— Нельзя же быть таким идиотом, — пробормотала она, когда я поделился с ней своим намерением во что бы то ни стало попасть в Польшу. — Просто не могу понять, как это тебя не взяли в армию, раз ты такой идиот.
   — Меня признали негодным. У меня сердце бьётся слишком сильно.
   — Послушай меня, малыш. Мне шестьдесят лет, но иногда я чувствую себя так, как будто я жила — или пережила, если предпочитаешь, — пять тысяч лет, и даже как будто я была здесь ещё раньше, когда мир рождался. И потом, не забывай, как меня зовут. Эспиноза.-Она рассмеялась. — Почти как Спиноза, философ, может быть, ты слышал о нём. Я могла бы даже отбросить «Э» и называться «Спиноза», так много я знаю.
   — Почему вы мне это говорите?
   — Потому что скоро дело будет так плохо, наступит такая катастрофа, что твоя болячка в ней растворится. Война будет проиграна, и во Франции будут немцы.
   Я поставил свой стакан:
   — Франция не может проиграть войну. Это невозможно. Она полузакрыла глаза над своей сигаретой.
   — Для французов нет невозможного, — сказала она.
   Мадам Жюли встала с пекинесом под мышкой, взяла сумку с бутылочно-зелёного плюшевого кресла. Она вынула оттуда пачку купюр и снова села:
   — Для начала возьми это. Потом будут ещё. Я смотрел на деньги на столе.
   — Ну, чего ты ждёшь?
   — Послушайте, мадам Жюли, на это можно жить год, а мне не так уж хочется жить. Она усмехнулась.
   — Дитя хочет умереть от любви, — сказала она. — Тогда ты должен поторопиться. Потому что скоро начнут умирать со всех сторон, и не от любви, поверь мне.
   Я испытывал горячую симпатию к этой женщине. Может быть, я начинал догадываться, что, говоря о «проститутке» или «сводне» с презрением, люди таким образом низводят человеческое достоинство на уровень зада, чтобы легче было забыть о низостях ума.
   — Всё-таки не понимаю, почему вы мне даёте эти деньги.
   Она сидела передо мной в сиреневой шерстяной шали на плоской груди, со своим шлемом чёрных волос, глазами цыганки и длинными пальцами, которые играли маленькой золотой ящерицей, приколотой к корсажу.
   — Конечно, ты не понимаешь. Поэтому я тебе объясню. Мне нужен такой парень, как ты. Я составляю себе небольшую группу.
   Так в феврале 1940 года, когда англичане пели: «Мы будем сушить своё бельё на линии Зигфрида», афиши кричали: «Мы победим, потому что мы сильнее», а «Прелестный уголок» звенел тостами за победу, старая сводня готовилась к немецкой оккупации. Не думаю, чтобы в то время кому-нибудь ещё пришла мысль организовать то, что позже назвали «сетью Сопротивления». Мне было поручено установить контакты с некоторыми людьми, в том числе с одним специалистом по подделыванию документов, после двадцати лет тюрьмы всё ещё скучавшим по своему ремеслу, и мадам Жюли так убеждала меня хранить тайну, что даже сегодня я едва отваживаюсь написать их имена. Среди них был господин Дампьер, который жил один с канарейкой, — к чести гестапо, надо заметить, что канарейку они помиловали и приютили, после того как в 1942 году господин Дампьер умер от сердечного приступа во время допроса. Там был господин Пажо, позднее известный под именем Валерьена, — через два года его расстреляли вместе с двадцатью другими на холме, носящем то же имя[25]. Там был комиссар полиции Ротар, ставший руководителем сети «Союз», который пишет о госпоже Жюли Эспинозе в своей книге «Годы подполья»: «Этой женщине было присуще полное отсутствие иллюзий, порождённое, без сомнения, долгой практикой её ремесла. Мне случалось воображать, как бесчестье входит к той, кто так хорошо его знает, и делает ей признания. Оно должно было шептать ей на ухо: „Скоро наступит мой час, моя добрая Жюли. Готовься“. Во всяком случае, она умела убеждать, и я помог ей формировать группу, регулярно собиравшуюся для обсуждения шагов, которые следовало предпринять: от изготовления фальшивых документов до выбора надёжных мест, где мы могли бы встречаться или скрываться при немецкой оккупации, в которой она не сомневалась ни на секунду».
   Однажды после визита к аптекарю на улице Гобен, передавшему мне «лекарства», назначение и потребителя которых я узнал только гораздо позже, я спросил у мадам Эспинозы:
   — Вы им платите?
   — Нет, мой маленький Людо. Есть вещи, которые не покупаются. Она кинула на меня странный взгляд, печальный и жёсткий:
   — Это будущие смертники.
   Однажды я пожелал узнать также, почему, будучи так уверена, что война проиграна, и считая приход немцев неизбежным, она не ищет убежища в Швейцарии или Португалии.
   — Мы об этом уже говорили, и я тебе ответила. Бегство не в моём духе. Она усмехнулась:
   — Может, Фульбийак это и имела в виду, когда повторяла, что у меня «дурной тон». Как-то утром я заметил в углу кухни фотографии португальского диктатора Салазара, адмирала Хорти, правителя Венгрии, и даже Гитлера.
   — Я жду одного человека, чтобы он мне их надписал, — объяснила она.
   Мадам Жюли не простирала своё доверие до того, чтобы сказать мне, какое имя она собирается принять, и когда «специалист» пришёл надписывать фотографии, меня попросили выйти.
   Она уговорила меня сдать экзамен на водительские права:
   — Это может пригодиться.
   Хозяйка не могла предугадать только одного: точной даты германского нападения и нашего поражения. Она полагала, что это будет «в первые же тёплые дни», и заботилась об участи девиц. Она советовала им брать уроки немецкого, но во Франции не было ни одной проститутки, которая бы верила, что войну проиграют.
   Меня удивляло, что она мне так доверяет. Почему она без колебаний полагалась на двадцатилетнего мальчика без жизненного опыта, что вряд ли было хорошей рекомендацией?
   — Может, я и делаю глупость, — признала она. — Ну что я могу тебе сказать? У тебя в глазах что-то от смертника.
   — Вот чёрт! — сказал я. Она рассмеялась:
   — Я тебя напугала, верно? Но это не обязательно означает двенадцать пуль. С этим можно даже очень долго прожить. У тебя такой взгляд из-за твоей польки. Не горюй. Ты её ещё увидишь.
   — Как вы можете знать, мадам Жюли? Она ответила не сразу, как бы боясь причинить мне боль:
   — Если бы ты её больше не увидел, это было бы слишком красиво. Всё осталось бы как было. В жизни мало что остаётся неизменным.
   Я продолжал ходить два-три раза в неделю в Штаб польской армии во Франции, и наконец сержант, уставший от моих расспросов, бросил:
   — Ничего в точности не известно, но вероятнее всего, что вся семья Броницких погибла под бомбами.
   Тем не менее я был уверен, что Лила жива. Я даже более ясно ощущал её присутствие рядом со мной, это было как бы предчувствие.
   В начале апреля мадам Жюли на несколько дней исчезла. Она вернулась с повязкой на носу. Когда повязку сняли, оказалось, что нос Жюли Эспинозы утратил горбинку и стал прямым, даже укоротился. Я не задавал ей вопросов, но при виде моего удивления она сказала:
   — Нос — первое, на что будут смотреть эти сволочи.
   В конце концов я так уверовал в её правоту, что, когда немцы прорвали фронт в Седане, я не был удивлён. Я не удивился также, когда через несколько дней она послала меня пригнать из гаража её «ситроен». Вернувшись, я зашёл к ней в комнату и застал её сидящей среди чемоданов с рюмкой коньяку в руке; она слушала радио, которое возвещало, что «ничего не потеряно».
   — Хорошенькое «ничего», — сказала она. Она поставила рюмку, взяла собачку и встала:
   — Ладно, поехали.
   — Куда?
   — Мы немного проедем вместе, потому что ты вернёшься в Нормандию и нам немного по пути.
   Было второе июня, и на дорогах не наблюдалось никаких признаков нашего поражения. Всё выглядело мирно в посёлках, через которые мы проезжали. Сначала вёл я, потом госпожа Эспиноза сама села за руль. На ней было серое пальто, шляпа и косынка сиреневые.
   — Где вы будете скрываться, мадам Жюли?
   — Я совсем не буду скрываться, дружок. Находят именно тех, кто скрывается. У меня два раза был сифилис, так что нацисты меня не напугают.
   — Но что же вы собираетесь делать?
   Она слегка улыбнулась и не ответила. В нескольких километрах от Верво она остановила машину.
   — Ну вот. Здесь мы прощаемся. Это не очень далеко от тебя, так что не заблудишься. Она обняла меня:
   — Я дам тебе знать. Скоро понадобятся такие мальчики, как ты. Она прикоснулась к моей щеке:
   — Ну, отправляйся.
   — Неужели вы опять скажете, что у меня взгляд смертника?
   — Скажем так: у тебя есть то, что надо. Когда умеешь, как ты, любить женщину, которой нет рядом, возможно, сумеешь любить и нечто другое… чего тоже не будет, когда нацисты за это возьмутся.
   Я вышел из машины и взял свой чемодан. Мне было грустно.
   — Скажите хотя бы, куда вы едете!
   Машина тронулась. Я стоял посреди дороги, спрашивая себя, что с нею будет. И я был немного разочарован тем, что она не доверилась мне напоследок. Видимо, то, что она читала в моих глазах, не было достаточной гарантией. Что ж, тем лучше. Может, у меня всё-таки не глаза смертника. Может, у меня ещё есть шанс.

Глава XXV

   Меня подобрал на шоссе военный грузовик, и к трём часам дня я был в Клери. Из раскрытых окон неслись звуки радио. Неприятеля собирались остановить на Луаре. Думаю, что даже «хозяйка» не смогла бы остановить неприятеля на Луаре.
   Я нашёл дядю за работой. Едва я вошёл, меня поразила смена декораций в мастерской: Амбруаз Флери был по колено во французской истории в самых воинственных её проявлениях. Вокруг него кучей лежали все эти «Карлы Мартеллы»[26], «Людовики», «Готфриды Бульонские»[27]и «Роланды Ронсевальские»[28], все, кто во Франции когда-либо показывал зубы врагу, от Карла Великого до маршалов Империи, даже сам «Наполеон», о котором опекун раньше говорил: «Надень на него шляпу с полями, и выйдет настоящий Аль Капоне». С иголкой и ниткой в руке, он как раз латал «Жанну д'Арк», имевшую несчастный вид, так как голуби, которые должны были поднимать её в небо, болтались где-то сбоку, а шпага сломалась в результате неудачного приземления. Для старого пацифиста, не одобряющего военную службу по моральным соображениям, это была перемена фронта, и я онемел от удивления. Я сомневался, что подобная перемена настроения связана с какими-то новыми заказами, ибо за всю свою историю страна никогда не интересовалась воздушными змеями меньше, чем теперь. Сам Амбруаз Флери тоже изменился. Он сидел со своей искалеченной «Жанной д'Арк» на коленях, и его старая нормандская физиономия имела в высшей степени свирепый вид. Он не встал со скамьи и едва кивнул мне.
   — Ну, что нового? — спросил он, и я остолбенел от этого вопроса, ведь Париж только что объявили открытым городом. Мне казалось, что напрашиваются совсем другие вопросы. Но то был ещё июнь сорокового, и не началось ещё то время, когда французы шли на пытки и на смерть ради того, что существовало только в их представлении.
   — Я не смог получить никаких сведений. Я всё испробовал. Но я уверен, что она жива и вернётся.
   Амбруаз Флери одобрительно кивнул:
   — Молодец, Людо. Германия выиграла войну, здравый смысл, осторожность и разум воцарятся во всей стране. Чтобы продолжать верить и надеяться, надо быть безумцем. Отсюда я делаю вывод, что… — Он поглядел на меня: -… безумцем быть надо.
   Возможно, я должен напомнить, что в эти часы капитуляции безумие ещё не поразило французов. Был только один безумец, и он был в Лондоне.
   Через несколько дней после возвращения я увидел первых немцев. У нас не было денег, и я решил вернуться к Марселену Дюпра, если он меня возьмёт. Когда дядя зашёл к нему, уже стало ясно, что ничто не сможет остановить сокрушительное наступление сил вермахта; он наш ел Дюпра с красными глазами около висевшей у входа карты Франции, где каждая провинция была обозначена самой её отборной провизией. Дюпра указывал пальцем на ветчину в Арденнах и говорил:
   — Не знаю, докуда дойдут немцы, но во что бы то ни стало надо будет сохранить связь с Перигором. Без трюфелей и гусиной печёнки «Прелестный уголок» пропал. Хорошо ещё, что Испания сохраняет нейтралитет: только из Испании я получаю шафран, достойный своего имени.
   — Думаю, он тоже обезумел, — сказал дядя с уважением.
   На дороге перед садом стояло три танка, а у входа, под цветущими магнолиями, самоходная установка. Я ждал, что меня окликнут, но немецкие солдаты даже не посмотрели на меня. Я пересёк вестибюль; ставни в «ротонде» и на «галереях» были закрыты; два немецких офицера сидели за столиком, склонившись над картой. Марселен Дюпра сидел в тени с господином Жаном, старым восьмидесятилетним виночерпием, который пришёл, видимо, для того, чтобы оказать моральную поддержку хозяину всеми покинутого «Прелестного уголка». Дюпра, скрестив руки на груди и высоко подняв голову, но со слегка блуждающим взглядом, говорил громко, как бы желая, чтобы слышали немецкие офицеры:
   — Я считаю, что год обещает быть хорошим; может быть, это будет один из лучших; только бы внезапный дождь не побил виноградники.
   — Во всяком случае, начало хорошее, — отвечал господин Жан, улыбаясь всеми своими морщинами. — Франция запомнит урожай сорокового года, чувствую, что это будет один из лучших. Я отовсюду получаю хорошие вести. Из Божоле, со всей Бургундии, из Борделе… Никогда ещё не было таких хороших вестей. В этом году вино будет крепче, чем за всю историю наших виноградников. Оно всё выдержит.
   — На памяти французов не было такого июня, — признавал Дюпра. — Ни облачка. Лилии зацвели, и через девяносто дней всё будет как надо. Есть такие, которые не верят и говорят, что такая хорошая погода не может стоять долго. Но я верю в виноградники. Во Франции всегда так было. В одном проигрывали, в другом выигрывали.
   — Конечно, с эльзасскими винами покончено, — сказал господин Жан.
   — А карта вин без эльзасского — это национальное бедствие, — согласился Дюпра, слегка повысив голос. — Заметь, у меня в погребе достаточно, чтобы продержаться четыре года, даже пять лет, а потом можно надеяться, что получу новые… Я видел одного человека, он приехал от Пуэна из Вьена; вроде бы там дела обстоят как нельзя лучше, виноградники побили все рекорды. Говорят, они держатся даже на Луаре. Франция — необыкновенная страна, старина Жан. Когда кажется, что всё потеряно, вдруг видишь, что главное остаётся.
   Господин Жан поднял руку, чтобы вытереть слезу среди морщин:
   — О да. Это я вам говорю, месье Дюпра: когда через несколько лет будут вспоминать сороковой год, то скажут: такого года больше не увидишь. Я знаю людей, которые смотрят на свои виноградники и плачут, так они хороши!
   Оба немецких офицера по-прежнему изучали карту. Я думал, что это их военная карта Франции. Я ошибся. Это была действительно карта Франции, но в виде меню «Прелестного уголка»: «Мясо на пару с трюфелями „Марселен Дюпра“, филе с эстрагоном, кролик в малиновом уксусе по-нормандски, ракушки по-дьепски». Я знал меню наизусть, вплоть до белых грибов с сидром. Я смотрел на двух немецких офицеров, и мне вдруг показалось, что война ещё не проиграна. Один из офицеров встал и подошёл к Дюпра.
   — В следующую пятницу генерал, командующий немецкими войсками в Нормандии, а также его превосходительство посол Отто Абец и ещё четырнадцать персон желают здесь завтракать, — сказал он. — Его превосходительство Абец часто бывал у вас до войны и шлёт свои наилучшие пожелания. Он надеется, что «Прелестный уголок» не посрамит свою репутацию. Господин посол окажет вам в этом отношении любую необходимую помощь. Он поручил нам пожелать вам успешно продолжать свою работу.
   Дюпра посмотрел на него в упор:
   — Передайте вашему генералу и вашему послу, что у меня нет служащих, нет свежих продуктов и я не уверен, что смогу продержаться.
   — Это приказ высокого командования, месье, — сказал офицер. — В Берлине желают, чтобы всё шло как прежде, и мы намереваемся сохранить то, что составляет славу и величие Франции, — в первую очередь, разумеется, её кулинарный гений. Это слова самого фюрера.
   Оба офицера щёлкнули каблуками перед хозяином «Прелестного уголка» и удалились. Дюпра молчал. Вдруг я увидел, что на его лице появилось странное выражение, смесь ярости, отчаяния и решимости. Я не говорил ни слова. Господин Жан забеспокоился:
   — В чём дело, Марселен?
   Тогда я услыхал от Марселена Дюпра слова, которые никогда ещё не срывались с его уст.
   — Дерьмо собачье, — глухо произнёс он. — Что они думают, эти сучьи потроха? Что я наделаю в штаны? У трёх поколений Дюпра был девиз: «Я выстою».
   Он объявил, что на следующей неделе «Прелестный уголок» снова откроется. Но вокруг нас поражение следовало за поражением: с минуты на минуту ожидалась капитуляция Англии, и были часы, особенно ночью, когда мне казалось, что всё пропало. Тогда я вставал и шёл к «Гусиной усадьбе». Я перелезал через стену и ждал Лилу на каштановой аллее, и каменная скамья, давно уже пустая и холодная в лунном свете, по-дружески нас принимала. Я забирался внутрь через одно из больших окон террасы, которое разбил, поднимался на чердак и прикасался к глобусу, проводя пальцем по линиям, намеченным Тадом для будущих исследований. Бруно садился за рояль, и я слушал полонез Шопена — я слышал его так отчётливо, как если бы безразличное молчание наконец сжалилось. Я ещё не знал, что и другие французы начинают, как и я, жить памятью и что ушедшее, казалось, навсегда может ожить и проявиться с такой силой.

Глава XXVI

   В мастерскую начали поступать заказы. На историю Франции был большой спрос. Власти это одобряли — к прошлому относились дружелюбно. Немцы запретили запускать воздушных змеев на высоту более тридцати метров, опасаясь тайных сигналов авиации союзников или первым «бандитам». Нас посетил новый мэр Клери, господин Плантье, который явился, чтобы передать дяде полученный «совет». В высоких кругах заметили, что среди заслуживших одобрение «исторических» работ, выходивших из мастерской «лучшего мастера Франции» -Амбруаз Флери получил это звание в 1937 году, — недостаёт изображения маршала Пете-на. Дяде предложили, чтобы во время будущей встречи членов общества «Воздушные змеи Франции» в Клери он сам торжественно запустил змея, изображающего маршала. Дядя дал своё согласие с едва заметным лукавым огоньком в тёмных глазах. Я так любил эти вспышки весёлости в его глазах и насмешку, скрытую седыми усами, — как будто луч старого доброго веселья шёл из нашего далёкого прошлого и на пути к будущему освещал дядино лицо. Он собрал трёхметрового змея с изображением маршала, и всё прошло бы очень хорошо, если бы муниципалитет презрел дядино предложение пригласить на праздник нескольких немецких солдат и офицеров. В состязании принимало участие более ста человек, и первый приз -«Маршал Петен» был, естественно, вне конкурса — присудили сложному воздушному змею доминиканского священника, изображавшему распятие с Иисусом, который отделялся от креста и воспарял в небо.
   Я так и не узнал, подстроил ли Амбруаз Флери всё заранее, или это было досадное совпадение. Казалось, у него затруднения с запуском змея, чья величина более соответствовала историческому моменту, чем возможностям воздушных потоков, и один немецкий капрал любезно поспешил к нему на помощь (а возможно, дядя сам попросил его помочь). Наконец «Маршалу Петену» удалось подняться в воздух, но когда он на высоте тридцати метров раскрыл свои руки-крылья, то оказалось, что бечёвку держит немецкий капрал, и сфотографировали именно его. Во время праздника никто не обратил на это внимания, и только когда фотографию должны были опубликовать, цензура обнаружила её злонамеренность. Её не опубликовали, но нашлось другое фото, неизвестно кем снятое, и его копировали на подпольных листовках до самого конца оккупации: великолепный «Маршал Петен» летает в небесах, а жизнерадостный немецкий капрал твёрдой рукой держит бечёвку.
   Это дело принесло нам некоторые неприятности, и дядя сам думал, что, возможно, слишком явно раскрылся. В Нормандии начиналась организация первых звеньев сети Сопротивления «Надежда» под руководством Жана Сентени, который специально зашёл к дяде; несмотря на разницу в возрасте, они отлично поняли друг друга. В Клери история с «Маршалом Петеном» вызвала разные реакции.
   В «Улитке» и в «Виноградаре» приветствовали «эту старую лису Амбруаза», подмигивая и хлопая его по плечу. Но некоторые, вспоминая его период «Народного фронта», когда он запускал над нормандскими рощами «Леона Блюма», говорили, что когда человек, у которого два брата убиты в 1914 — 1918 годах, так насмехается над героем Вердена, он заслуживает хорошего пинка под зад. Помнили и то, что он не одобрял службу в армии по нравственным соображениям. В одно прекрасное утро, — я всегда говорю «в одно прекрасное утро», потому что у слов свой привычный порядок и не немецким танкам его менять, — итак, в одно прекрасное утро к нам ввалился мой бывший товарищ Грийо, которому через два года участники Сопротивления перерезали горло, — да помилует Бог его душу! Он был с двумя другими молодцами, разделявшими его взгляды, и они всё утро перетряхивали наших воздушных змеев, чтобы убедиться, что «этот старый идиот Флери» не подготовил ещё каких-нибудь мерзких штучек. Дядя спрятал весь свой период «Народного фронта» и своего «Жореса» у отца Ташена, кюре в Клери, который сначала орал на нас, а потом спрятал змеев в подвал, кроме «Леона Блюма» — его он собственноручно сжёг, потому что «какого чёрта, это уж слишком». Власти опекуна не беспокоили, но он понял, куда ветер дует, и после долгого раздумья решил, что «надо было действовать иначе». Встреча в Монтуаре дала ему новый стимул, и воздушный змей, изображавший историческое рукопожатие маршала Петена и Гитлера, был запущен через пять дней после события. «Надо работать по свежим следам», — сказал мне дядя. Группа добровольцев воспроизвела змея более чем в ста экземплярах, и его часто можно было видеть в небе Франции. Никто не усмотрел в нём ничего дурного, кроме Марселена Дюпра, который заглянул к нам выпить рюмочку и сказал своему старому другу: — Ну, старина, когда ты насмехаешься над людьми, это серьёзно!

Глава XXVII

   В ноябре 1941-го, когда молчание Польши с каждым днём всё больше напоминало молчание на бойне, я снова пришёл в усадьбу для упражнения памяти. В то утро нас навестили в Ла-Мотт люди Грюбера, начальника гестапо в Клери, так как длинные языки распустили слух, что Амбруаз Флери сделал воздушного змея в виде Лотарингского креста[29], которого собирается запустить так высоко, чтобы его было видно от Клери до Кло и от Жонкьера до Про. Это были выдумки: дядя был слишком уверен в себе, чтобы потерять осторожность; немцы не нашли ничего, что бы не фигурировало во всех разрешённых учебниках по истории Франции. Они несколько заколебались перед «Жанной д'Арк», несомой двадцатью голубями, но Амбруаз Флери, смеясь, сказал им, что нельзя же помешать Жанне воспарить в небеса. Он предложил посетителям выпить кальвадоса и показал диплом лучшего мастера Франции, полученный при Третьей республике, и так как без Третьей республики нацисты не выиграли бы войну, оберштурмбанфюрер сказал «гут, гут» и удалился.
   Было пять часов вечера; я стоял посреди старого пыльного чердака; голые ветки, топорщась, заслоняли слуховые окна; рояль Бруно молчал; напрасно закрывал я глаза — я ничего не видел. В тот вечер доброму старому здравому смыслу приходилось особенно трудно. Немцы приближались к Москве, и по радио объявляли, что от Лондона осталась одна пыль.
   Не знаю, каким отчаянным усилием удалось мне преодолеть свою слабость. Лила ещё дулась на меня, ей всегда нравилось испытывать мою веру, но я увидел Тада, он искал на карте места наших будущих славных исследований, — и наконец явилась Лила и бросилась в мои объятия. Вальс, только вальс, но стоит голове закружиться, и всё возвращается. Я обнимал Лилу, и она смеялась, откинув голову; Бруно играл; Тад небрежно опирался на один из глобусов — они так мало говорят о Земле, ведь они не ведают о её трагедиях; я снова верил в нашу жизнь и наше будущее, потому что мог любить.
   Так я вальсировал с закрытыми глазами, раскрыв объятия, полностью отдаваясь безумию, когда услышал скрип двери. Здесь повсюду гулял ветер, и в пылу своего праздника я бы не обратил на это внимания, если бы не открыл глаза, что является грубой ошибкой для всех, живущих верой и воображением.