– Сабля моего отца висела здесь все время, – ответил он.
   – А, в таком случае, извини! – И как бы случайно взглянув в окно, воскликнула: – Ну вот, потерял, – ведь он же не может ходить без перчаток. Ну, прощай!
   С этими словами Марианна выбежала из комнаты, даже не затворив за собой как следует дверь.
   Виллацу пришлось встать и затворить ее. И в то же время Виллац, конечно, невольно покосился в окно. Тьфу, только Антон! Но он был в перчатках – Марианна выдумала. Во всем обман!
   Ну, и конечно, Виллац не мог после этого работать, невозможно, а петь он не умел, он не унаследовал голоса своей матери. В сущности, он был, верно, скучный малый: он умел рисовать карандашом и красками, как мать, умел одеваться изящно, аккуратно, как отец, но это и все, что он умел. А ревновать к Антону! Извините, это просто смешно!
   Теперь дорога наверное свободна, и ему можно выйти.
   Сегодня с ним должно было случиться еще кое-что; случилось, что Конрад стоял на дороге; бывший поденщик, бездельник, стоял и поклонился, а его товарищ Аслак сидел на камне и тоже встал и поклонился; Конрад с минуту повозился со своими манжетами, а покончив с ними, протянул руку. И тут Виллац нахмурил брови сильнее, чем за весь день.
   – Я хотел вас поблагодарить, – сказал Конрад.
   Виллацу это было неприятно, несносно, он сказал:
   – Тебе не за что меня благодарить, запомни это на будущее время. Чего еще тебе нужно?
   Конрад понял, что надо быть кратким, и сказал:
   – Мы хотели спросить, не найдется ли у вас работы. Виллац смерил его глазами от шляпы до сапог, точь-в-точь, как, делал его отец:
   – Работы?
   – Да. Мне, и вот ему, Аслак.
   Виллац смерил и Аслака. Вот стоит человек, которого он однажды проучил, ну, конечно, и заплатил за то, что оказал это благодеяние самому негодяю и людям.
   – Вы можете рубить лес, – сказал Виллац.
   – Это хорошо, – ответил Аслак.– Так вы хотите рубить лес? А не рано ли еще?
   Виллац не стал разговаривать, никаких лишних слов, он коротко кивнул и сказал:
   – Идите на усадьбу и явитесь к Мартину-работнику.– С этими словами он прошел дальше.
   Это было неплохо, даже хорошо, он мог избавить господина Хольменгро от труда подыскивать ему дровосеков. Разумеется, начинать рубку леса еще рано, но в таком большом хозяйстве временная работа для двух человек всегда найдется. Вышло прямо великолепно, и он решил сейчас же сказать об этом господину Хольменгро.
   Господин Хольменгро был опять мягок и приветлив:
   – Вот как? Ну, дровосеков, во всяком случае, было бы нетрудно найти. Значит, вы свезете по зимнему пути, а весной сплавите, а лес – это деньги!
   Совершенно верно, но Виллац все-таки вздрогнул: деньги не раньше весны! Разве это не правда, что лесная торговля дает необычайно быстрый оборот, и можно получить сколько угодно денег под размеченный лес? Может быть, господин Хольменгро ждал прямого обращения? Он его не дождется!
   – Не останетесь ли вы поужинать? – спрашивает господин Хольменгро.– Нам было бы это так приятно, мы с Марианной очень одинокая пара. Правда, за последние дни нас немножко развлекал Антон Кольдевин.
   Виллац не мог остаться, не смел, господин Хольменгро, как бы ему этого ни хотелось!
   Он пошел тою же дорогой, какой пришел, но тут с ним опять случилось нечто: несколько выше моста росла ивовая рощица, она начиналась прямо от края дороги, Виллац хорошо знал место, здесь он поцеловал Марианну в последний блаженный раз перед своей первой поездкой в Берлин, – теперь он увидел там Марианну и Антона. Что же из этого? Ничего. Антон ведь предупредил, что хочет отбить у него Жар-птицу. А может быть, парочка стояла здесь и когда Виллац шел на гору, к господину Хольменгро; только тогда он не бормотал ничего и не разговаривал сам с собой, как с ним иногда случалось!
   Вот Антон становится на колени. Становится на колени! Он без шляпы, наверное, делает предложение, напрямки, Марианна хочет уйти, но он обнимает ее юбку, это очень смешно, обнимает ее ноги. Делает предложение, что ли? Это было более чем смешно, оба говорили одновременно, Виллац видел по их движениям, что они всецело заняты собой, а шум от реки мешал им слышать чье– либо приближение. Они считали себя в полной безопасности.
   Одну минуту Виллац хотел было повернуть обратно, сделал шаг назад, но в это мгновение Марианна взглянула на него. Она сказала несколько торопливых слов, Антон вскочил и уставился на него. Приятели смотрели друг на друга растерянно и недоуменно, словно из двух разных миров, потом Антон поднял свою шляпу, поклонился Марианне и пошел к лесу.
   Он бежал? Это было на него непохоже. Должно быть, Марианна сказала ему что-нибудь решительное.
   Она отошла от ивняка и зашагала по дороге, грудь ее высоко вздымалась. Несмотря на большое смущение и старания не расплакаться, она все-таки сумела кивнуть головой и улыбнуться Виллацу. Молодчина эта Марианна, все-то она может! Она сказала:
   – Ты видел? Ничего не поделаешь, мне все равно. Но досадно, что ты видел.
   Он сумасшедший. Послушай, ну, как ты, удалось тебе поработать? Посмотри, вон лежит его тросточка, конечно, я не стану поднимать ее. Что ты делал у папы?
   – Она вынимает носовой платок: – Ах, ну вот, я наверное простудилась, у меня уже начинается насморк. И глаза слезятся. Видал ли ты когда что-нибудь подобное? И так внезапно! Скажи мне, тебе неприятно? Это нехорошо? Но разве ты не видел, что он… я не могла пошевелиться.
   – Прощай, – сказал он и пошел.
   Он не оглянулся ни разу, – заставил бы кто-нибудь Виллаца Хольмсена повернуть голову! – поэтому, когда он дошел до кирпичного завода и хотел войти в дом, а Марианна очутилась в двух шагах позади него, он сильно вздрогнул. Ее скользящая, беззвучная походка привела ее сюда.
   – Прости, – сказала она, увидев, что испугала его.
   – Иди домой!– попросил он.– Не стой здесь, иди домой! Простуда прошла, платок спрятан, она проглотила свои слезы:
   – Конечно, я пойду домой. Но согласись, что это чересчур бессмысленно с твоей стороны: разве я виновата, что он схватил меня?
   Спору нет, это было так далеко от здравого смысла, что на мгновенье он не нашел ответа. Но ведь они ссорились не первый раз, оба были на это мастера, и, не долго думая, он сказал:
   – А заметила ли ты, что мы с тобой дали друг другу слово вот в этом доме?
   Она не ответила.
   – Ты очень удивила бы меня, если б ответила иначе, чем молчанием.
   – Почему бы нам не войти? – проговорила она.
   – Ну, конечно, почему бы нам не войти? Раз ты приказываешь, мы должны преклонить колени, да еще сердце у нас должно захолонуть от счастья! Разумеется, мы можем войти. Куда же девался Антон? Вот был бы для него афронт, если бы мы с тобой вошли сейчас в дом и сели вместе. Как ты полагаешь?
   – Нет, это не было бы для него афронтом. Он говорит, что хочет на мне жениться, и говорил он мне это сегодня не в первый раз. Но я не хочу выходить за него, я ответила, что я не свободна.
   – Что же это у тебя не свободно? Я ничего такого не знаю.
   – У меня не свободно то, что называется сердцем.
   – Удивительно! Неужели твое сердце не свободно? Нет, нет, разумеется, ты связываешь и развязываешь его по своему желанию. Впрочем, ты вольна располагать своим маленьким достоянием, как тебе заблагорассудится.
   – Войдем же в дом, Виллац!
   – Но если Антону не помогло преклонять перед тобой колени и валяться у тебя в ногах – с моей стороны это нескромно, но что ж! Все мы норовим подставить друг другу ножку! – так же ли это безнадежно и для меня? Что, если б я стоял здесь и распинался битый час и просил бы тебя, молил бы о том, что ты называешь своим сердцем – привело бы это к чему-нибудь?
   – Замолчи! Ты сам пожалеешь, что был так зол.
   – А если бы я вместо этого расхохотался и сказал: покорно благодарю, прощай! – тогда что?
   – Ах, эта простуда, вот, глаза опять слезятся! – сказала Марианна и опять вынула носовой платок.
   Он видел, как она дрожала, но храбрилась и опять подавила слезы. Это вышло у нее хорошо.
   – Иди домой!
   – Иду, – ответила она и пошла. Конечно, она подавила слезы, но зато они и не показались, никто не увидел, что она поддалась слезам. Она повернулась, обиженная и разозленная, и крикнула через плечо: – И если осенью ты уедешь со своей оперой, скатертью дорога!
   Снова он с минуту не находил слов. Потом ответил:
   – Ах, пожалуйста, не напоминай мне перед уходом, чтобы я завтра утром послал тебе цветов!
   Они здорово поранили друг друга ужасными словами, с чисто военной или разбойничьей злобой – и это в дни помолвки! Да, но ведь потом не будет хуже, не может быть хуже. По крайней мере, им не грозит неприятность – прожить жизнь в супружестве и испытывать тошноту при воспоминании о былой приторной сладости. Они были незаурядные влюбленные.
   Простуда и носовой платок снова по боку, Марианна скользили по дороге, как всегда, могла говорить и думать. Вот стайка кричащих сорок преследует человека на дороге, навстречу идет Ларс Мануэльсен в двубортной куртке с восемью пуговицами, он до такой степени чувствует себя отцом великого человека, что полагает, будто может останавливать всех, он останавливает Марианну:
   – На месте вашего отца, я перестрелял бы всех этих проклятых сорок, – говорит он.
   – Тебя все еще не оставляют в покое сороки?
   – Нет. Сороки гоняются за мной, куда бы я ни пошел, это сущий крест, люди смеются надо мной, а мне это не нужно. Это ваши сороки.
   – Не следовало тебе ссориться с сороками, Ларс.
   – Почему это? Тварь и нечисть, вот я им всем до одной положу отравы!
   – Говорят, они мстят.
   – Они уже и так отомстили. Я у всех на языке, просто некуда деваться. Люди обвиняют меня в краже у вашего отца, только бы мне найти против них свидетелей! Но я уж написал моему сыну Лассену, чтоб он вызволил меня.
   – А, так Лассен приезжает?
   – Он, Лассен, такой человек, что приедет, если найдет для этого досуг и время…
   Марианна встречает Антона. Он нашел свою палку и идет проводить Марианну. И он тоже полон насмешек?
   – Ну, что же, все уладилось с золотом?
   – Нет, не уладилось, – отвечала она.– И я убедительно вас прошу не подвергать меня впредь таким неприятностям.
   – Униженно прошу вас простить меня!
   – Мое прощение зависит от вашего будущего поведения.
   – Мое поведение будет исправлено. Позвольте мне надеяться на вашу благосклонность!
   Низко поклонившись, Антон пошел по дороге на пристань и в гостиницу. Но дойдя до поворота и убедившись, что Марианна не следит за ним, он свернул к реке и направился берегом к кирпичному заводу. Там он без церемоний отворил дверь и вошел к Виллацу.
   – Здравствуй, – сказал он.– Вот я. Я тебе нужен за чем-нибудь?
   – Нет, – ответил Виллац.– Разве только, чтоб попросить тебя не приходить сюда и не мешать мне.
   – Ты хочешь отделаться словами, – раздраженно сказал Антон.– Это тебе не удастся!
   – Твои грубости оставляют меня совершенно хладнокровным, они меня не волнуют, – ответил тот.
   Раздражение Антона было велико:
   – Это не удастся, хотя бы даже один из нас остался на месте!
   – В том, что ты говоришь, есть известная доля смысла, – сказал Виллац раздумчиво и пуская в ход все свое благоразумие.– Потом можешь лечь вон там, на диване, и выспаться.
   – Опять болтовня! Положим, я не привык к боксу, к работе английской мясорубки, но я умею фехтовать.
   – А я не привык к французским вязальным спицам.
   – Хорошо, но ведь мы оба умеем стрелять? Виллац громко рассмеялся и сказал:
   – Разумеется, ты смешон! Ну, да ладно, ты захватил с собой из чего стрелять?
   – Нет. Да вот у тебя револьверы на стене. Правда, какие-то жалкие огрызки вершков по шести длиной.
   – Восьми вершков, – беспристрастно поправил Виллац. И он подробно описал револьверы, не горячась, без высоких фраз: – Посмотри на них, они блестят и опасны.
   Но Антон все же был недоволен и злился:
   – Ты наверное испортил их, потому что ожидал меня, – сказал он.
   – Разве только для того, чтоб ты не пришел и не наделал себе вреда, сумасшедший ты человек. Могу я узнать, зачем ты пришел ко мне?
   – Тебе это все еще не ясно! – в бешенстве спросил Антон.– Я пришел поколотить тебя.
   Бледность разлилась по лицу Виллаца. Он встал и ответил:
   – Если б я не знал тебя, я мог бы принять это всерьез.
   – Я пришел поколотить тебя за то, что ты ходишь и подсматриваешь!– закричал Антон, окончательно выйдя из себя и подпрыгивая.– Ты потерял всякий стыд, ходишь и подсматриваешь…
   И тут случилось, что Виллац – этот человек, умевший говорить и молчать с дурацким спокойствием, умевший стерпеть многое, умевший ударить, умевший и спустить – на этот раз ударил. И ударил очень основательно. Но Антон только одну секунду пролежал у стены. Вскочив, он дикими глазами уставился на Виллаца и прохрипел:
   – Мясорубка!
   Потом схватил свою палку и швырнул ее, от взмаха палки упал стоявший на полке флакон. Он оглядывается, чем бы еще бросить, но, увидев, что уже попал, что ему страшно повезло, и лицо друга разбито в кровь, отказался от намерения швырнуть старинным пистолетом, очутившемся в его руке. Он отбросил пистолет и сказал, весь дрожа:
   – Смотри, я щажу даже мясорубки! Впрочем, ты был достаточно противен и без раны. Жалко флакона, ты же получил от меня все, что следовало. Сколько стоит флакон?
   Не получив ответа, он засопел от презрения, даже фукнул носом с насмешкой и отвращением:
   – Merde! – прошипел он и вышел. Потом вернулся, чтоб сказать:
   – Сейчас явится дама! Ты, разумеется, попросил ее прийти защитить тебя. Фу, черт!
   Антон опять пошел вдоль реки, чтоб не встретиться с Марианной, спускавшейся с горы. Он еще дрожал, храбрость у негодяя была, но он болтал и шипел, у него не было чувства меры.
   Куда ему деваться до прихода почтового парохода? Похоронить себя в гостинице? На минуту он подумал, не сходить ли на часок к Теодору из Буа, но отказался от этой мысли и пошел в гостиницу.
   Да и не очень кстати вышло бы, если б он как раз сейчас явился в Буа. Он попал бы в страшный хаос ящиков и бочонков, громких приказаний и распаковки товаров. Теодор перебирался сегодня в свой новый дворец-лавку. Ему помогало несколько мужчин, среди них Юлий.
   Разумеется, все находили, что новая лавка до смешного велика, но Теодор был умнее всех: он уже теперь предвидел тот день, когда ему придется расширять даже и эту лавку! И этого нельзя было отрицать, он получил несметное количество товаров, и требовалось много места.
   А старая лавка, мелочная лавка фрекен Иенсен и адвоката? Она стояла стена об стену с новой и продолжала существовать. Теодор не пожелал ее уничтожить, «пусть остается семье», – говорил он. Однако дело обстояло и так, что она принадлежала Теодору, у него были вложены в нее деньги, она служила ему обеспечением впредь до выкупа, а потому у него были все основания оставить старую лавку в неприкосновенности. Но это не надолго! Милые мои, ведь последние коммивояжеры ничего не продали барышням Иенсен, а все Теодору. Они побывали у дам и оставили с величайшей вежливостью свои карточки, но дальше дело не пошло: товар они отдали молодому господину Иенсену, который был их давнишним клиентом, они принципиально не продавали двум конкурентам в одном месте. Барышни Иенсен только оскорбленно сначала потупили, а потом вскинули головки, дескать, милые мои, об нас не беспокойтесь, мы получим все товары, какие нам надо, мы покупаем за наличные! Барышни не теряли бодрости. Но у них не было коммерческой жилки, как у Теодора, они слишком часто вскидывали головки и не обладали добродушием, которое могло бы это компенсировать. Если к барышням Иенсен приходила какая-нибудь из сегельфосских девиц купить полотна для рубашек, она могла услышать такую отповедь: «Мы сами берем на белье такой материал, а тут вдруг тебе такое полотно недостаточно тонко!» Теодор сразу понял, что так не годится, он поступал лучше, он завел заборные книжки для солидных девиц, имевших заработок. Так что девушка могла сказать другой, что вот, мол, не дальше, как вчера, Теодор предложил мне забирать у него на книжку и расплачиваться каждый месяц; и еще сказал: потому что так гораздо удобнее, фрекен Палестина!
   Лавка Теодора Иенсена была прямо заглядение, большие окна с большими стеклами, светлые стены и стеклянные шкафы с медными брусьями. «Как полагаешь, сколько это все стоило?» – говорил Теодор. Он придумал все сам, чтоб было как в других городах, хотя, положим, ему очень помог начальник телеграфа Борсен. Этот удивительный праздношатай и лодырь все больше и больше заинтересовывался энергией Теодора – хорошими качествами молодежи, говорил он – и часто давал ему отличные советы. «Смотри, чтоб медные брусья у тебя всегда блестели! – говорил он, – а не то, выбрось стеклянные шкафы»!
   Теодор помнил также, что это Борсен устроил все чудеса на празднике гагачьего пуха, хотя у того же самого Борсена не было платья, чтоб поехать на остров.
   Праздник гагачьего пуха – люди до сих пор вспоминали о нем. «Как полагаешь, сколько он стоил?» – говорил Теодор. Он называл сумму, сотни, хо– хо, кучу денег! Проверки нечего было бояться, кому была известна стоимость иллюминаций? «Но вы сами видели, что я наделал с небом! – говорил Теодор.
   И все же со дня праздника гагачьего пуха Теодор был уже не тот человек. «Хоть бы этого праздника никогда и не было!» – верно думал он не раз. Огорчение, овладевшее им теперь, было нехорошего свойства, оно захватывало дух, портило ему настроение. Теодор, который, по совести, должен бы быть совсем другим, частенько сидел один и делал, что мог: отчаянно ругался. Психологи и знатоки человеческого сердца подивились бы такой мелочности и ограниченности умного парня. Чего он добивался? Не полагается дарить дорогие носовые тряпочки на празднике гагачьего пуха, Борсен отсоветовал бы всякую попытку такого рода, засмеял бы его до смерти. «Чем бы он ей помешал!» – без конца повторял про себя Теодор. Он не понимал, что можно поблагодарить за булавку, но от тридцати пяти крон надо отказаться. Нет, он не понимал ничего, кроме этого пренебрежительного отказа.
   – Будь счастлива, вот чего я желаю! – следовало бы ему сказать теперь, как и раньше, и перестать думать. А время превосходно залечивает все раны. Да, так и следовало бы говорить и делать.
   Да и вообще, знаменитый праздник не дал того, что должен был дать: коллега Антон Кольдевин уехал, не превратившись в закадычного друга и завсегдатая, а «Сегельфосская газета» не обмолвилась о празднике ни единым словом. Причин для огорчения было достаточно. И все это надо принять в расчет при обсуждении дальнейшего образа действий Теодора по отношению к его сестрам: в течение нескольких дней он предоставил им торговать и продавать то немногое, что им удавалось, а затем явился однажды с ленсманом и наложил арест на наличность кассы. На те самые наличные, на которые барышни и адвокат собирались закупить товары.
   – Вот разважничался-то! – говорили сестры. Послали за адвокатом.
   – Давайте, потолкуем немножко! – сказал адвокат.
   – Деньги на бочку, а не то ленсман опишет все, что есть, и закроет лавку!
   – ответил Теодор.
   А ленсман стоял и кротко и уныло взирал на происходящее, не проявляя желания приступить к исполнению и заработать деньги, нет, он начал уговаривать:
   – Так и так, всем понемножку, ведь обе стороны – одна семья.
   – Родственники! – поправил адвокат.– Здесь нет того, что подразумевается под семьей.
   – Надо откинуть ежедневные расходы, – продолжал ленсман, – но постепенно необременительная выплата…
   Обе стороны одинаково недовольны, Теодор наотрез отказался, и адвокат тоже.
   – Это попытка парализовать дело, – заявил он. А ленсман с раздражением сказал:
   – Вы, ленсман, и здесь предлагаете свои необременительные выплаты, ну, да теперь уже довольно: банк должен получить свое через двадцать четыре часа. Слышите?
   Ленсман слышал. И хотя ему не следовало бы бормотать, потому что это было прямо позорно со стороны человека, имевшего лошадь, которую он мог продать, и хотя это, конечно, не могло произвести хорошего впечатления на такого человека, как адвокат, ленсман только сказал:
   – Я постараюсь – ясно, что надо что-нибудь придумать – у меня есть лошадь…
   И вот смирение, как и прежде, произвело хорошее впечатление на адвоката Раша, его раздражение немножко улеглось, и он сказал:
   – Лошадь! Кто станет покупать лошадь и кормить ее на зиму глядя? Вы могли бы продать ее весной.
   – Да. Но тогда предстояли полевые работы…
   – Ну да, ну да, я сказал свое слово!
   Но перед уходом ленсман все-таки успел немножко уломать обе стороны и примирить их на том, что известный процент с торговли поступал в платеже Теодору. Ладно. Но это только отсрочка, лавка была приговорена.
   Ленсман отправился к Хольменгро, по своему обыкновению. А кроме того, вчера он получил записочку от фрекен Марианны, что ей надо поговорить с ним, как только он будет в этих местах, и она не желает ждать до бесконечности!
   – Ленсман, – сказала Марианна, приступая прямо к делу, она, видимо, была очень счастлива, она улыбалась, – ленсман, я получила письмо, хотите посмотреть конверт? Что на нем написано?
   – Одна тысяча крон.
   – Да. Оно пришло третьего дня. И вот, вы получаете эти деньги на двадцать лет.– Видите, здесь расписка, расписка на тысячу крон, вы занимаете их у меня на двадцать лет и возвращаете мне две тысячи. Вы понимаете, ленсман?
   Нет, ленсман не понимал.
   – Деньги мои. Я могла бы показать вам и само письмо, оно от одной фирмы, я сделала дело, но это секрет, я не покажу вам письма. А теперь я сказала все, что надо, я прорепетировала, когда увидела, как вы поднимались в гору, и постаралась изложить как можно короче. Потому что очень неприятно долго разговаривать о таких вещах, – сказала Марианна.
   – Я не проживу двадцать лет, – сказал ленсман.
   – Еще как, – ответила Марианна.
   Ленсман пробормотал какую-то благодарность – что это несомненно такая крупная помощь, такая сумма…
   В эту минуту отец прислал за Марианной и выручил ее. Может быть, это было заранее условлено, господин Хольменгро часто играл со своей дочерью.
   – Интересно, чем это папа опять будет меня мучить – сказала она, – этакий брюзга, – сказала она.– Она сейчас же скользнула к двери и крикнула с порога: – Ну, прощайте, ленсман. Извините, мне надо идти. И приезжайте скорей, слышите!
   Ленсман пошел вниз с пригорка со своим богатством, думал разные думы, считал и подсчитывал и не продал лошадь. Такого коня не продают, ему цены нет. Но он не мог прийти к адвокату с билетом в тысячу крон, – всякий бы догадался, откуда они, эта бумажка выдала бы его, скомпрометировала бы; он пошел к Теодору-лавочнику и разменял билет.
   – Где вы были после того, как ушли отсюда? – с изумлением спросил Теодор. В смышленой голове его все было ясно; но так как он не имел никаких причин распространяться о щедрости семейства Хольменгро, он вдруг смолк и сказал только: – Это меня не касается. Разменять билет в тысячу крон? С удовольствием. Два, если вам угодно!
   Теодор был в хорошем настроении:
   – За этот час, что вас не было, у нас тут кое-что случилось, – сказал он ленсману.– Отец узнал про наши дела, и с ним опять случился удар. К сожалению, – сказал Теодор. – Я послал за доктором.
   – Опять удар.
   – К сожалению! – ответил Теодор.– И я жду, что адвокат явится очень скоро, может еще сегодня же, он придет просить пардону. Куда ему деваться?
   Припрет со всех сторон! Что, он не придет и не сдастся?
   – Я только подумал, что это было бы на него не похоже.
   – Ну, я уж устрою, чтоб было похоже! – заявил Теодор.– Черт за черт – чтоб такое пузо расселось торговать рядом со мной! Да кстати, послушайте, ленсман: что, надо иметь разрешение, чтоб играть в театре? Они мне пишут, что опять собираются приехать.
   – Нет, можно просто играть. Вот как, они опять приезжают?
   – Проездом на юг. На этот раз у них будет другая пьеса, она называется «За садовой оградой», и там много пения, они спрашивают, достал ли я рояль. Натурально, я достал рояль.
   Теодор рос все выше и выше, казалось, этот последний час был особенно благоприятен его росту. Разменять билет в тысячу крон? С удовольствием, два! Рояль? Он давно уже добыл рояль и был в настроении предложить другой. Теперь он решил сейчас же отрядить рабочих чинить дорогу к театру, чтобы фрекен Сибилла Энгель опять не свихнула себе ногу. Он решил послать и к Нильсу-сапожнику – сказать, что бедняга опять может заработать две кроны.
   – Поднеси Юлию и другим по стаканчику виноградного спирта вечером, когда пошабашат! – крикнул он в дверь конторы приказчику Корнелиусу.
   Огонь и пламя, сама энергия! И хорошо, и отрадно было людям знать, что есть человек, который – огонь и пламя.
   Разве Нильс-сапожник не нуждался в поощрении? Еще как! Добрая фру Раш не забывала его, она часто давала ему на дом детский башмачок в большом пакете и наказывала принести веников. Но Нильс-сапожник как будто не жирел от этого, нет, по нем этого не было видно, наоборот, чем дальше, тем отчаяннее он тощал. Фру упросила молодого Виллаца написать мистеру Нельсону в Америку, но ответа не было. «Может быть, Ульрик уже едет домой», – говорил Нильс– сапожник. Он долго ждал базара в пользу Благоденствия Сегельфосса, облизывался на него, как собака, молил о нем бога, но базара было. Нет, дело не выгорало из-за помещения» Адвокат не мог побороть себя и снять театр у Теодора, у этой лавочной крысы, выскочки, да, впрочем, пусть никто не воображает, что у него театр, просто навес для рыбных сетей. Союз Благоденствия Сегельфосса не снимает для своего базара навес для рыбных сетей, мой милый Нильс!