Наступил уже вечер, и ужин был окончен, а телеграфист все говорил и пил; хозяин еще соблюдал вежливость и слушал, но юный Теодор не скрывал своего нетерпения, он не понимал ни звука из разговора и принимал его за обыкновенную пьяную болтовню, – так неужели же с ней считаться? Юный Теодор смотрел на часы, хлопал себя по коленке и громко зевал, закидывая руки за голову и вытягивался – олицетворение всесветной наглости и дурных манер. Ему, во всяком случае, следовало бы знать, что пиджак его пропотел под мышками, хотя пиджак и был новый, и вот теперь он рисковал тем, что Борсен порекомендует ему ванну, физическую ванну. Откуда такая храбрость? Беря новую сигару или протягивая руку за спичками, он опрокидывал стаканы из одного озорства.
   Но телеграфист не посмотрел на него строго, и даже вовсе не посмотрел, – должно быть, он просто находился в болтливом настроении и продолжал говорить:
   – Вы кланяетесь принцессе или не кланяетесь, и она пропускает это совершенно равнодушно, потому что принцессу тоже стащили под гору. Случись– ка это в старину! Ее горничные расчищали бы ей дорогу, лакеи расстилали бы перед ней ковры. Они радовались бы, пыжились бы от милостивого наказания, – это было переживание, роковой час; нынче они катят на велосипеде и наслаждаются своей невежливостью, и все же недовольны. Вы улыбаетесь, господин Теодор? – спросил вдруг Борсен, словно впервые заметив присутствие молодого человека.
   – Нет! – с изумлением ответил Теодор.
   Борсен заговорил с ним ласково, тоном как бы благодетеля.
   – Если вы когда-нибудь попадете в замок…
   – Я? Что мне там делать? – прервал Теодор.
   – Если вас пригласят, когда приедет молодой Виллац…
   – Меня не пригласят, – резко ответил Теодор и сунул большие пальцы в прорезы рукавов.– Ха, это еще что за выдумка!
   – Тогда вы увидите там портреты, это – предки. Сначала-то они не так уж интересны, просто высокомерны и неаристократичны. Барин в каком-то подобии вооружения, похожий на обезьяну; единственное ценное в нем, это – его воля, она кладет основу всему. А барин? Барыня должна позировать своему изобразителю и исказителю, она входит в дверь словно наводнение из шелка и золотых пряжек и изливается на стул. Она так благородна, что, сидя, непременно должна опираться ножкой на подушку, а на подушке – три нитки жемчуга, на которые она наступает. Потом она поднимает голову, – лицом она не похожа на властительницу, но гордость ее беспредельна. Величие до такой степени для нее ново, что ей кажется, его не будет, если она его не подчеркнет. Но из этих двух свойств – воли и гордости – все-таки может произойти поколение высшего класса, если у него будут деньги.
   – Да, деньги! – говорит господин Дидрексон, чтоб не молчать.
   – Деньги. Но не какие-нибудь гроши, нужно настоящее богатство. Гроши – это на то, чтобы избаловать поколение, оберечь его от необходимости промачивать ноги, гроши это на то, чтобы выработать ни на что не нужное тщеславие. Нет – богатство.
   – Я полагаю, нам пора расходиться, – говорит Теодор и опять смотрит на часы.
   Лицо телеграфиста недовольно морщится, но он сейчас же справляется с собой и притворяется, будто не слышал. У него такой вид, словно он собирается распространяться до бесконечности, – ха, о чем только он не может поговорить!
   – Еще не поздно, – вставляет хозяин.
   Однако, если весь пир устроен, собственно, в честь купца Теодора, то до некоторой степени невежливо со стороны этого доброго телеграфиста сидеть и отличаться тут весь вечер. Машинист играет на гармонике, это выход! Господин Дидрексон думает, высовывает кончик языка, ловит кончик своих усиков, зажимает его зубами, потом опять выталкивает языком. Он придумал. И велит позвать машиниста.
   – Надеюсь, вы взыщите за музыку, которую мы можем вам предложить, – говорит он, извиняясь.
   И когда машинист приходит с гармоникой, ему сначала подносят порядочный стаканчик, – до того ему рады. Гармоника вся вымазана углем и маслом, но она звучит, играет, Теодор положительно оживился, музыка эта известна ему по сараю, он осушает свой стакан до дна и отбивая ногой такт вальса. Телеграфист возглядывает на него, и Теодору становится немножко стыдно за свое увлечение.
   – Почему вы не сбегали за своею виолончелью? – сказал он.
   – А зачем мне это? Ведь вот есть же вам музыка, – ответил Борсен.
   – Вы играете на виолончели? – спросил машинист и бросил гармонику на диван. Он чувствовал себя в салоне, как дома, налил второй стаканчик, выпил его и отказался сыграть еще.– Давайте лучше сыграем партию в карты, – предложил он.
   Хозяин переводил глаза с одного на другого:
   – Это с удовольствием, – ответил Теодор.
   – Гвоздь. С ограниченной ставкой, – сказал машинист и стал очищать место для игры. Во время долгих переходов от Копенгагена к купцам на норландском побережье он, наверное, устраивал не одну партию в карты в этом салоне, он знал все наизусть.– Сколько нас? Четверо, – сказал он и достал фишки для игры.
   – Я не играю, – сказал Борсен.
   Его стали выговаривать, ему покажут игру, меньше четверых невозможно.
   – Вы окажете нам услугу, – вежливо просил хозяин.
   – Но, милые мои, человек, у которого в кармане нет денег, не может играть в карты на деньги, – возразил Борсен.
   – Вы доставите мне удовольствие, проиграв вот эти гроши, – сказал хозяин, протягивая ему две бумажки.– Вы окажете нам услугу, если согласитесь, без вас нас только трое.
   Машинист уже сдал карты, и игра началась, все купили фишек для расплаты. Борсен выиграл. С тупым равнодушием он вернул хозяину бумажки, продолжал игру, опять выиграл, продал фишки за наличные другим, и у него осталось еще несколько бумажек на столе. Все много пили. Машинист был веселый малый, шутил при проигрыше, – оба купца были слишком богаты, чтобы горевать о маленьком проигрыше. Но в конце концов Теодор начал злиться, что ему так не везет.
   – Никогда не видал ничего подобного, – говорил он.
   – Который час? – воскликнул машинист.– Теперь будем играть с повышенными ставками. Надо пощипать счастливого игрока, ха-ха!
   Хозяин обвел взглядом гостей, и Теодор ответил:
   – С повышенными ставками? По мне – с удовольствием.
   – А что говорит счастливчик? – улыбаясь, спросил хозяин.
   – Счастливчик? Он согласен на все. У меня, господа, лежит несколько бумажек, посмотрим, сумеете ли вы их отобрать.
   – Вы так равнодушным к деньгам? – спросил Теодор. Но тут вышла форменная ерунда, – телеграфист опять стал выигрывать, и это было прямо что-то роковое, – он выигрывал на самые смешные карты. Разумеется, один раз и он проиграл, но потом несколько раз подряд начисто обыграл своих партнеров, а так как ставки все повышались, то в конце концов у него скопилась солидная сумма, хотя сам по себе гвоздь – глупейшая и мелкая игра.
   – Вот видите, Борсен, совсем неплохо, что вы пришли сюда нынче вечером, – сказал Теодор.
   Хозяин не мог задеть своего почетного гостя каким-нибудь прямым замечанием, но машинист сгладил неловкость, чокнувшись с Борсеном.
   – О, проживи вы у нас на пароходе с неделю, мы бы отомстили вам! – сказал машинист и захохотал во все горло.
   Борсен забрал большинство фишек, и, кроме того, перед ним лежала целая груда бумажек. Когда пришла очередь Теодора покупать фишки, он сказал без обиняков:
   – А нельзя ли эти двадцать пять крон засчитать в долг по лавке?
   – Конечно, – ответил Борсен.
   Спора из-за этого не вышло. Может быть, со стороны Теодора было и не особенно красиво получать долг таким способом, но поседение телеграфиста в этот вечер было еще удивительнее: он был должен молодому купцу, но обращался с ним больше, чем свысока, он обращался с ним презрительно, не видел его. И кредитор не платил ему тем же, а мирился. Опять, должно быть, у этого мазурика и плута, Борсена, была при этом какая-нибудь задняя мысль, и он сумел бы привести длинное и глубокомысленное объяснение, но никто его ни о чем не спрашивал. Игра продолжалась. Теодор опять купил фишек и спросил:
   – Скостить нам и эти двадцать пять?
   – Да, – ответил Борсен.
   – Я, впрочем, не помню, сколько именно вы должны, но если вы переплатите, мы это урегулируем завтра.
   – Хорошо, – сказал Борсен.
   Тогда машинист положил карты и сказал:
   – Нет, нам не одолеть нынче счастливца, надо кончать. Давайте рассчитываться!
   Они оплатили свои фишки, допили стаканы, продолжая разговаривать. Телеграфист кочевряжился со своими кредитками, в конце концов он сунул их в карман, не пересчитав. Притворялся он перед другими и хотел пооригинальничать? Тогда ему надо было бы придумать что-нибудь получше, – все нищие притворяются равнодушными к деньгам, оттого-то они и нищие. Никого нет расточительнее бродяг. На полу лежала бумажка, машинист поднял ее, бросил на стол и сказал:
   – Это, должно быть, тоже ваша.
   – Спасибо, – сказал Борсен и сунул ее к остальным. Машинист набросился, на этот раз уже без приглашения, на гармонику и заиграл какой-то марш, отчаянно гудя на басах. Это было нечто поразительное, он так растягивал меха, что лицо его искажалось, и пыхтел от напряжения. Потом резко оборвал и раскатился громким хохотом:
   – Ну-ка, попробуйте сыграть по-моему! – сказал он. Его попросили продолжать, и он опять заиграл.
   И так уж это было, или нет, а звуки, верно, доносились и на берег, верно, их услышали поздние гуляки, на набережной появилось много народу, кое-кто из молодежи забрался на пароход, – компания в салоне слышит, что над головами у нее что-то топочет и топочет. На палубе начались танцы.
   Некоторое время всем им это очень нравилось, но Теодор вскоре встал и ушел домой. Выпивка, музыка и танцы опять настроили его на элегический лад и напомнили ему о том, что он влюблен.
   Уходя с парохода, телеграфист Борсен услышал в закоулке, у большой хлебной пристани господина Хольменгро, голоса ссорившейся парочки: парень резко упрекал, что он много чего про нее наслушался, что в его отсутствие она вела себя, как подлая, неверная свинья, а девушка плакала и отрицала все. Говорили о деньгах, что у нее несколько сот крон, парень фыркнул на это: покорно благодарю, у него у самого скоплено жалованье за три месяца.
   – Делай, как знаешь! – сказала тогда девушка.
   – Ступай себе домой, – ответил парень и вышел из-за угла.
   Это оказался Нильс из Вельта в желтом шелковом шарфе, развевавшемся у шеи.
   Он больше не обернулся и ушел. Девушка тоже вышла, Флорина, служанка адвоката Раша, щеки и рот у нее были завязаны большим шерстяным платком, она отодвигала его, когда говорила, а кончив, опять спускала. Что же это – дружок уходит и даже не обернется!
   – Нильс! – окликнула она. Он не ответил.
   – Тогда она крикнула:
   – Я сейчас же пойду на пароход и буду танцевать, вот увидишь!
   – Скатертью дорожка! – ответил он.
   Она еще порядочно постояла, смотря вслед парню; телеграфист прошел мимо, но она его не заметила, она вся превратилась в два огромных глаза, светившихся из-под шерстяного платка. Потом прошла по набережной и поднялась на пароход.
   Тихо было на узеньких тропинках между домами, – маленький городок улегся на покой; далеко в вышине звенели лебеди. Телеграфист пошел прочь от берега, смотря в спину Нильса из Вельта. Малый с характером – этот жених. Молодец, даже не обернулся ни разочка. Молодец? Еще бы, двадцать с чем-нибудь лет и жалованье за три месяца в кармане. Но, пройдя за ним с четверть часа на почтенном расстоянии, Борсен вдруг подумал: «А что, если он все время слышит мои шаги и воображает, что это его душенька?»
   – Хм, – громко кашлянул телеграфист.
   Что же, идет парень дальше? Он круто оборачивается и для видимости проходит еще несколько шагов, потом останавливается. Сильный парень вдруг ослабел. Правда, он начинает обшаривать себя, словно ища чего-то, щупает в карманах, – чего это он ищет? Ах, он просто притворяется, ему надо сделать вид, что он потерял что-то, чтоб иметь предлог вернуться. И вот он идет навстречу телеграфисту и смущенно улыбается, поровнявшись с ним, улыбается словно нищий:
   – Я позабыл… виданное ли дело!..
   Потом поспешно шагает обратно к пристани. Но на ходу все еще продолжает рыться в карманах, чтобы не ударить лицом в грязь.
   А пароход тем временем отчаливает от пристани и торжественно заворачивает в море. Нильс из Вельта круто останавливается на минуту и угнетенно смотрит прямо перед собой. Потом бегом пускается к набережной, словно хочет догнать уходящее судно. Далеко в вышине по-прежнему звенят лебеди.
   Телеграфист Борсен бредет дальше, забирается далеко от берега, доходит до избушки Нильса-сапожника и минует ее, доходит до маленьких двориков, до жилых домов, до расчищенных под постройку мест. Кое-где овцы уже выпущены на волю, хотя снег еще не сошел. Борсен поворачивает назад и заходит в избушку Нильса-сапожника.
   – Я видел дымок над твоей крышей и решил, что ты еще не спишь, – сказал он.
   Нильс-сапожник смахивает для гостя пыль и со скамьи, и со стула, – он сильно смущен. На столе лежит селедка и несколько картошек в большом листе бумаги.
   – Да, – говорит Нильс-сапожник, – я варю кофе, только что вернулся из города и собрался сварить кофею, я ведь страсть какой любитель кофею. Да что же это, начальник телеграфиста и вдруг пожаловал в такой дом, ведь здесь негде и присесть! – Он прибирает на столе, швыряет селедку и картошки на кровать и растерянно бормочет:– Так вы видели дым из трубы? Я собрался варить кофе, я страсть до чего жаден на кофей. Я бы с удовольствием предложил вам сейчас чашечку, да боюсь, не больно он хорош.
   – Отчего же, с удовольствием, – сказал Борсен. Великое смущение: – Это всерьез? Ах, господи, да годится ли он? И пить-то его не с чем, как раз подошло, что ни крошки сахару, позабыл нынче в лавке. А хуже всего, что и кофе тоже остался там, пакетик с кофе, забыл на прилавке. Я стал ужас какой беспамятный, – говорил Нильс-сапожник.
   – Что это за портрет? – спросил Борсен, хотя отлично знал. И оказалось, это – сын, У. Нельсон, живущий в Америке, разодетый, сытый и причесанный, прежний Ульрик.
   – А дама? – спрашивает Борсен.
   – Ну, это, собственно, большой секрет, – отвечает Нильс-сапожник, – но, как я понимаю, это его будущая жена. Кто бы мог подумать, малютка Ульрик, который всюду таскался за мной и тачал сапоги. А рученки-то у него были не больше вот этого, когда он только что взялся за дело. А теперь-то! Какой важнецкий вышел парень! Ну, да оно и понятно!
   Тогда Борсен вдруг притворился пьяным и грубым, нахлобучил шляпу и сказал:
   – Убери эту дрянную чашку, разве это кофе, я такой гадости не пью. Что это я хотел сказать – вот, возьми эти бумажки и поезжай в Америку. Молчи, дай мне договорить: стало быть, бумажки. Поезжай в Америку и ты, говорю. Ты не можешь помолчать, пока я доскажу? Купи себе билет и поезжай, эти деньги твои. Я не желаю больше стоять и слушать твою ерунду. И уезжай непременно, да скорее, слышишь…
   Борсен вышел, продолжая повторять те же слова, а Нильс-сапожник шел за ним, держа в руке деньги, и что-то возражал. Под конец телеграфист услышал уже чистейшую чепуху:
   – С вами даже нет ничего, что я мог бы вам понести!
   Старый, в конец отощавший сапожник и – нести что-нибудь для Борсена с раскачивающимися богатырскими плечами!
   По дороге домой Борсен опять видит маленький пароходик, идущий теперь к берегу. Он выходил недалеко в море, совершил увеселительную прогулку с несколькими аборигенами; молодежь покаталась и потанцевала на палубе в холодную ночь.
   Когда Борсен пришел на станцию, маленький Готфред передавал телеграмму. Маленький Готфред Бертельсен, сын Бертеля из Сагвика, передавал конец огромной телеграммы Дидрексону и Гюбрехту; их представитель, молодой господин Дидрексон, потребовал, чтобы станцию открыли из-за этой телеграммы, – дело шло о крупной сделке, о заказе самого Теодора из Буа. О, этот молодой Дидрексон – большой плут, ведь потребовать открыть телеграф – большая реклама, а стоит недорого, он пускал в ход этот приемчик с клиентами, которым хотел польстить и оказать почет.
   Покончив с работой, маленький Готфред обернулся и сказал:
   – Ходят слухи, что вам нынче страшно повезло. Борсен вытаращил глаза.
   – Теодор заходил сюда по дороге домой, он сказал, что вы выиграли огромные деньги.
   – А-а, да, – сказал Борсен, – это правда. Должно быть, судьба.
   – Я очень этому рад, – сказал маленький Готфред.
   – Но не скажу, чтоб огромные, если вычесть расходы. А кое-что очистилось, маленький выигрыш был. Вы не думаете, что это судьба?
   – Сколько же именно?
   – Да пустяки. Вы весь вечер работали, бедняжка?
   – Я очень рад этому выигрышу, за вас. Потому что инспектор может нагрянуть со дня на день. И на этот раз вам, знаете, не отвертеться.
   – Да поймите же, черт побери, что это сущие пустяки, если откинуть расходы! – нетерпеливо воскликнул Борсен.
   – Расходы? Какие же расходы?
   – А рассчитаться разве не нужно было? А кроме того, одна – другая бумажка упадет на пол, одна фишка закатится сюда, другая – туда, все это надо учесть.
   – Вы ведь не умеете играть в карты. Маленький Готфред потупился в раздумье.
   – Хорошо, но, во всяком случае, вы ведь можете пополнить кассу? – спросил он.
   – Ну, да, ну, да. Но вы сейчас устали. А кроме того, это моя касса, а не ваша. Хуже всего то, что вы просидели здесь половину ночи, в то время как я развлекался.
   В душе доброго маленького Готфреда зарождаются боязливые предчувствия, ему по прежним случаям известно беспечное отношение Борсена к деньгам, и он не может удержаться, чтобы не сказать:
   – Хуже всего, если вы не сможете сразу пополнить кассу. Вы ведь знаете последствия.
   – Последствия такие, что вы будете начальником станции вместо меня, братишка Готфред. А я, может быть, займу ваше место.
   – Не шутите с этим! – ответил Готфред.– Вот ведомость. Покройте же недостачу наличности.
   Борсен молча шагнул в угол, где стояла его виолончель.
   – Вы не хотите? – спросил Готфред. Тогда Борсен крикнул:
   – Не хотите! Не хотите! Ну, слушайте: я не могу! Довольны вы? Ну, чего вы стоите и хнычите?
   – Не можете?
   – Нет. У меня ничего нет. Вот, ищите сами, карманы пусты, никаких денег нет.
   – Значит, вы их кому-нибудь отдали?
   – Да, натурально, значит я их кому-нибудь отдал. Чушь!
   Готфред опять задумчиво уставился в пол.
   – Бедняга вы! – сказал он.
   Борсен обиделся:
   – Я не понимаю – вы воображаете, что имеете право постоянно жалеть меня.
   – Кто отобрал у вас деньги?
   – Дьявол вас задави! – закричал Борсен.– Отобрал? Нильс-сапожник взял их взаймы. Ему надо ехать в Америку. К своему сыну. Нильс-сапожник. Тьфу, вы кажется сошли с ума!
   Маленький Готфред сразу принял решение: поклявшись всеми святыми, что сейчас же пойдет и отберет часть денег, он надел шляпу и вышел из конторы. Борсен смотрел ему вслед, разинув рот, сделал несколько попыток окликнуть его, но слишком долго собирался и промолчал. Немного спустя он уселся играть на виолончели, пьяный и невменяемый.

ГЛАВА IV

   Почтовый пароход выгрузил на набережную огромную рояль. Мартин-работник и пятеро других рабочих волокут и поднимают тяжелый ящик на сани, чтоб увезти его по теряющейся в дали зимней дороге. Рояль доставлен для молодого Виллаца, хозяина Сегельфосса; сам он не приехал и не прислал никаких распоряжений. Куда везти, – на усадьбу Сегельфосс или на кирпичный завод, где две горницы? Мартин-работник и пятеро рабочих долго обсуждали этот вопрос, послали гонца к фру Раш с запросом, и она ответила, что рояль, разумеется, нужно отвезти на усадьбу Сегельфосс, в собственные апартаменты молодого барина Хольмсена в замке Сегельфосс, – куда же иначе? Гонец поблагодарил за распоряжение и ушел. Но не прошел он и несколько шагов, как фру Раш крикнула ему, что нет, пожалуй, может быть, лучше отвезти на кирпичный завод. Бог знает! И там тоже – где его поставить? Не в обеих же комнатах сразу, – нет, она не знает, не может ничего решить. Фру Раш совсем растерялась и смутилась.
   Гонец вернулся на мост, и Мартин-работник, и пятеро рабочих снова принялась судить и рядить.
   Господин Хольменгро подошел к ним и сказал:
   – Поставьте ящик у меня на пристани до приезда молодого Виллаца.
   Таким образом, вопрос был разрешен. И один из рабочих предупредительно кивнул головой и сказал: – И крюк-то не такой большой.– Ну да, – ответил другой, – а снег сойдет, так ты тогда доставишь тяжелый ящик?
   Мартин-работник скомандовал:
   – Ну, ну, беретесь-ка, нечего тут стоять и рассуждать, когда барин сказал!
   Но не всегда бывало, что у барина случался под рукой Мартин-работник, и тогда те же самые рабочие с величайшей бесцеремонностью обсуждали его распоряжения. Барину начинала надоедать его деятельность, его рабочие, его положение. Быть теперь королем Сегельфосса? Это, пожалуй, похуже, чем быть королем Сегельфосса? Это, пожалуй, похуже, чем быть настоящим королем и давать изредка аудиенции какому-нибудь полярному путешественнику, а в остальное время сидеть и подписывать, что постановит большинство в стране. Господин Хольменгро радовался приезду молодого Виллаца; при первом слухе о нем, он весь радостно содрогнулся, – это было чудесно: воспоминание о прежних Хольмсенах и прекрасных временах, когда было так просто разгуливать с толстой золотой цепочкой на жилете. Наконец-то явился человек, стоящий внимания.
   Потому что, кто же у него бывал? Никого. Ходатай по делам Раш? Он ходил обтрепанный, пока не нажил средств на покупку платья, а вместе с платьем приобрел средства на брюшко и двойной подбородок; с этого времени у него пропал интерес ко всему, за исключением наживы. Окружной врач Муус? Человек без всяких способностей и вдобавок очень холодный. Вызубрил свои книжки и верил в них. Он такой человек, что ни за что не поклонится первым; ну, что ж – господин Хольменгро кланялся первый; врач рассуждал о людях и мире, о жизни и смерти – а господин Хольменгро молчал. Но хуже всего была, пожалуй, внешность окружного врача, его дегенеративность, плоская голова с торчащими вкривь и вкось косицами волос, его близорукость, большие безобразные уши. Должно быть, в его роду заблудился в свое время какой-нибудь уродец, пролежал в могиле все прошлые столетия, а теперь снова воскрес в его лице.
   Когда они оба приходили к господину Хольменгро, причем доктор всегда входил в дверь первым, потому что отстаивал свое старшинство, а адвокат Раш следом за ним, потому что не видел для себя от этого никакого ущерба, – когда они оба оказывали господину Хольменгро учтивость, заявляясь к нему с визитом в воскресенье вечером, их всегда радушно принимали и обильно угощали; часто они засиживались до поздней ночи.
   Сам господин Хольменгро словно оживал: «Очень любезно с вашей стороны, господа, вспомнить о моем существовании», – говорил он. Экономка его, фру Иргенс, рожденная Геельмуйден, пользовалась случаем напечь и нажарить для парадного ужина. Подавалась телятина и жареная птица с божественными соусами, печенье, и сладкое варенье, и мармелад для доктора, чудеснейшие пирожные, желе. Если фрекен Марианна бывала дома после очередной своей поездки в Христианию или заграницу, она тоже присоединялась к компании и выпивала стаканчик. Она была такая юная и веселая, к тому же очень своеобразная, метиска из Мексики, индианка по чертам лица, со скользящей походкой, и добрая и злая, и то и другое вместе, подчас прямо волшебница. Доктор Муус сватался в прошлом году к этому чистому ребенку, и сначала дело шло, как по маслу. Он самый обыкновенный человек из плоти и крови, – сказал он, – и так как, по счастью, он может предложить ей известное положение и почтенное имя, то и намерен это сделать теперь же. Она посмотрела на него как-то по-особенному, и глаза у нее стали индейскими и блестящими.
   – Вы полагаете, что нам следует пожениться? – спросила она.
   Да, именно это он имеет в виду.
   – Нам с вами? – переспросила она.
   Он не видел в этом ничего невозможного. Правда, имеется некоторая разница в летах, но у него есть положение и имя, – это можно засчитать, как некоторую компенсацию; он намекнул даже на то, что наружность его нельзя назвать отталкивающей.
   После этого оба порядочно помолчали.
   – Так вы действительно хотите жениться на мне? – спросила она, проникнувшись серьезностью положения.
   – Да, я это основательно обдумал, – ответил он.– К сожалению, я еще не уверен, как к этому отнесется вся моя семья, но, в конце концов, ведь это касается только меня одного, а сам я решил этот вопрос положительно!
   Тогда она попросила отсрочки на несколько лет, чтобы им можно было хорошенько все взвесить, – лет пять, – сказала она, – так, чтобы не помешала ни малейшая мелочь; в сущности, следовало бы восемь лет, – сказала она. Но тут он покачал головой, – восемь лет, это уж чересчур долго.
   – Нет, восемь лет, – проговорил он, – это, можно сказать, преувеличение.
   – Но мне очень важно, чтобы вы дали время и себе, и мне хорошенько все взвесить. Дело немножко запутанное, – сказала фрекес Марианна.– В жилах моей матери текла индийская кровь, и я не знаю, совершенно ли у меня самой покончено с моими родичами в Мексике. Если мне придется извещать моих родичей о вашем предложении, так ведь племя это постоянно кочует, и на розыски, наверное, потребуется не менее пяти лет.