На это доктор Муус засопел и заявил, что нет никакой надобности вмешивать в вопрос племя мексиканских индейцев.
   – Ну, как же, – таинственно и меланхолично заявила фрекес Марианна, – у племени свои законы, не нарушайте их! Племя мстит, – для чего же у них имеются отравленные кинжалы? Если месть их не сможет настигнуть ее в Сегельфоссе, то ведь ее брат Феликс в Мексике, он моряк, плавает вдоль побережья, его непременно убьют.
   Подумав немножко, доктор сказал твердо:
   – Да, между вашим племенем и моей семьей не может быть ничего общего. Прошу вас извинить меня!
   Марианна наклонила голову.
   – Но это не помешает нам остаться добрыми друзьями, – сказал доктор Мусс.
   – Надеюсь! – ответила фрекес и поспешно скользнула за дверь, чтоб оправиться от удара.
   Помимо доктора и ходатая по делам изредка навещал господина Хольменгро ленсман из Ура. Это был приятный старичок, не причинявший никаких беспокойств; фрекен Марианна по нескольку часов просиживала с ним за разговорами, да и сам господин Хольменгро охотно приглашал его к себе, не ради каких-нибудь его особенных слов и дел, а ради его уютности и красивых седых волос.
   – Приходите же опять поскорее! – говорила фрекен Марианна.
   – Благодарствуйте, – отвечал ленсман, стоя с непокрытой головой в прихожей, и надевал шляпу только после того, как фрекен уйдет.
   Несколько раз бывал священник; он знал токарное, плотническое и кузнечное мастерство; разумеется, он не пытался выступать руководителем своей паствы в глубоких духовных вопросах, по примеру знаменитого сына Ларса Мануэльсена, Л. Лассена, во времена его капелланства. Теперешний же священник попал не на свою полочку. Он мог делать что угодно руками, умел плести свадебные корзинки, даже сам смастерил себе сани. В этом случае он проявил себя настоящим изобретателем: сделал весь коробок из старых мешков, которые пропитал клеем и придал им нужную форму. Когда форма застыла, он прошелся по ней лопаточкой, а когда все как следует засохло, соскоблил неровности пемзой, чтоб везде было гладко и красиво. В заключение он три раза покрыл коробок густой лаковой краской, и работа была кончена. Получились легкие и чудесные, точно стеклянные, сани. За это художественное произведение его избрали председателем поселковой общины.
   Фамилия священника была Ландмарк; он прожил в приходе уже четыре года и был первым священником со времени выделения Сегельфосса в самостоятельный приход. Жена его была родом из маленького южного городка, – все пасторские жены родом из маленьких южных городков и деревень, они дочери таможенных чиновников, капитанов или сборщиков податей в маленьких городишках и все выходят замуж за приезжих учителей местных школ. Так бывает с ними всеми, так же было и с фру Ландмарк. Она была дочерью полицейместера, из бедной многодетной семьи, вышла замуж за учителя и сама стала матерью; когда же детей народилось порядочно, учителю пришлось поискать места пастора на севере, хотя он и не умел говорить проповеди. Такова участь всех богословов, такова же была и участь пастора Ландмарка. Теперь он занимал прочное положение духовного пастыря, хотя ничего не понимал в этом деле, – глупая и скучная профессия для человека, способного действия руками. Он устроил в пасторской усадьбе кузницу и столярную мастерскую и проводил счастливейшие часы свои среди древесных стружек и кузнечной копоти. Дело шло неплохо, могло бы быть хуже, – пастор Ландмарк мирился с жизнью. Но пасторша, его супруга, рожденная Пост, никогда и не воображала себе подобной жизни и подобной нищеты с должностным лицом, – ведь это выходило немногим лучшим, как если б она была женой простого мастерового. Случалось, что муж ее делал какому-нибудь соседу что-то к таратайке или оттачивал заступ, и ему предлагали за это плату, а один раз он смастерил даже детский гробик. Конечно, хорошо помогать людям, нуждающимся в помощи, но где же, при таком образе действий, будет граница, и как удержать на расстоянии назойливых людей? Фру говорила, что она рождена вовсе не для того, чтоб якшаться со всеми соседками, которые лезут к ней в кухню со всякими просьбами, и она совершенно не желает их там видеть, – нет, ступай себе домой, Олина, ступайте домой, Маттеа и Лизбета! Все это происходило из-за пристрастия ее мужа к ремеслам, это был крест всей семьи, и она, опять-таки резонно, говорила, что, во всяком случае, слишком дорогое удовольствие строить кузницу и мастерскую в пастырской усадьбе, откуда все равно уедешь, как только кончатся годы обязательного пребывания в Нордландии. Разве возьмешь с собой дом или кузницу? Слава богу, четыре года уже прошло, еще через четыре можно будет и перебраться отсюда куда-нибудь на юг, – пусть в самое глухое местечко, но на юг, – а мастерскую, значит, оставлять здесь! Дорогостоящая причуда, – несколько сот крон, которые не принесут пользы никому, кроме нового священника в Сегельфоссе.
   За эти четыре года пастор с женой были у господина Хольменгро всего два раза – с первым визитом и потом еще один раз. И этот второй визит сошел не совсем благополучно, – пастора господин Хольменгро увел с собой на мельницу смотреть машины и новое оборудование, а пасторша осталась вдвоем с фру Иргенс, рожденной Геельмюйден. Нет, вышло совсем неблагополучно, – обе дамы знали себе цену, и ни одна не находила причины уступать другой. Вот, например, цветы: фру Ландмарк привыкла совсем к другим цветам в своем родном доме на юге; но она все-таки не высказала это прямо, а только намекнула, что у них дома одна аралия росла прямо на воздухе. Фру Иргенс вскинула голову. Опять же окна: фру Ландмарк каждое утро заставляла служанок протирать окна у себя в пасторском доме, но это уж сами стекла, – здесь на севере ужасно трудно достать порядочные оконные стекла. Фру Иргенс заметила, что она все-таки видела чистые окна и в Нордландии, но тут пасторша неосторожно спросила: – Где?
   – На мой взгляд, например, и эти довольно чисты, – ответила фру Иргенс.
   Тогда фру Ландмарк улыбнулась и сказала:
   – Ну, так вы не видали, какие окна у нас на юге, фру!
   За этим последовало оскорбленное молчание.
   – Но вы не истолкуйте моих слов превратно, – сказала тогда фру Ландмарк, – это не ваша вина, это от самого стекла!
   – Нет уж, если что нехорошо в этих стеклах, так в этом виновата я, – ответила фру Иргенс.– Стекло очень хорошее, господин Хольменгро такой человек, что у него в окнах зеркальные стекла.
   Пасторша недоверчиво спросила:
   – Разве это зеркальные стекла? Ведь не потому же они зеркальные, что большие и цельные?
   – Нет, но потому что они зеркальные, – ответила фру Иргенс.
   Спор легко мог бы разгореться, потому что у фру Иргенс, рожденной Геельмюйден, выступил легкий румянец на щеках, но фру Ландмарк решила, в качестве пасторской жены, смириться и уступить. То есть уступить-то она не уступила, она заговорила о другом – о служанках, серебре и генеральной стирке, но не позабыв про окна. Неужели она могла допустить, чтоб какая-то нордландская дама ее морочила? Она остановилась у дальнего окна в комнате и сказала:
   – Послушайте, милейшая фру, разве на зеркальном стекле бывают такие царапины?
   Фру Иргенс подошла.
   – Эти царапины – знаете, что это такое? – сказал она.– Это имена, написанные бриллиантовыми кольцами.
   Тогда фру Ландмарк посмотрела на фру Иргенс, посмотрела пристально и долго. Неужели эти выдумки будут становиться все грубее и грубее, а она должна принимать их за чистую монету?
   – Бриллиантовыми кольцами? – проговорила фру Ландмарк.– Но ведь это же редкие и дорогие вещи!
   Вполне ли вы отдаете себе отчет в своих словах, фру?
   Фру Иргенс серьезно оскорбилась и попросила заметить, что она носит фамилию Иргенс. На что фру Ландмарк ответила, что она рожденная Пост, однако из-за этого не считает нужным впечатлять в свой разговор бриллианты ради пущей важности.
   – Но боже мой! Ведь это же писали иностранные капитаны! – воскликнула фру Иргенс.– Когда они привозили сюда хлебные грузы, они это и написали, снимали с пальца кольцо и писали.– Вы, кажется, хотите выставить меня лгуньей, фру Ландмарк! – При этих словах у фру Иргенс выступили на глазах слезы, а щеки побледнели.
   – Любезнейшая фру, – воскликнула пасторша, – я готова сделать все, чтоб успокоить вас, фру, это мое искреннее желание, и я не стану вам противоречить, раз вы этого не выносите. Но извините меня, я не слыхала здесь, на севере, о бриллиантовых кольцах; у нас, на юге, это – дело другое. Но раз вы заявляете, что это писали иностранные капитаны, то это уже не так невероятно. Нет, дорогая фру Иргенс, я вовсе не хочу выставлять вас лгуньей.
   – Господин Хольменгро даже рассердился, когда увидел эти царапины, – продолжала фру Иргенс, не желая дать заговорить себе зубы.– И он нарочно попросил фрекен Марианну не царапать больше своими бриллиантами; это совсем некрасиво, – сказал он, – а фрекен Марианна ответила, что она и не думала царапать, и засмеялась. У фрекен Марианны три или четыре драгоценных бриллиантовых кольца, которыми она могла бы отлично поцарапать!
   – Вот так, – ответила фру Ландмарк только для того, чтоб не противоречить фру Иргенс.
   Но фру Иргенс все равно опять обиделась, потому что вопросительно повторила:
   – Вот как? Я ведь не говорю, что они есть у меня, потому что у меня их нет. Хотя и я не совсем уж нищая.– Иргенс подарил мне страшно дорогую парюру из богемских гранат; там и браслеты, и кольца, и серьги, и ожерелье, и диадема для волос, – помнится, он говорил, она стоила несколько сот крон.
   – Не сомневаюсь, – ответила пасторша, опять проявляя своеобразную уступчивость.– У нас на юге богемские гранаты мало в ходу, но, по нашим скудным сведениям, они стоят, пожалуй, тысячу крон, – так зачем же говорить несколько сот, фру Иргенс? Впрочем, некоторые люди находят гораздо шикарнее говорить шестьдесят минут, а не час. Я, лично, никогда этого не понимала!
   Вернувшиеся с мельницы мужчины разъединили дам. Но на обратном пути домой пасторша заявила, что впредь ноги ее не будет в доме господина Хольменгро. Это ее долг перед самой собой.
   И пока она держала слово.
   И вот оставался только телеграфист Борсен, но он никуда не ходил в гости, и господин Хольменгро встречался с ним только на дорогах да на телеграфе. Между ними бывали только краткие, вежливые разговоры – ничего больше, никакой фамильярности. Но когда господин Хольменгро прожил в Сегельфоссе десять лет и праздновал нечто в роде юбилея, начальник телеграфа вывесил на станции флаг, – что он хотел этим выразить? Он никогда не вывешивал флага помимо регламента. Вечером он получил приглашение пожаловать к помещику, но поблагодарил и отказался, сославшись на экстренную работу. Маленький Готфред, его коллега по телеграфу, говорил, что у Борсена нет приличного костюма.
   В конечном счете, жизнь господина Хольменгро в Сегельфоссе сделалась чрезвычайно однообразной и неуютной – не с кем видаться, не с кем поговорить. Самое производство тоже не радовало, рабочие роптали, а мельница иногда работала чуть не в убыток. Два раза ему пришлось увеличить цены, и в последний раз «Сегельфосская газета» ополчилась на него, доказывая, что он высасывает кровь из населения.
   Да, помещику частенько приходилось очень невесело! Иной раз срывалась и какая-нибудь спекуляция, – урожай в Индии выдавался лучше, чем ожидали, и оказывалось, что он закупил хлеб по слишком дорогой цене; когда это стало известно, «Сегельфосская газета» писала, что помещик понес крупный убыток, но что это заслуженное возмездие, – не следует спекулировать на бедствиях Индии. Долой капитал! Положение создалось прямо тягостное, – помимо того, что помещик нес потери, ему приходилось еще давать объяснения, хвастать: слава богу, он еще стоит на ногах, он сводит концы с концами, хе, хе! А чтобы прекратить слухи, он снизошел до того, что к юбилею пожертвовал пять тысяч крон в кассу взаимопомощи своих рабочих. Тогда «Сегельфосская газета» написала: «Наконец-то маленький возврат из богатств частного человека, накопленных потом рабочих. Услышьте истину, рабочие!»
   А потом эти пять тысяч крон – в какую жалкую комедию, они превратились! Рабочие основали на них банк, рабочий банк, «Сегельфосскую ссудно– сберегательную кассу», и адвокат Раша, а с ним еще два человека попали в директора. Они выдавали ссуды несколько недель, ссуды выдавали всем, все стали закладывать свои дома, имущество, скотину и брали ссуды. Если получал Иенс, надо было получить и Якобу; это превратилось в своего рода эпидемию, один ручался за другого. Теодор-лавочник много торговал в те дни на наличные, продавал материи на платье, часовые цепочки и тонкие сыры. В конце концов, в «Сегельфосской ссудно-сберегательной кассе» уже не осталось никаких денег, директора кое-как наскребли себе жалованье. Они переглянулись. Что же дальше? Они подошли к концу.
   Тут наступил черед адвоката Раша:
   – Если у меня будут развязаны руки, я спасу банк, – сказал он.
   Ему развязали руки, он сделался единоличным директором с двойным окладом.
   А тут подошли сроки, и адвокат хорошо заработал, – он созывал комиссии, писал постановления и производил аукционы. Теодор-лавочник купил несколько голов рогатого скота и отправил их на юг с пароходом, а ходатай Раш перевел на себя несколько изб, за которые жителям впоследствии пришлось платить аренду. О, это был настойчивый переворот, землетрясение, господи помилуй, – никто, верно, не видал таких крупных последствий от доброхотного дара в пять тысяч крон!
   А банк устоял. Это было чудо, но в черный день банк оказался на высоте положения. Как же это вышло? Никто не сомневался, что спасением были обязаны ходатаю Рашу. Все пропало бы, если бы этот железный юрист не действовал с таким умом и молниеносной быстротой. Он разослал тридцать судебных повесток на один и тот же день и покорил Сегельфосс, посеял в местечке панику; люди не успели опомниться даже настолько, чтоб смошенничать и выдать обязательства на все свои потроха какому-нибудь родственнику или свойственнику и надуть банк. Люди сдались со стоном, как дети, как убойный скот. Адвокат Раш хорошо заработал, а сами рабочие? Большинство было довольно. Семейные рабочие, имевшие и собственный дом, и скотину, те пострадали, – они не только брали ссуды сами, но ручались и за других, за поденных рабочих, огромное большинство, – для таких семейных это явилось тяжелым ударом, но большинство заявляло, что кому же и нести удар, как не этому «имущему классу» среди рабочего сословия, – они пошли по стопам капиталистов, имеют сбережения, им и отвечать! По этому поводу собиралось несколько сходов, выступал рабочий Аслак, выступал поденщик Конрад. «Сегельфосская газета» рекомендовала помещику посетить митинг и послушать ораторов.
   Господин Хольменгро расхаживал в толстой фуфайке и запачканных мукой сапогах и на митинг не пошел; но от благодеяния своего он имел мало удовольствия. Нет, на митинг он не пошел, но этим дело не кончилось! Они осмелились послать за ним с митинга, и ему пришлось отвечать посланному, что он занят и не может прийти. Казалось, что это были переговоры между равными.
   Разве это была жизнь для чудодея, для короля Тобиаса, из страны сказки и золота? До катастрофы, до краха никогда не доходило, но положение оставалось тяжелым. У него не было никакого крупного противника, который мог бы сразить его, но огромное множество мелкоты терзало и мучило его. Лучше было бы опять стать сказкой о миллионере с Кордильер.
   Да, нечего таить, люди начали относиться с подозрением к богатству господина Хольменгро, а если он не богат, стало быть, он – никто. Скажите на милость, ради чего это богатый человек станет заниматься мельничным делом в Сегельфоссе и даже не потолстеет и не нарядится в шубу? Вот, ходатай Раш, этот здорово разбогател, и по нем это видно. Господину Хольменгро следовало бы придумать что-нибудь новенькое и не прибедниваться. Разве он не может вернуть чудесные времена, когда он вынырнул из сказки в непомерном блеске восходящего солнца? О господи, что за времена! Он должен как-нибудь использовать эту легенду, может быть, он это и обдумывает, и верно, для опыта он съездил в город и вернулся оттуда масоном.
   «Хоть бы это помогло!» – быть может, думал он.– «Хоть бы мне удалось вернуть себе уважение!» – верно, думает он.
   Сегодня он доволен и сегодня полон надежды. Если приедет молодой Виллац, у него в первый раз за много лет появится человек, с которым можно иметь общение; он полон радостного ожидания, у него такое чувство, как на другой день после удачи.
   Господин Хольменгро идет в лавку. Он редко там бывает, никогда не бывает, и маленький Теодор откидывает перед важным барином прилавок. И хорошо, что он это делает, – ведь это господин Хольменгро заложил основание всей лавки и помог старику Неру стать П. Иенсеном. Помещик – само добродушие по отношению к хозяевам лавки и не требует в них аренды за землю. Он в дальнем, дальнем родстве с матерью Теодора и ничего не имеет против того, что Теодор превратился в толкового парня, который занимается мелочной торговлей и этим живет. Но сам он ничего здесь не покупает, а выписывает все из городов.
   – Будьте добры пожаловать сюда, – говорит Теодор.
   Господин Хольменгро улыбается. Приглашение за прилавок, это – прием, выработанный торговцем для оказания почета покупателю; это, может, и хорошо для жителей Сегельфосса, но для короля – дело другое!
   – Отец твой все лежит? – спрашивает помещик.– Тогда поговори с ним об этом сам: я вижу, вы опять моете рыбу с яхты и раскладываете ее на горах. Это шестой год.
   Теодор смущается и говорит:
   – Разве это горы не Виллаца?
   – Ты хочешь сказать: горы господина Хольмсена? Да. Это было бы неважно, будь эти горы мои. Мне кажется, вам следует заплатить ему аренду за все эти годы.
   Теодор, толковый парень, и отвечает:
   – Виллац Хольмсен был здесь после того, как мы начали сушить рыбу на его островах, но он никогда не поминал про аренду.
   – Правильно! – кивает король.– Но именно по этой причине я и думаю, что вы должны заплатить ему.
   – Я потолкую с отцом.
   – Правильно. Скажи отцу, что я хочу, чтоб вы ему заплатили аренду за горы.
   Теодор некоторое время колебался, но все же решил сказать правду. Может быть, ему хочется, по той или иной причине, произвести как можно больше впечатления на помещика, на короля. Он говорит:
   – Да, впрочем, и рыба, и яхта – мои, они не принадлежат нашей фирме.
   И, может быть, господин Хольменгро это уже знает, и ему хотелось немножко одернуть молодого парня в его величии. Это возможно. Потому, что он ласков и отечески благожелателен ко всем обитателям лавки.
   – Как рыба твоя, Теодор? – спрашивает он.– Ну, тогда такой деловой человек, как ты, и сам должен понимать, что за гору надо заплатить аренду. Больше нам не о чем разговаривать.
   Но Теодор хочет, должно быть, произвести еще большее впечатление, он говорит:
   – Пекарня, что перешла к нам, стоит, насколько мне известно, на вашей земле.
   – Это все равно.
   – Мы заплатим вам аренду.
   – А торговля и вообще дела идут хорошо? – спрашивает господин Хольменгро.
   – Жаловаться нельзя.
   Господин Хольменгро кивает головой и уходит.
   Приятно было опять немножко проявить себя, иметь что сказать, сделать указания: за последние годы это случалось нечасто. Должно быть, весна начала оживлять его, – каждый год в марте он начинал чувствовать в себе какую-то перемену, шагал крупнее, когда ходил по дорогам, и говорил более определенно. Весна играла с ним неприятные штуки, налагала на него крест: молодость. Он заболевал молодостью. Это имело глупые и досадные последствия.
   Дорогой он встречает возчика, тот здоровается и говорит, что он отец Марсилии.
   – А-а, – отвечает господин Хольменгро.
   – Отец Марсилии, которая опять у вас служит, – говорит возчик.
   – А-а. Да, да!
   – Мальчонка ее совсем большой парнишка и ходит на лыжах.
   – Вот как! Отлично.
   – Только лыж у него нету.
   Господин Хольменгро достает бумажник и вынимает из него кредитку.
   – Вот, на, купи ему лыжи. Да куда же ему теперь лыжи, на весну глядя?
   – Что до этого, то я так и говорил ему всю зиму, но он плачет и просит лыжи. А к тому же у нас в горах снег до самого Иванова дня.
   – Ладно, купи ему лыжи. Марсилия славная девушка, пусть у сынишки ее будут лыжи.
   – Я так и думал! – говорит возчик.– Ежели я скажу вам, вы не захотите, чтоб ребенок плакал. Покорнейше благодарю за деньги. Не подвезти ли вас, барин? – кричит возник вслед господину Хольменгро.
   – Подвезти меня?
   – Я бы повернул и довез вас до дому. Со всем удовольствием, если вы не погнушаетесь сесть на дровни.
   И возчик поворачивает лошадь.
   – Поезжай своей дорогой! – крикнул господин Хольменгро и зашагал прочь от него.
   Разумеется, можно попасть в глупые истории, и это неизбежно. Какое же против этого средство? Вот, какой-то человек предлагает ему подвезти его на дровных, словно он кто-нибудь из сегельфосской знати, словно он ходатай Раш или милашка Теодор из Буа. Нет, надо что-нибудь сделать! Какой там – почет, когда нет самого простого уважения.
   Ну, а у этого дошлого человека, отца Марсилии и деда сынишки Марсилии, верно, было свое на уме, когда он предложил подвезти помещика, – захотел посидеть в санях рядом с помещиком и показаться так всему Сегельфоссу.
   Вдруг он слышит, что впереди кто-то кричит; поднимает голову и видит человека, размахивающего руками. Это Конрад, поденщик, он бежит с мельницы.
   Господин Хольменгро невольно думает, что случилось что-то серьезное, он даже не дожидается, пока подойдет поближе, и спрашивает:
   – Что случилось?
   – Ничего, – отвечает Конрад.– Я просто кричал вот тому человеку с лошадью, что бы он подождал и подсадил меня.
   Господин Ходьменгро как будто не понимает.
   – Куда же ты собрался? – спрашивает он.
   – Да никуда, просто надо поскорее в лавочку. У нас там вышел весь табак.
   Лицо господина Хольменгро передернулось, словно его ударили хлыстом. Одно мгновение, потом все прошло.
   Вероятно, в эту минуту господин Хольменгро пожелал вернуть свою молодость, когда он был сильным, здоровым матросом. Плохо быть стариком, – господин Хольменгро был беспомощен. Он настолько овладел собой, что мог сказать:
   – К вечеру все двести мешков должны быть насыпаны. Ты понял?
   Возможно, что Конрад и в самом деле понял, но это не произвело на него особого впечатления, Он не обратил никакого внимания. Вынул носовой платок, и стал чистить нос и равнодушно прошел мимо барина.
   Господин Хольменгро, должно быть, испугался, что погорячился и что это будет иметь последствия, – он был старый человек, он сказал кротким тоном:
   – Но незачем начинать раньше, чем вы пообедаете. Ты обедал?
   – Обедал ли? – усмехаясь отвечал Конрад.– Как же, много раз.
   – Я хочу сказать – сегодня. Сегодня обедал?
   – Вы бы так сразу и говорили. Господин Хольменгро восклицает:
   – О господи, это превосходит все границы! – Ты ни одного дня не останешься больше на мельнице!
   Но Конрада один раз уже увольняли, это не бог знает как страшно. Господь наделил его хорошей головой, и он знал, что сила на его стороне и на стороне его товарищей. Он повернулся и сказал:
   – Вот что я вам скажу, Тобиас: старому человеку не годится так горячиться. Нас двадцать человек против одного и среди нас нет рабов.
   – А как ты думаешь, сколько нас? – спросил господин Хольменгро, выходя из себя.– Я вам покажу – я вас проучу…
   – Ну-у, это ты насчет фармазонов! – крикнул Конрад.– Так ведь этому никто не верит.
   И Конрад пошел. Пошел на воз к человеку и поехал в лавку за табаком.
   Господин Хольменгро возвращается домой и говорит своей экономке фру Иргенс:
   – Я нынче вечером уезжаю на юг на пароходе. Пожалуйста, уложите мне чемодан. Только самое необходимое, штуки две сорочек, я вернусь с первым северным.
   Фру Иргенс привыкла к тому, что он изредка уезжал, по его словам, на заседание в ложу; она спрашивает, поедет ли с ним фрекен Марианна, и господин Хольменгро отвечает, что нет, она не поедет. Он едет по очень важным делам и должен быть один.– А дом тем временем останется под вашим надзором, фру Иргенс.
   – Под моим надзором! – уныло говорит фру Иргенс.– Я и без того вне себя, – ключ ведь так и не находится. Я целыми ночами о нем думаю.
   – Ключ?
   – Ключ от кладовой, о котором я вам говорила. Мы ищем, ищем, но так и не находим.
   – Ну, это уже не такая беда, – рассеянно говорит господин Хольменгро.
   Но нет, это большая беда. Фру Иргенс не может успокоиться. Этот маленький ключик невозможно найти, он провалился сквозь землю, черт припрятал его осенью, когда кололи скотину, тогда столько народу перебывало в кладовой. Искали в доме и на улице, щупали друг у друга карманы, всех спрашивали; теперь уж и снег на дворе стаял, а ключ так и не обнаружился. Да и ключ-то был не какой-нибудь большой, – настоящий ключ от кладовой с замысловатой бородкой, – а совсем дрянненький, простой никелевый ключик, плоский, как бумага, и величиной-то всего в полвершка, – ключ для висячего замка, для американского замка. Его можно было носить на часовой цепочке.
   – И теперь вы не можете попасть в кладовую? – равнодушно спрашивает господин Хольменгро.
   – Ну, как же! – отвечает фру Иргенс, невольно улыбаясь такой наивности.– Разумеется, мы бывали в кладовой всю зиму, и входили, и выходили. Только нам приходится попадать туда через подвал. Ключ от подвала у нас, слава богу, остался.