. И я бы дал тебе одну книжку.
Пер из Буа продолжал высчитывать немногое доброе, что сделал: он хотел уничтожить танцульку, хотел набить ее спичками для лукавого. Вот когда лукавому стало бы жарко!
Пастор улыбнулся.
– Разве это тоже нехорошо?
– Я сказал бы, что это фантазия, наивная выдумка, милейший Пер. Это ни хорошо, ни плохо.
– Ах, вот что! – Пер из Буа вспомнил про лебедей: они кричали так громко и пугали его, проклятые птицы, но он никогда не ругал их.
Пастор подумал, не использовать ли ему страх больного в разумных целях, но отказался от этой мысли:
– Лебеди, белые – творения божьи! – сказал он.– Брорсон написал про них свои прелестные лебединые песни!
– Но вообще, как-то ничего не выходило, никакой исповеди, ни покаяния, ни раскаяния. Умирающий, который ставит себе в заслугу, что не ругал лебедей! Пастор Лассен посмотрел на часы и сказал: – Что же у тебя лежит на сердце, Пер. Ведь ты же послал за мной.
– Я хочу приготовиться. Пастор покачал головой.
– Приготовить тебя по-настоящему к причастию я, вижу, сейчас не могу. Не такое у тебя настроение. Ты должен сначала раскаяться в своих великих грехах…
– Ну, какие это уж такие великие грехи, – скромно ответил Пер.
– Ты огорчаешь, ты пугаешь меня, – сказал пастор, – я положительно боюсь за тебя. Как ты полагаешь, куда ты попадешь, когда умрешь? Что ты будешь делать?
– Да, – пробормотал Пер из Буа. Но он лежал в кровати и, видимо, не придумал, как вести себя в опасных случаях.– Нет, – сказал он, помолчав.
– Вот видишь!– сказал Лассен.– Ты малодушен и растерян, ты даже не выяснил самому себе, что ты великий грешник.
«Так пусть же мина взорвется!» – подумал, верно, Пер из Буа. Что у него особенного не сердце? Об этом он до сих пор молчал: он хотел выздороветь, встать и отобрать лавку у Теодора. Больше ничего. Лавка – его.
– Я думал, что вы сжалитесь надо мной и приготовите меня, – сказал он.– Потому что, может, от этого мне станет легче. Я лежу здесь год за годом и мучаюсь, и ноги и руки делаются у меня все хуже и хуже, господь без меры наказывает меня своим тяжелым крестом, он совсем погубит меня раньше, чем исцелит.
– Замолчи! Ты кощунствуешь, Пер! Господь карает тебя в меру твоих грехов, можешь быть уверен!
– Ну, – сказал Пер из Буа, – да ведь вы не знаете, что здесь произошло. Я бесприютный: у меня нет крова над головой в собственном доме, Теодор отнял его у меня. Куда как прекрасно! Отец и мать выброшены к чужим людям, можно сказать, и я не могу выздороветь, чтоб встать и повернуть все как должно быть! – Пер вдруг сделался красноречив, и в глазах его появились прежняя жестокость.– Не можете ли вы хоть пойти в лавку и выгнать его? – спросил он.
– Нет. Это дело светских властей. Нет, нет, не говори мне ни о чем подобном!
– Я говорю это ради него самого, потому что он мой сын и мое дитя. Если б вы вышвырнули его за дверь, он, может быть, одумался бы, щенок проклятый…
Пастор молчал. Он вдруг почувствовал в Пере из Буа крестьянина, ту расу, к которой принадлежал он сам. Так вот зачем послал за ним умирающий. Он молчал. Несколько кратких лет тому назад мысли Пера из Буа были не чужды и ему самому; теперь, слава богу, он стал другим!
– И мало того, что он нас, своих родителей, доводит до богадельни и нужды, он забрал и долю своих сестер и пустил их голыми по миру, – продолжал Пер.– Теперь он допустил до того, что местечко отобрало у нас право винной торговли, все идет прахом, а мать его все равно, что коза, не смотрит ни за бочками с парафином, ни за кадками с патокой в кладовой. Куда мне кинуться? Теодор выстроил новую лавку стена об стену со мной, и теперь я слышу, будто он снес стену прочь и устроил одну общую лавку. Эх, посмотреть бы мне только!
– А разве адвокат Раш не может помочь тебе в этом деле? Я не могу вмешиваться, – сказал наконец пастор Лассен и встал. Какая полнокровная злоба и жажда мести у паралитика – поистине, Лассен был рад, что отошел от сословия, где царит один грех и грубость!
– Прощай, – кратко проговорил он.– Постарайся исправиться!
Пер из Буа посмотрел на него. Ах, будь это в дни его молодости, когда он мог двигаться! Нынче он был бессилен.
– Я понимаю, – сказал он, – вы уж поговорили с Теодором, что меня не надо соборовать, и что я не встану.
– Я не говорил с Теодором, – ответил пастор.– Исправься, Пер, Советую это тебе, как духовник. Чего ты хотел? Чтоб я отпустил тебе грехи именем самого бога, когда у тебя такое направление мыслей? Я этого не могу.
– Нет, нет, – сказал Пер из Буа. И у него уже не было зубов, чтоб вцепиться в икру Лассену.
Вернувшись в гостиницу, пастор Лассен сказал, что визит к больному вышел не совсем приятный. Это могла бы быть великая минута: после исповеди и покаяния больной испытал бы облегчение и в душу его внизошли бы мир и благодать, но, к сожалению…
В воскресение он произнес проповедь в полном облачении и при ордене. Церковь была переполнена. Проповедь совершенно исключительная. Хотя он был ученый и великий знаток в области богословия, он не стал этим кичиться. Церковь, – христова невеста, он – ее смиренный служитель. И он сказал буквально:
– То, что вы слышите, дорогие друзья, это только мой голос. Представьте же себе, когда голос божий возглаголет к вам из тернового куста!
Вообще же это была бодрая проповедь в народном духе, кое-что на диалекте, но остальное на понятном языке. Присутствовала вся пасторская семья, за исключением самого пастора. Присутствовал и адвокат Раш.
Пастор Лассен так и сыпал изречениями, сентенциями, то ли он сам сочинил их, то ли вычитал из какого-нибудь журнала для семейного чтения. Шесть из этих изречений гласили следующее:
«Человек слабее, когда он рассчитывает на других, нежели когда полагается на самого себя; но надо полагаться на бога».
«Если на телескопе пятна, то и на самом ясном небе увидишь тучи».
«Делай добро ради добра и не заботься о том, что из этого выйдет».
«Доброта – утес в море, добродушие – зыбучая песчаная дюна».
«Никто не может растопить каменные сердца, но божий мельник может их размолоть».
«Талант без дисциплины – двор без крыши».
После проповеди фру Ландмарк с дочерьми явились в гостиницу поблагодарить. Это великое событие! Ах, что они пережили!
Лассен спросил про пастора.
– Его задержали, – ответила фру, – но он просил кланяться.
– Папа ужасно занят другими делами, – сказала одна фрекен Ландмарк и хихикнула.
– Он изучал чертеж молотилки, – подхватила сестра и тоже хихикнула.
Обеим девицам был показан кавалерский крест ордена св. Олафа и было разрешено подержать его в руках. Пасторша и Лассен сошлись на том, что жить надо непременно на юге.
– Так возвращайтесь поскорей в Христианию! – сказал он.– Надо же вам, наконец, побывать у меня и посмотреть мою библиотеку и мои древности.
ГЛАВА XVI
– Но я могу побеседовать с тобой и подготовить тебя к причастию, – сказал Лассен, – и приходский пастор допустит тебя к господней трапезе!
Нетрудно было видеть, что Перу из Буа это совсем не понравилось, потому что при таком обороте дела, он ведь не имел верха над женой; но пастору Лассену не могло не понравиться, что его предпочитают приходскому священнику, и потому он решил хорошенько заняться этой душой.
– Нет ли у тебя чего-нибудь особенного на сердце, друг мой? – спросил Лассен.
– Нет. Я маленько почитал молитвенник. Я не хочу, чтоб другие его видели, но он у меня здесь, в кровати. А кроме того, я часто думаю о боге. Но я не молюсь.
– Неужели не молишься?
– Нет еще, пока не молился. Это нехорошо?
Пер из Буа не знал, достаточно ли осторожно он обращался с богом. Он продавал оконные стекла, рюмки и кофейные чашки, но, может быть, бог – материал более хрупкий.
– Если б я мог добыть из Христиании свои книги, я дал бы тебе прочитать одну книгу: руководство к молитве, – сказал пастор.
– У вас, верно, много книг?
– О, тысячи, целая библиотека от пола до потолка. И я бы дал тебе одну книжку.
Пер из Буа продолжал высчитывать немногое доброе, что сделал: он хотел уничтожить танцульку, хотел набить ее спичками для лукавого. Вот когда лукавому стало бы жарко!
Пастор улыбнулся.
– Разве это тоже нехорошо?
– Я сказал бы, что это фантазия, наивная выдумка, милейший Пер. Это ни хорошо, ни плохо.
– Ах, вот что! – Пер из Буа вспомнил про лебедей: они кричали так громко и пугали его, проклятые птицы, но он никогда не ругал их.
Пастор подумал, не использовать ли ему страх больного в разумных целях, но отказался от этой мысли:
– Лебеди, белые – творения божьи! – сказал он.– Брорсон написал про них свои прелестные лебединые песни!
– Но вообще, как-то ничего не выходило, никакой исповеди, ни покаяния, ни раскаяния. Умирающий, который ставит себе в заслугу, что не ругал лебедей! Пастор Лассен посмотрел на часы и сказал: – Что же у тебя лежит на сердце, Пер. Ведь ты же послал за мной.
– Я хочу приготовиться. Пастор покачал головой.
– Приготовить тебя по-настоящему к причастию я, вижу, сейчас не могу. Не такое у тебя настроение. Ты должен сначала раскаяться в своих великих грехах…
– Ну, какие это уж такие великие грехи, – скромно ответил Пер.
– Ты огорчаешь, ты пугаешь меня, – сказал пастор, – я положительно боюсь за тебя. Как ты полагаешь, куда ты попадешь, когда умрешь? Что ты будешь делать?
– Да, – пробормотал Пер из Буа. Но он лежал в кровати и, видимо, не придумал, как вести себя в опасных случаях.– Нет, – сказал он, помолчав.
– Вот видишь!– сказал Лассен.– Ты малодушен и растерян, ты даже не выяснил самому себе, что ты великий грешник.
«Так пусть же мина взорвется!» – подумал, верно, Пер из Буа. Что у него особенного не сердце? Об этом он до сих пор молчал: он хотел выздороветь, встать и отобрать лавку у Теодора. Больше ничего. Лавка – его.
– Я думал, что вы сжалитесь надо мной и приготовите меня, – сказал он.– Потому что, может, от этого мне станет легче. Я лежу здесь год за годом и мучаюсь, и ноги и руки делаются у меня все хуже и хуже, господь без меры наказывает меня своим тяжелым крестом, он совсем погубит меня раньше, чем исцелит.
– Замолчи! Ты кощунствуешь, Пер! Господь карает тебя в меру твоих грехов, можешь быть уверен!
– Ну, – сказал Пер из Буа, – да ведь вы не знаете, что здесь произошло. Я бесприютный: у меня нет крова над головой в собственном доме, Теодор отнял его у меня. Куда как прекрасно! Отец и мать выброшены к чужим людям, можно сказать, и я не могу выздороветь, чтоб встать и повернуть все как должно быть! – Пер вдруг сделался красноречив, и в глазах его появились прежняя жестокость.– Не можете ли вы хоть пойти в лавку и выгнать его? – спросил он.
– Нет. Это дело светских властей. Нет, нет, не говори мне ни о чем подобном!
– Я говорю это ради него самого, потому что он мой сын и мое дитя. Если б вы вышвырнули его за дверь, он, может быть, одумался бы, щенок проклятый…
Пастор молчал. Он вдруг почувствовал в Пере из Буа крестьянина, ту расу, к которой принадлежал он сам. Так вот зачем послал за ним умирающий. Он молчал. Несколько кратких лет тому назад мысли Пера из Буа были не чужды и ему самому; теперь, слава богу, он стал другим!
– И мало того, что он нас, своих родителей, доводит до богадельни и нужды, он забрал и долю своих сестер и пустил их голыми по миру, – продолжал Пер.– Теперь он допустил до того, что местечко отобрало у нас право винной торговли, все идет прахом, а мать его все равно, что коза, не смотрит ни за бочками с парафином, ни за кадками с патокой в кладовой. Куда мне кинуться? Теодор выстроил новую лавку стена об стену со мной, и теперь я слышу, будто он снес стену прочь и устроил одну общую лавку. Эх, посмотреть бы мне только!
– А разве адвокат Раш не может помочь тебе в этом деле? Я не могу вмешиваться, – сказал наконец пастор Лассен и встал. Какая полнокровная злоба и жажда мести у паралитика – поистине, Лассен был рад, что отошел от сословия, где царит один грех и грубость!
– Прощай, – кратко проговорил он.– Постарайся исправиться!
Пер из Буа посмотрел на него. Ах, будь это в дни его молодости, когда он мог двигаться! Нынче он был бессилен.
– Я понимаю, – сказал он, – вы уж поговорили с Теодором, что меня не надо соборовать, и что я не встану.
– Я не говорил с Теодором, – ответил пастор.– Исправься, Пер, Советую это тебе, как духовник. Чего ты хотел? Чтоб я отпустил тебе грехи именем самого бога, когда у тебя такое направление мыслей? Я этого не могу.
– Нет, нет, – сказал Пер из Буа. И у него уже не было зубов, чтоб вцепиться в икру Лассену.
Вернувшись в гостиницу, пастор Лассен сказал, что визит к больному вышел не совсем приятный. Это могла бы быть великая минута: после исповеди и покаяния больной испытал бы облегчение и в душу его внизошли бы мир и благодать, но, к сожалению…
В воскресение он произнес проповедь в полном облачении и при ордене. Церковь была переполнена. Проповедь совершенно исключительная. Хотя он был ученый и великий знаток в области богословия, он не стал этим кичиться. Церковь, – христова невеста, он – ее смиренный служитель. И он сказал буквально:
– То, что вы слышите, дорогие друзья, это только мой голос. Представьте же себе, когда голос божий возглаголет к вам из тернового куста!
Вообще же это была бодрая проповедь в народном духе, кое-что на диалекте, но остальное на понятном языке. Присутствовала вся пасторская семья, за исключением самого пастора. Присутствовал и адвокат Раш.
Пастор Лассен так и сыпал изречениями, сентенциями, то ли он сам сочинил их, то ли вычитал из какого-нибудь журнала для семейного чтения. Шесть из этих изречений гласили следующее:
«Человек слабее, когда он рассчитывает на других, нежели когда полагается на самого себя; но надо полагаться на бога».
«Если на телескопе пятна, то и на самом ясном небе увидишь тучи».
«Делай добро ради добра и не заботься о том, что из этого выйдет».
«Доброта – утес в море, добродушие – зыбучая песчаная дюна».
«Никто не может растопить каменные сердца, но божий мельник может их размолоть».
«Талант без дисциплины – двор без крыши».
После проповеди фру Ландмарк с дочерьми явились в гостиницу поблагодарить. Это великое событие! Ах, что они пережили!
Лассен спросил про пастора.
– Его задержали, – ответила фру, – но он просил кланяться.
– Папа ужасно занят другими делами, – сказала одна фрекен Ландмарк и хихикнула.
– Он изучал чертеж молотилки, – подхватила сестра и тоже хихикнула.
Обеим девицам был показан кавалерский крест ордена св. Олафа и было разрешено подержать его в руках. Пасторша и Лассен сошлись на том, что жить надо непременно на юге.
– Так возвращайтесь поскорей в Христианию! – сказал он.– Надо же вам, наконец, побывать у меня и посмотреть мою библиотеку и мои древности.
ГЛАВА XVI
А потом пастор Лассен уехал. Он продолжал путь в Финмаркен, чтоб изучать лестадианизм на месте его родины. Он был искренно рад возможности выбраться из уголка, где прошло его детство, из этого Сегельфосса в Нордландии; он сам понимал, что не подходит к таким людям, как Ларс Мануэльсен, Юлий Ларсен и Пер из Буа, и решил никогда больше сюда не возвращаться.
– Прощай, мать! – сказал он.– Не плачь, мне лучше будет в Христиании, – прибавил он.
Юлий ничего не получил от брата за постой и не скрывал, что этот же брат увез с собой две книжки, бывшие в гостинице, которых он, Юлий, не отдал бы и за две кроны каждую.
– Я не стану на него жаловаться в суд, – сказал Юлий, – но я его не уважаю. Ни вот столечко!
Да, Юлий не понимал брата, достигшего такого величия, и сестра Давердана была тоже немногим лучше.
– Ну, а про меня Ларс не спрашивал? – спросила она, – и не упомянул? Что ж, скатертью ему дорожка, – сказала Давердана. Она была замужем, жила своим хозяйством и шила мешки на мельницу, так что зарабатывала лишние деньги; вдобавок, была рыжеволосая и имела много поклонников.
Но вот настал день, когда никто уже не стал шить мешков на мельницу. Этого нельзя было ни оттянуть, ни предотвратить, ни избегнуть, нет.
Фрекен Марианна опять нагнала своего отца на дороге, она была в своей красной пелерине с мехом. Она сказала ему:
– Я пошла за тобой, чтоб показаться тебе. Отец улыбается:
– Какая на тебе хорошенькая шляпка!
– Ты находишь? Но зато она очень дорогая.
– Да, наверное. Но она большая и красивая.
– Разве мельница сегодня не работает? – спрашивает она.
– Совершенно случайно, – отвечает отец.– Мне пришлось взять Бертеля из Сагвика и Оле Иогана на другую работу.
– Я вижу, они что-то роют на пригорке, что это будет: колодезь или погреб?
– Это будет алмазная пещера, – ответил отец, напуская на себя таинственность, как и много раз раньше.– Милочка Марианна, иди домой и не заглядывай в пещеру.
– Помнишь, когда Феликс и я были маленькие, ты переносил нас на руках как раз на этом месте, – сказала она, – потому что здесь всегда было очень топко.
– Да. Мне кажется, что это было совсем не столько лет тому назад. А теперь скоро вы с Феликсом сможете перенести меня.
– Время идет! – сказала Марианна.
– Время идет, милый мой мудрец! – ответил отец, улыбаясь.
Подходит Мартин-работник, он опять начал охотиться и идет из леса, неся через плечо дичь.
– Я шел к вам с этими птицами, – говорит он, кланяясь.
– Это Виллац Хольмсен приказал тебе?
– Да.
– Поблагодари его, когда будешь писать, – сказала Марианна.
И тут Мартин-работник спрашивает, он ведь так давно знаком с господами, что может себе это позволить, – он спрашивает:
– Неужто Ларса Мануэльсена не засадят за кражу? Марианна не отвечает, а господин Хольменгро говорит:
– Как ты думаешь, что сделал бы лейтенант?
– Ну, – приходится Мартину-работнику ответить, – лейтенант пустил бы вора на все четыре стороны, потому что не захотел бы мараться с такой дрянью.
– Вот видишь!– сказал господин Хольменгро.
На обратном пути Марианна была очень задумчива. Хитрость ее оказалась неудачной, она не сумела заставить отца открыть перед ней свое сердце, как ни старалась. И не удалось также вызвать его на выговор по поводу ее шляпы, он ничем не выдавал себя. А шляпа была совсем не новая и не дорогая, она была куплена два года тому назад, и Марианна сама переделала ее. Это была уловка, ей хотелось вызвать отца на маленький упрек, но нет! Ей же самой было совсем не до шляпы.
Дома она застала ленсмана из Ура, который мимоходом спросил ее про отца.
– В чем дело, ленсман?
– Нет, ничего, фрекен Марианна, решительно ничего. Просто два слова, раз уж я попал в ваши места…
В следующие два дня в Сегельфоссе явились какие-то странные приезжие, городские господа, но не коммивояжеры; они остановились в гостинице и вызвали туда господина Хольменгро для переговоров. Там же находился и толстый адвокат Раш, и ленсман из Ура, но тот, по-видимому, стремился поскорее уйти. Все они беседовали при запертых дверях.
Мельница продолжала стоять, и господин Хольменгро объяснял это тем, что двое заведующих мельницей понадобились ему для другой важной работы. А Бертель из Сагвика и Оле Иоган копали какую-то таинственную яму, и предполагалось, что это одновременно и погреб, и яма, безопасная от огня и с замечательными приспособлениями против взлома и обвала. Стены изнутри выложены толстой каменной кладкой.
– Как думаешь, что он там собирается прятать? – спросил любопытный Оле Иоган.– Говорят ведь, что ему и прятать-то больше нечего.
– Кто это говорит?
– Я слыхал. В лавке говорили.
Бертель из Сагвика всегда на стороне хозяина, так всегда было, он родился с этой редкой слабостью, он отвечает:
– Ну, уж наверное у него побольше, чем знают в лавке.
– Сказывают, будто сюда приехали с юга какие-то важные господа, и они переписывают все до капельки, что имеется у Хольменгро, – заявляет Оле Иоган.
– Мать твоя родила такого же переписчика, – отвечает Бертель своим обычным присловьем.
Да, в Буа догадывались, в чем дело; у молочника Теодора был особый нюх, природное чутье, и он не находил причин щадить дом Хольменгро от подозрений. Фрекен Марианна проявила к нему такое жестокосердие и пренебрежение, может быть, теперь она удостоит заметить его на поверхности земли.
Может быть. Но Теодору из Буа не следовало бы на это рассчитывать, Марианна была такая же, как всегда, в красной перелине и большой шляпе. А новые события? Они, как будто, не были для нее неожиданностью, возможно, что она догадывалась о положении своего отца, она была хитрая и смышленая, умела перехватывать письма и телеграммы. Зачем же она и ускорила летом свою помолвку в Виллацем Хольмсеном, если не для того, чтобы предупредить крах и катастрофу?
Но одна вещь, как будто, сбила фрекен Марианну с толку: Борсен, начальник телеграфа, который как раз в эти дни лишился места и которому только и оставалось, что шляться по дорогам, этот самый Борсен часто встречался ей и ее отцу, когда они выходили гулять, и всякий раз Борсен кланялся помещику, как королю. В чем тут дело? Если кто-нибудь знал положение ее отца и просматривал его телеграммы Феликсу и от Феликса из Мексики, то конечно, Борсен. И он по-прежнему кланялся помещику низко и почтительно.
– Что же это, неужели отец не разорен? – думала Марианна.– Или Борсен находит, что он достоин почета и уважения и после своего падения?
Она поймала своего старого друга, ленсмана из Ура, и сказала:
– Почему вы ответили, что ничего нет, когда было так много?
– Я тогда не знал, – ответил ленсман, – Я получил телеграмму, но не понял ее.
Теперь она знала наверное.
Ну да, совершенно разорен, он был на дне, игрок поставил на карту свой последний скиллинг и проиграл. Так вот каков был этот господин Хольменгро, приехавший в Сегельфосс и сыгравший роковую роль для себя самого и для других. Он был явлением из незнакомого мира, из глубины, он был король, превративший жизнь в загадку, какова она и есть.
Он не жаловался, не разговаривал. Раньше, когда ему случалось понести крупный убыток, он иногда напивался, как матрос, и жаловался, теперь он вел себя с большим достоинством, он копал замечательный погреб, который собирался чем-то наполнить, он даже улыбнулся и был приветлив и ласков, как будто и сейчас он мог лечь и проспать четверо суток одним духом и проснуться богатым и беззаботным. Странный человек! Однако адвокат Раш с изумлением заметил, что при первом свидании с приезжими городскими господами помещик снял с пальца свое таинственное кольцо, франкмасонское кольцо, и спрятал его в карман. Почему это? У одного из приезжих господ было тоже франкмасонское кольцо на пальце, но он его не снял. Может быть, помещик не хотел обнаруживать свое высокое звание теперь, когда он пал? Или же, может, он вовсе и не франкмасон? Адвокат Раш впал в сомнения.
Да, адвокат Раш впал в сомнения и относительно некоей телеграммы из Порто– Рико, от некого Феликса, касавшейся продажи некоего судна, огромной суммы. Может быть, это тоже выдумки?
«В сущности, – думал адвокат Раш, – чего же и можно ожидать от человека его происхождения, при недостатках его образования!»
Но вообще-то? Судьба господина Хольменгро? И каким образом совершилось его падение? Это знал он сам, он один. Его богатство, может быть, никогда не было особенно велико, но он уехал на родину и блистал тем, что имел.
Это было и нехорошо, и хорошо. И он блистал так усердно, так ярко, что в конце концов ему пришлось закладывать свои поместья, самую мельницу и, постепенно, пристань, набережную, барский дом; он закладывал все чаще и чаще, закладывал все, выжимал деньги изо всего, вплоть до машин, вплоть до оборудования. Он был банкротом уже много лет, но отстранял разорение и делал это очень искусно, превосходно, гениально. Разумеется, он мог бы приостановить свою деятельность вовремя, но тогда кредиторы моментально набросились бы на него; он, может быть, спас бы значительную часть своего состояния, но тогда жизнь его не была бы фантастичной, сказочной. Царствовать изо дня а день над мельницей и ее рабочими – разумеется, это было смешно! Он не любил регулярности, работа не доставляла ему удовлетворения; если он не мог блистать, он был бессилен. Он и блистал.
И такой-то человек мог поселиться в Сегельфоссе и бессмысленно тратить годы за годами в этом месте, пока ее наступила старость? А почему же нет? Человек таит в себе свою собственную судьбу и судьбу других людей.
Человек с Кордильер, должно быть, решил, что на это он имеет средства, на большее же – нет; он обуздал свои порывы и полетел ближе к земле. Впрочем, Сегельфосс не был захолустьем, когда он основался там; в ту пору в имении жили господа, люди, в сношениях с которыми радостно было быть богатым, он не жалел ни об одной сделке с ними, ни об одном сделанном им подарке. Лейтенант и его супруга были аристократы и дворяне. С их смертью для господина Хольменгро, в сущности, все кончилось, ничего нет фактичного сиять среди аллеи обыденщины, это может сделать и адвокат Раш в красном клетчатом жилете. Но у господина Хольменгро была уже мельница, моловшая муку; приходилось продолжать молоть, мельница стала его властелином, он молол напропалую, молол до старости, пока спина его не согнулась и глаза не стали водянистыми. То был рок. И в довершение всего, ему еще приходилось бороться ради поддержания положения владельца мельницы, надо было прибегать к хитростям и уловкам таинственными перстнями, таинственным телеграммам, все для того, чтоб предприятие не лопнуло и рабство его не кончилось. Что еще он предпринимал? Ничего. Его кувыркания и прыжки по аллее, его внезапные срывы – то, что он напивался и гонялся за женщинами – было проявлением неизрасходованных природных сил: матрос был ведь человек и мужчина. Преступление его заключалось не в этом, его преступлением было молоть муку.
А как невероятно хитро работал мозг этого человека, намеками, почти незаметно, неслышно! Пастбище на две тысячи овец для вывоза – это звучало грубо и мощно, но это бы тончайший, хитроумнейший план. Господин Хольменгро хотел купить эту пустошь, потому что ее нельзя было купить! План был связан с милой Марианной и Виллацем Хольмсеном, с помолвкой, которую надо было ускорить. Впоследствии, после краха, Виллац Хольмсен узнал бы, что две крупные спекуляции в Тихом океане временно не удались.
Мельница стояла, но дни шли, Бертель из Сагвика и Оле Иоган копали и обкладывали камнем яму. Вероятно, об этом телеграфировали в газеты, все громко говорили об этой затее, вся округа знала о ней. Фрекен Марианна получила с прошлой почтой новое пламенное письмо от Антона Кольдевина, сегодня она получила от него телеграмму, что его последняя операция с «Жар– Птицей» сорвалась, и он не смеет больше настаивать на своем почтительном предложении! Практичный человек уклонялся, и против этого ничего нельзя было возразить; при чтении в индейских глазах Марианны мелькнуло что-то в роде улыбки. Зато она не улыбнулась над письмом Теодора из Буа, оно было немножко хвастливо, но наивно и беззлобно:
«Высокоуважаемая фрекен! Если мне будет разрешено прийти в ваш дом на консультацию, я почтительнейше предлагаю свои услуги в отношении дел вашего папаши. В ожидании благоприятного ответа, остаюсь, с совершенным почтение Теодор Иенсен».
«Милый Теодор, вы не можете помешать неизбежному, – написала она в ответ, – но благодарю вас за ваши любезные строки. Ваша Марианна Хольменгро».
Но вот вышла «Сегельфосская газета», в ней была передовица о крушении господина Хольменгро, написанная твердо и уверенно, с разъяснениями из «осведомленного источника». «Мы давно это предвидели, – писала газета, – но не хотели обнаруживать; наконец-то Немезида обрушилась на предприятие, которое было гнило в самой своей основе и потому могло существовать, лишь благодаря постоянным повышением цен на муку!» Статья была очень длинна, шедевр по образованности и стилю; всякий понимал, что в Сегельфоссе был только один человек, который мог так распоряжаться словами. «Мы с ужасом думаем о рабочих, оставшихся без хлеба среди зимы, – писал этот человек, – и не можем отделаться от надежды, что мельница будет продолжать работать, хотя бы временно и в убыток. Нам стало известно, что из источника, которому близко благо Сегельфосса, настоящим владельцам предприятия было сделано указание на необходимость продолжать производство, а если новые хозяева не поймут этого, их заставят понять. Рабочих много, и требования их справедливы».
Другая статья в газете была, вероятно, составлена самим редактором и наборщиком Копперудом; она не блистала эрудицией, но тоже была хороша и полезна для Сегельфосса и окрестностей.
«В чем дело? – писал он.– После той практики, которую помещик Хольменгро установил своим юбилеем, рабочие несколько лет несли тяжкий труд в ожидании нового юбилея. И что же, неужели его не будет? В прошлый раз помещик пожертвовал пять тысяч крон, а теперь, почти накануне нового юбилея, он бросает свое поместье. Это имеет вид заранее обдуманного намерения, и обманутыми являются опять-таки рабочие. Запомните это, наемные рабы!»
И наемные рабы запомнили это и еще многое другое, у них были развязаны руки, развязан язык – полная свобода. Все могли нападать на короля, «Сегельфосская газета» не пожалела его ни одним словом, рабочие осудили его многими словами. Начать с того – чего ради он сюда явился? Под предлогом слабого здоровья, ради соснового воздуха. Как будто в Мексике нет хвойных лесов! Как будто на всем свете только в Сегельфоссе и есть хвойный лес! Чего ему здесь было надо!
Покуда он мог удовлетворять сильный и слепой аппетит пролетария, все шло хорошо, он должен был давать народу муку, по преимуществу, пшеничную, по дешевой цене, всего лучше даром. Неудовольствие началось с того момента, когда он потребовал платы, когда он захотел иметь труд за плату. Они не ставили ему в вину, что он развратил местечко своей фантастикой, своей безудержностью, пасть народная всегда была разинута и требовала все больше и больше. Король ввел наличные деньги, деньги стали цениться все меньше и меньше, деньги побрякивали в кармане у всех и каждого, король раздавал их щедрой рукой – дай бог здоровья королю! Но понятия смешались, в домах появился другой дух, король ввел роскошь, справляться с которой не у всякого хватало ума и характера.
Теперь все это прекратилось. Что это значит? Значило ли это, что консервы, часовые цепочки и папиросы сделаются недоступны? Выть рабочим становится все труднее и труднее, капиталисты проматывают капитал и оставляют рабочих без куска хлеба; мы с ужасом думаем о зиме! Многие горько жаловались, они купили лошадей для возки на мельницу, теперь они оказывались им ненужными. Что им делать? От серьезной работы они отвыкли, им страшно было за нее приняться, и вот они предпочитали шататься, часами торчать у прилавков в Буа, обсуждать вопрос о диалекте и шансы на выборы адвоката Ранга.
– А не может ли Теодор купить лошадей? – Отчего же, за товары.– Теодор покупал и продавал все, лошади перешли к нему, он разослал их на пароходе по разным местам. Теодор невольно выступил теперь в роли общего помощника, люди в Буа не голодали, лошадь съешь не скоро. А к Новому году будет Лофоден, а к лету, глядишь, что-нибудь да найдется. А на Хольменгро – наплевать!
– Не смей так говорить! – сказал вдруг Теодор.
– Еще что!
– Да потому что он, Хольменгро, превратил Сегельфосс в город, а этого не сделал ни ты, ни адвокат!
Смотрите-ка, Теодор из Буа за последние дни переменил свое отношение и переметнулся к врагу! Он получил письмо от фрекен Хольменгро, говорил он, и после этого увидел все в совершенно новом свете.
Ах, это письмо, эти две строчки: Дорогой Теодор, ваша Марианна Хольменгро; только это и требовалось, чтобы Теодор переменил свое отношение. Жениться на ней он не собирался, для этого она была слишком уж высокопоставленна; но его уже не отвергали с презрением, он был восстановлен в своих правах; она писала ему. Он сотни раз перечитывал записку, оставаясь один, целовал ее, играл ей на граммофоне, произносил прощальные речи и плакал. Таков был парень Теодор, не хуже, вот какой он был хороший. Разумеется, он хвастал письмом, он был бы дурак, если б не сделал этого, Теодор даже давал понять, что ему одному, и никому другому, в точности известны все обстоятельства падения господина Хольменгро.
– Прощай, мать! – сказал он.– Не плачь, мне лучше будет в Христиании, – прибавил он.
Юлий ничего не получил от брата за постой и не скрывал, что этот же брат увез с собой две книжки, бывшие в гостинице, которых он, Юлий, не отдал бы и за две кроны каждую.
– Я не стану на него жаловаться в суд, – сказал Юлий, – но я его не уважаю. Ни вот столечко!
Да, Юлий не понимал брата, достигшего такого величия, и сестра Давердана была тоже немногим лучше.
– Ну, а про меня Ларс не спрашивал? – спросила она, – и не упомянул? Что ж, скатертью ему дорожка, – сказала Давердана. Она была замужем, жила своим хозяйством и шила мешки на мельницу, так что зарабатывала лишние деньги; вдобавок, была рыжеволосая и имела много поклонников.
Но вот настал день, когда никто уже не стал шить мешков на мельницу. Этого нельзя было ни оттянуть, ни предотвратить, ни избегнуть, нет.
Фрекен Марианна опять нагнала своего отца на дороге, она была в своей красной пелерине с мехом. Она сказала ему:
– Я пошла за тобой, чтоб показаться тебе. Отец улыбается:
– Какая на тебе хорошенькая шляпка!
– Ты находишь? Но зато она очень дорогая.
– Да, наверное. Но она большая и красивая.
– Разве мельница сегодня не работает? – спрашивает она.
– Совершенно случайно, – отвечает отец.– Мне пришлось взять Бертеля из Сагвика и Оле Иогана на другую работу.
– Я вижу, они что-то роют на пригорке, что это будет: колодезь или погреб?
– Это будет алмазная пещера, – ответил отец, напуская на себя таинственность, как и много раз раньше.– Милочка Марианна, иди домой и не заглядывай в пещеру.
– Помнишь, когда Феликс и я были маленькие, ты переносил нас на руках как раз на этом месте, – сказала она, – потому что здесь всегда было очень топко.
– Да. Мне кажется, что это было совсем не столько лет тому назад. А теперь скоро вы с Феликсом сможете перенести меня.
– Время идет! – сказала Марианна.
– Время идет, милый мой мудрец! – ответил отец, улыбаясь.
Подходит Мартин-работник, он опять начал охотиться и идет из леса, неся через плечо дичь.
– Я шел к вам с этими птицами, – говорит он, кланяясь.
– Это Виллац Хольмсен приказал тебе?
– Да.
– Поблагодари его, когда будешь писать, – сказала Марианна.
И тут Мартин-работник спрашивает, он ведь так давно знаком с господами, что может себе это позволить, – он спрашивает:
– Неужто Ларса Мануэльсена не засадят за кражу? Марианна не отвечает, а господин Хольменгро говорит:
– Как ты думаешь, что сделал бы лейтенант?
– Ну, – приходится Мартину-работнику ответить, – лейтенант пустил бы вора на все четыре стороны, потому что не захотел бы мараться с такой дрянью.
– Вот видишь!– сказал господин Хольменгро.
На обратном пути Марианна была очень задумчива. Хитрость ее оказалась неудачной, она не сумела заставить отца открыть перед ней свое сердце, как ни старалась. И не удалось также вызвать его на выговор по поводу ее шляпы, он ничем не выдавал себя. А шляпа была совсем не новая и не дорогая, она была куплена два года тому назад, и Марианна сама переделала ее. Это была уловка, ей хотелось вызвать отца на маленький упрек, но нет! Ей же самой было совсем не до шляпы.
Дома она застала ленсмана из Ура, который мимоходом спросил ее про отца.
– В чем дело, ленсман?
– Нет, ничего, фрекен Марианна, решительно ничего. Просто два слова, раз уж я попал в ваши места…
В следующие два дня в Сегельфоссе явились какие-то странные приезжие, городские господа, но не коммивояжеры; они остановились в гостинице и вызвали туда господина Хольменгро для переговоров. Там же находился и толстый адвокат Раш, и ленсман из Ура, но тот, по-видимому, стремился поскорее уйти. Все они беседовали при запертых дверях.
Мельница продолжала стоять, и господин Хольменгро объяснял это тем, что двое заведующих мельницей понадобились ему для другой важной работы. А Бертель из Сагвика и Оле Иоган копали какую-то таинственную яму, и предполагалось, что это одновременно и погреб, и яма, безопасная от огня и с замечательными приспособлениями против взлома и обвала. Стены изнутри выложены толстой каменной кладкой.
– Как думаешь, что он там собирается прятать? – спросил любопытный Оле Иоган.– Говорят ведь, что ему и прятать-то больше нечего.
– Кто это говорит?
– Я слыхал. В лавке говорили.
Бертель из Сагвика всегда на стороне хозяина, так всегда было, он родился с этой редкой слабостью, он отвечает:
– Ну, уж наверное у него побольше, чем знают в лавке.
– Сказывают, будто сюда приехали с юга какие-то важные господа, и они переписывают все до капельки, что имеется у Хольменгро, – заявляет Оле Иоган.
– Мать твоя родила такого же переписчика, – отвечает Бертель своим обычным присловьем.
Да, в Буа догадывались, в чем дело; у молочника Теодора был особый нюх, природное чутье, и он не находил причин щадить дом Хольменгро от подозрений. Фрекен Марианна проявила к нему такое жестокосердие и пренебрежение, может быть, теперь она удостоит заметить его на поверхности земли.
Может быть. Но Теодору из Буа не следовало бы на это рассчитывать, Марианна была такая же, как всегда, в красной перелине и большой шляпе. А новые события? Они, как будто, не были для нее неожиданностью, возможно, что она догадывалась о положении своего отца, она была хитрая и смышленая, умела перехватывать письма и телеграммы. Зачем же она и ускорила летом свою помолвку в Виллацем Хольмсеном, если не для того, чтобы предупредить крах и катастрофу?
Но одна вещь, как будто, сбила фрекен Марианну с толку: Борсен, начальник телеграфа, который как раз в эти дни лишился места и которому только и оставалось, что шляться по дорогам, этот самый Борсен часто встречался ей и ее отцу, когда они выходили гулять, и всякий раз Борсен кланялся помещику, как королю. В чем тут дело? Если кто-нибудь знал положение ее отца и просматривал его телеграммы Феликсу и от Феликса из Мексики, то конечно, Борсен. И он по-прежнему кланялся помещику низко и почтительно.
– Что же это, неужели отец не разорен? – думала Марианна.– Или Борсен находит, что он достоин почета и уважения и после своего падения?
Она поймала своего старого друга, ленсмана из Ура, и сказала:
– Почему вы ответили, что ничего нет, когда было так много?
– Я тогда не знал, – ответил ленсман, – Я получил телеграмму, но не понял ее.
Теперь она знала наверное.
Ну да, совершенно разорен, он был на дне, игрок поставил на карту свой последний скиллинг и проиграл. Так вот каков был этот господин Хольменгро, приехавший в Сегельфосс и сыгравший роковую роль для себя самого и для других. Он был явлением из незнакомого мира, из глубины, он был король, превративший жизнь в загадку, какова она и есть.
Он не жаловался, не разговаривал. Раньше, когда ему случалось понести крупный убыток, он иногда напивался, как матрос, и жаловался, теперь он вел себя с большим достоинством, он копал замечательный погреб, который собирался чем-то наполнить, он даже улыбнулся и был приветлив и ласков, как будто и сейчас он мог лечь и проспать четверо суток одним духом и проснуться богатым и беззаботным. Странный человек! Однако адвокат Раш с изумлением заметил, что при первом свидании с приезжими городскими господами помещик снял с пальца свое таинственное кольцо, франкмасонское кольцо, и спрятал его в карман. Почему это? У одного из приезжих господ было тоже франкмасонское кольцо на пальце, но он его не снял. Может быть, помещик не хотел обнаруживать свое высокое звание теперь, когда он пал? Или же, может, он вовсе и не франкмасон? Адвокат Раш впал в сомнения.
Да, адвокат Раш впал в сомнения и относительно некоей телеграммы из Порто– Рико, от некого Феликса, касавшейся продажи некоего судна, огромной суммы. Может быть, это тоже выдумки?
«В сущности, – думал адвокат Раш, – чего же и можно ожидать от человека его происхождения, при недостатках его образования!»
Но вообще-то? Судьба господина Хольменгро? И каким образом совершилось его падение? Это знал он сам, он один. Его богатство, может быть, никогда не было особенно велико, но он уехал на родину и блистал тем, что имел.
Это было и нехорошо, и хорошо. И он блистал так усердно, так ярко, что в конце концов ему пришлось закладывать свои поместья, самую мельницу и, постепенно, пристань, набережную, барский дом; он закладывал все чаще и чаще, закладывал все, выжимал деньги изо всего, вплоть до машин, вплоть до оборудования. Он был банкротом уже много лет, но отстранял разорение и делал это очень искусно, превосходно, гениально. Разумеется, он мог бы приостановить свою деятельность вовремя, но тогда кредиторы моментально набросились бы на него; он, может быть, спас бы значительную часть своего состояния, но тогда жизнь его не была бы фантастичной, сказочной. Царствовать изо дня а день над мельницей и ее рабочими – разумеется, это было смешно! Он не любил регулярности, работа не доставляла ему удовлетворения; если он не мог блистать, он был бессилен. Он и блистал.
И такой-то человек мог поселиться в Сегельфоссе и бессмысленно тратить годы за годами в этом месте, пока ее наступила старость? А почему же нет? Человек таит в себе свою собственную судьбу и судьбу других людей.
Человек с Кордильер, должно быть, решил, что на это он имеет средства, на большее же – нет; он обуздал свои порывы и полетел ближе к земле. Впрочем, Сегельфосс не был захолустьем, когда он основался там; в ту пору в имении жили господа, люди, в сношениях с которыми радостно было быть богатым, он не жалел ни об одной сделке с ними, ни об одном сделанном им подарке. Лейтенант и его супруга были аристократы и дворяне. С их смертью для господина Хольменгро, в сущности, все кончилось, ничего нет фактичного сиять среди аллеи обыденщины, это может сделать и адвокат Раш в красном клетчатом жилете. Но у господина Хольменгро была уже мельница, моловшая муку; приходилось продолжать молоть, мельница стала его властелином, он молол напропалую, молол до старости, пока спина его не согнулась и глаза не стали водянистыми. То был рок. И в довершение всего, ему еще приходилось бороться ради поддержания положения владельца мельницы, надо было прибегать к хитростям и уловкам таинственными перстнями, таинственным телеграммам, все для того, чтоб предприятие не лопнуло и рабство его не кончилось. Что еще он предпринимал? Ничего. Его кувыркания и прыжки по аллее, его внезапные срывы – то, что он напивался и гонялся за женщинами – было проявлением неизрасходованных природных сил: матрос был ведь человек и мужчина. Преступление его заключалось не в этом, его преступлением было молоть муку.
А как невероятно хитро работал мозг этого человека, намеками, почти незаметно, неслышно! Пастбище на две тысячи овец для вывоза – это звучало грубо и мощно, но это бы тончайший, хитроумнейший план. Господин Хольменгро хотел купить эту пустошь, потому что ее нельзя было купить! План был связан с милой Марианной и Виллацем Хольмсеном, с помолвкой, которую надо было ускорить. Впоследствии, после краха, Виллац Хольмсен узнал бы, что две крупные спекуляции в Тихом океане временно не удались.
Мельница стояла, но дни шли, Бертель из Сагвика и Оле Иоган копали и обкладывали камнем яму. Вероятно, об этом телеграфировали в газеты, все громко говорили об этой затее, вся округа знала о ней. Фрекен Марианна получила с прошлой почтой новое пламенное письмо от Антона Кольдевина, сегодня она получила от него телеграмму, что его последняя операция с «Жар– Птицей» сорвалась, и он не смеет больше настаивать на своем почтительном предложении! Практичный человек уклонялся, и против этого ничего нельзя было возразить; при чтении в индейских глазах Марианны мелькнуло что-то в роде улыбки. Зато она не улыбнулась над письмом Теодора из Буа, оно было немножко хвастливо, но наивно и беззлобно:
«Высокоуважаемая фрекен! Если мне будет разрешено прийти в ваш дом на консультацию, я почтительнейше предлагаю свои услуги в отношении дел вашего папаши. В ожидании благоприятного ответа, остаюсь, с совершенным почтение Теодор Иенсен».
«Милый Теодор, вы не можете помешать неизбежному, – написала она в ответ, – но благодарю вас за ваши любезные строки. Ваша Марианна Хольменгро».
Но вот вышла «Сегельфосская газета», в ней была передовица о крушении господина Хольменгро, написанная твердо и уверенно, с разъяснениями из «осведомленного источника». «Мы давно это предвидели, – писала газета, – но не хотели обнаруживать; наконец-то Немезида обрушилась на предприятие, которое было гнило в самой своей основе и потому могло существовать, лишь благодаря постоянным повышением цен на муку!» Статья была очень длинна, шедевр по образованности и стилю; всякий понимал, что в Сегельфоссе был только один человек, который мог так распоряжаться словами. «Мы с ужасом думаем о рабочих, оставшихся без хлеба среди зимы, – писал этот человек, – и не можем отделаться от надежды, что мельница будет продолжать работать, хотя бы временно и в убыток. Нам стало известно, что из источника, которому близко благо Сегельфосса, настоящим владельцам предприятия было сделано указание на необходимость продолжать производство, а если новые хозяева не поймут этого, их заставят понять. Рабочих много, и требования их справедливы».
Другая статья в газете была, вероятно, составлена самим редактором и наборщиком Копперудом; она не блистала эрудицией, но тоже была хороша и полезна для Сегельфосса и окрестностей.
«В чем дело? – писал он.– После той практики, которую помещик Хольменгро установил своим юбилеем, рабочие несколько лет несли тяжкий труд в ожидании нового юбилея. И что же, неужели его не будет? В прошлый раз помещик пожертвовал пять тысяч крон, а теперь, почти накануне нового юбилея, он бросает свое поместье. Это имеет вид заранее обдуманного намерения, и обманутыми являются опять-таки рабочие. Запомните это, наемные рабы!»
И наемные рабы запомнили это и еще многое другое, у них были развязаны руки, развязан язык – полная свобода. Все могли нападать на короля, «Сегельфосская газета» не пожалела его ни одним словом, рабочие осудили его многими словами. Начать с того – чего ради он сюда явился? Под предлогом слабого здоровья, ради соснового воздуха. Как будто в Мексике нет хвойных лесов! Как будто на всем свете только в Сегельфоссе и есть хвойный лес! Чего ему здесь было надо!
Покуда он мог удовлетворять сильный и слепой аппетит пролетария, все шло хорошо, он должен был давать народу муку, по преимуществу, пшеничную, по дешевой цене, всего лучше даром. Неудовольствие началось с того момента, когда он потребовал платы, когда он захотел иметь труд за плату. Они не ставили ему в вину, что он развратил местечко своей фантастикой, своей безудержностью, пасть народная всегда была разинута и требовала все больше и больше. Король ввел наличные деньги, деньги стали цениться все меньше и меньше, деньги побрякивали в кармане у всех и каждого, король раздавал их щедрой рукой – дай бог здоровья королю! Но понятия смешались, в домах появился другой дух, король ввел роскошь, справляться с которой не у всякого хватало ума и характера.
Теперь все это прекратилось. Что это значит? Значило ли это, что консервы, часовые цепочки и папиросы сделаются недоступны? Выть рабочим становится все труднее и труднее, капиталисты проматывают капитал и оставляют рабочих без куска хлеба; мы с ужасом думаем о зиме! Многие горько жаловались, они купили лошадей для возки на мельницу, теперь они оказывались им ненужными. Что им делать? От серьезной работы они отвыкли, им страшно было за нее приняться, и вот они предпочитали шататься, часами торчать у прилавков в Буа, обсуждать вопрос о диалекте и шансы на выборы адвоката Ранга.
– А не может ли Теодор купить лошадей? – Отчего же, за товары.– Теодор покупал и продавал все, лошади перешли к нему, он разослал их на пароходе по разным местам. Теодор невольно выступил теперь в роли общего помощника, люди в Буа не голодали, лошадь съешь не скоро. А к Новому году будет Лофоден, а к лету, глядишь, что-нибудь да найдется. А на Хольменгро – наплевать!
– Не смей так говорить! – сказал вдруг Теодор.
– Еще что!
– Да потому что он, Хольменгро, превратил Сегельфосс в город, а этого не сделал ни ты, ни адвокат!
Смотрите-ка, Теодор из Буа за последние дни переменил свое отношение и переметнулся к врагу! Он получил письмо от фрекен Хольменгро, говорил он, и после этого увидел все в совершенно новом свете.
Ах, это письмо, эти две строчки: Дорогой Теодор, ваша Марианна Хольменгро; только это и требовалось, чтобы Теодор переменил свое отношение. Жениться на ней он не собирался, для этого она была слишком уж высокопоставленна; но его уже не отвергали с презрением, он был восстановлен в своих правах; она писала ему. Он сотни раз перечитывал записку, оставаясь один, целовал ее, играл ей на граммофоне, произносил прощальные речи и плакал. Таков был парень Теодор, не хуже, вот какой он был хороший. Разумеется, он хвастал письмом, он был бы дурак, если б не сделал этого, Теодор даже давал понять, что ему одному, и никому другому, в точности известны все обстоятельства падения господина Хольменгро.