Лила ела эклер.
   — Тад — анархист, — объяснила она мне.
   — Это означает, что он — избранная натура, — заметил Ханс.
   Я с удовольствием отметил, что у него немецкий акцент. Поскольку Франция и Германия всегда были врагами, я чувствовал, что, какова бы ни была причина его нападения, я хорошо сделал, что проучил его.
   Бруно казался огорчённым.
   — Мне кажется, Тад, что ты страдаешь не меньшим количеством предрассудков, чем те люди, которым ты их приписываешь. Можно сделать то же с самой природой — находить, что у птиц глупый вид, что собаки гнусны, потому что вылизывают себе зад, и нет никого глупее пчёл, потому что они делают мёд для других. Будь осторожен. То, что начинается таким взглядом на вещи, становится жизненным принципом. Если всё перекашивать, то всё будешь видеть кривым.
   Тад повернулся ко мне:
   — Вы слышали, мой юный друг, голос сочной груши, призвание которой — быть съеденной. Это то, что называют идеалистом.
   — Я хотела бы знать, почему ты вдруг говоришь «вы» нашему другу? — спросила Лила.
   — Потому что он ещё не мой друг, если даже когда-нибудь им и станет. В семнадцать лет я больше не бросаюсь очертя голову ни в дружбу, ни во что другое. Хотя я и поляк, быть сорвиголовой — не моё призвание. Это было хорошо для наших предков-улан, у которых была необходимая святая дерьмовая глупость.
   — Прошу тебя не употреблять подобных выражений в присутствии девушки, — бросил ему Ханс.
   А вот и пробуждение прусского юнкера, — вздохнул Тад. — Кстати, кто это тебя так разукрасил? Дуэль?
   — Они дрались из-за моих красивых глаз, — объявила Лила. — Они оба безумно влюблены в меня, и, вместо того чтобы понять, что это братство, которое должно их объединять, они дерутся. Но это у них пройдёт, когда они поймут, что я люблю их обоих и что, таким образом, ревновать не к кому.
   Я ещё не произнёс ни слова. Однако я чувствовал, что настал момент так или иначе проявить себя, ибо я не имел права забывать, что я племянник Амбруаза Флери и должен быть его достоин. Я ничего не знал об искусстве блистать в обществе, но страстно желал тут же на глазах у Лилы доказать какое-нибудь своё неоспоримое превосходство, которое бы всех посрамило. Если бы на свете существовала справедливость, я получил бы в эту минуту дар летать в облаках, или оказался лицом к лицу со львом, чья судьба была бы плачевна, или завоевал титул чемпиона всех разрядов на ринге, у края которого сидела бы Лила. Но всё, что я мог сделать, это спросить:
   — Какой будет квадратный корень из 273 678?
   Должен сказать, что мне удалось по крайней мере удивить их. Трое юношей внимательно на меня поглядели, потом обменялись между собой взглядами. Лила была в восторге. У неё был священный ужас перед математикой, так как она находила, что у цифр неприятная привычка утверждать, что два и два — четыре, в чём она видела что-то противное самому польскому духу.
   — Ну, раз вы не знаете, я вам скажу, — заявил я. — Он равняется 523,14242!
   — Я полагаю, что вы выучили это наизусть, перед тем как прийти сюда, — презрительно произнёс Ханс. — Вот что я называю принимать меры. Впрочем, я ничего не имею против шутов, которые разрезают женщин на куски и достают кроликов из шляпы, это такой же способ, как и другие, чтобы зарабатывать на жизнь… если в этом есть необходимость.
   — Тогда выберите цифру сами, — сказал я, — и я сразу же дам вам квадратный корень. Или перемножу любые цифры. Или прочтите мне колонку из ста цифр, и я повторю её в том порядке, как вы прочли.
   — Какой будет квадратный Корень из 7 198 489? — спросил Тад.
   Мне понадобилось на несколько секунд больше обычного, потому что я волновался, а это был вопрос жизни и смерти.
   — 2683, — объявил я. Ханс пожал плечами:
   — К чему это? Ведь нельзя проверить.
   Но Тад вынул из кармана блокнот и карандаш и сделал подсчёт.
   — Правильно, — сказал он. Лила захлопала в ладоши.
   — Я ведь вам говорила, что он гений, — объявила она. — Это и так было очевидно, без этих совершенно излишних упражнений счёта в уме. Я не выбираю первого попавшегося.
   — Надо бы всё-таки рассмотреть это более внимательно, — пробормотал Тад. — Признаю, что я заинтересован. Может быть, он согласится подвергнуться некоторым дополнительным испытаниям…
   Это было трудно, но я справился без единой ошибки. В течение получаса я повторял по памяти списки цифр, которые мне читали, извлекал квадратные корни из бесконечных чисел и перемножал такие длинные цифры, что результаты могли бы заставить побледнеть от зависти звёздные пространства. В конце концов мне не только удалось убедить своих слушателей в том, что моя подруга тут же назвала моим «даром», но Лила в придачу встала из-за стола, пошла к отцу и сообщила ему, что я вундеркинд в математике, заслуживающий его внимания. Граф Броницкий тут же пришёл за мной; он, видимо, решил, что где-то в глубине моего мозга скрывается приспособление, при помощи которого можно будет выигрывать в рулетку, баккара и на бирже. Этот человек глубоко верил в чудеса в денежной форме. Так и вышло, что меня пригласили стать посреди гостиной перед публикой, среди которой находились некоторые из самых известных деловых людей того времени — их неотразимо притягивали цифры. Никогда ещё я не занимался устным счётом с такой отчаянной волей к победе. Конечно, никто в этой семье не называл меня плебеем и не давал почувствовать моё низкое общественное положение. Семья Броницких принадлежала к такой старой аристократии, что они начали проявлять к народу немного печальное ностальгическое влечение, какое можно испытывать только по отношению к вещам несбыточным. Но представьте себе пятнадцатилетнего мальчика, выросшего в нормандской деревне, в слишком коротких брюках и вылинявшей рубашке, с беретом в кармане, в окружении пятидесяти дам и мужчин, одетых с роскошью, говорившей об их принадлежности к свету, «единственная возможность проникнуть в который — это его разрушить» (по словам Равашоля[10], в ту пору мне не известным). Только так можно понять, с каким трепетным жаром, с каким волнением я вступил в этот бой во имя чести. Мне пришлось прожить довольно долго, прежде чем оказаться в мире, где выражение «бой во имя чести» вызывает не больше чувств, чем какой-либо нелепый плюмаж былых времён, едва достойный насмешки; что ж, это означает только, что мир ушёл в одну сторону, а я в другую, и не мне решать, кто ошибся тропинкой.
   Стоя на сверкающем паркете, выдвинув ногу вперёд, скрестив руки на груди, с пылающими щеками, я умножал, делил, извлекал квадратные корни из огромных чисел, называл на память сотню телефонных номеров, которые мне читали по справочнику, высоко держа голову под картечью цифр, пока обеспокоенная Лила не пришла мне на помощь, схватив меня за руку и бросив присутствующим дрожащим от гнева голосом:
   — Хватит! Вы его замучили.
   Она увела меня в помещение за буфетом, где слуга Броницких суетился возле новых порций дорогих блюд, мороженого и шербетов, только что доставленных из «Прелестного уголка». Не знаю почему, но, хотя я вышел из своей битвы победителем, я чувствовал себя грустным и униженным. Тад, который появился вместе с Бруно, отодвинув бархатную портьеру, отделявшую нас от высшего общества, объяснил мне мою растерянность.
   — Прошу тебя извинить нас, — сказал он. — Моя сестричка должна была бы знать, что отец не упустит такого случая развлечь общество. Ты обладаешь довольно необычным талантом. Постарайся не стать цирковой собачкой.
   — Не обращай на Тада внимания, — сказала Лила, которая, к моему ужасу, курила сигарету. — Как все очень умные мальчики, он не выносит гениальности. Это зависть. В самом деле, мой дорогой брат, с твоим складом ума тебе бы банщиком работать — ты так любишь окатывать холодным душем!
   Тад поцеловал её в лоб:
   — Я тебя люблю. Жаль, что ты мне сестра!
   — Но я только её кузен, так что, может быть, у меня есть шанс! — заявил некто, чей германский акцент я сразу же узнал.
   Ханс был здесь с бутылкой порто в руке. Я с трудом выходил из своего состояния мозгового и нервного напряжения, но вид этого красивого тонкого и светлого лица помог мне полностью прийти в себя. Я уже знал: или он, или я, и, так как он выпил и стал смотреть на меня с вызовом, я пожелал немедленной войны между Францией и Германией, чтобы нас разделила сама судьба. Я ненавидел эту подчёркнутую элегантность, эту выправку — рука в кармане, локоть прижат к телу — происходившего от тевтонских завоевателей или балтийских баронов хвастуна, с которым я справился одной рукой.
   — Отличный номер, — сказал он мне. — Перед вами большое будущее.
   — Не говори ему «вы», — запротестовала Лила. — Мы все будем друзьями.
   — Вас ждёт прекрасная карьера, господин Флери, — повторил Ханс, — так как будущее, несомненно, принадлежит цифрам. С тех пор как исчезло рыцарство, мир научился считать, и всё только усугубляется. Мы ещё увидим исчезновение всего, что не может быть сведено к цифрам, например чести.
   Тад наблюдал за нами с улыбкой. Брат Лилы обладал почти физическим даром беспечности — он как бы пытался замаскировать то, что в нём было необычного и страстного, принимая равнодушный и немного усталый вид. Я чувствовал, что у него на языке вертелась сокрушительная реплика, но, как я сам понял во время двух наших «стычек», Ханс был мальчиком, которого хотелось пощадить. В четырнадцать лет он был самым молодым из нас и самым хрупким. Тем не менее он готовился к военной карьере, как все фон Шведе. Я узнал от Лилы, что между его участью и моей есть некоторое сходство, хотя тогда мне не пришло бы в голову сказать «участь» по отношению к Флери, — единственное слово, которое я слышал, когда речь шла о моих родных, было «судьба». Его отец был убит во время войны 1914-1918 годов, а мать, как и моя, умерла вскоре после его рождения; он воспитывался у тётки в замке Кремниц, в Восточной Пруссии, всего в нескольких километрах от поместья Броницких в Польше.
   Пока мы обменивались более или менее любезными репликами, Бруно держался в стороне, выстукивая по краю стола воображаемую мелодию.
   — Поехали кататься на лодке, — предложила Лила. — Собирается дождь. Может быть, будет буря, молнии… Происшествие!
   Она подняла глаза к небу, но над нами, как это случается слишком часто, был только потолок.
   — О Боже, — воскликнула она, — пошли нам хорошую грозу или вулкан, если это в Твоей власти, чтобы положить конец этой нормандской безмятежности!
   Тад мягко взял её под руку:
   — Сестричка, хотя в мире достаточно вулканов с экзотическими названиями, пламя, которое зреет в Европе, гораздо опаснее, и его порождают не недра земли, а люди!
   Когда мы дошли до пруда, упало несколько капель дождя. Пруд был творением известного английского пейзажиста Сандерса, создавшего в Европе бесчисленные цветочные апофеозы. Отец Лилы потратил миллионы на украшение поместья в надежде продать его в пять-шесть раз дороже какому-нибудь ослеплённому нуворишу. Броницкие постоянно находились на грани «окончательной» финансовой катастрофы, как говорил не без некоторой надежды Тад; пышность их образа жизни скрывала кризисы и почти безвыходные положения, которые можно замаскировать только внешними признаками богатства.
   Мы взялись за вёсла. Лила томно возлежала на подушках. Упало несколько капель дождя, свидетельствовавших о милости неба, избавившего нас от ливня. В облаках ощущалась тяжесть, которая увеличилась бы при порыве ветра, но ветер не спешил дуть. Птицы лениво отдыхали перед дождём. Очень далеко слышался шум поезда, но он не вызывал волнения, так как это был только поезд Париж — Довиль, не напоминающий о дальних путешествиях. Приходилось грести осторожно, чтобы не повредить водяные лилии. От воды славно пахло свежестью и тиной, и насекомые падали в воду там, где надо, и от них разбегались маленькие круги. В это время не было моих любимых стрекоз. Иногда подлетал шутки ради большой глупый шмель. Лила в белом платье, полулёжа в окружении своих гребцов, напевала польскую балладу, обратив взор к небу, — небу везло! Я был самым сильным гребцом, но она не обращала на это никакого внимания; впрочем, я должен был подчиняться ритму остальных. Приходилось уклоняться от ухоженных веток, а то с них упало бы несколько цветков. Имелся, конечно, и маленький мостик изумительного рисунка, увитый белыми цветами, специально выписанными из Азии. Но это был единственный явно искусственный штрих, остальные растительные массивы, тщательно продуманные, выглядели естественно.
   Лила перестала петь. Она играла своими волосами, и её глаза, такие голубые, что, казалось, отнимали часть синевы у неба, приобрели выражение серьёзности, означавшее её преклонение перед мечтой.
   — Я не уверена, что хотела бы стать второй Гарбо, я не хочу быть второй ни в чём. Не знаю ещё, что я буду делать, но я буду единственной. Конечно, сейчас не та эпоха, когда женщина может изменить карту мира, но надо действительно быть мужчиной, жалким мужчиной, чтобы хотеть изменить карту мира. Я не буду актрисой, потому что актриса становится другой только на один вечер, а я хочу меняться всегда, с утра до вечера, нет ничего грустнее, чем быть только самой собой, произведением искусства, которое создали обстоятельства… Я ненавижу всё неизменное…
   Я грёб, благоговейно слушая, как Лила «мечтает о себе», по выражению Тада: Лила одна переплывала Атлантический океан, как Ален Жербо; Лила писала романы, которые переводились на все языки; Лила становилась адвокатом и спасала человеческие жизни чудесами красноречия… Эта белокурая девушка, лежащая на восточных подушках, даже не подозревала, что уже была для меня более необыкновенным и волнующим созданием, чем все те, о ком она говорила в неведении себя самой.
   Тяжёлый запах стоячей воды поднимался вокруг нас при каждом взмахе вёсел, пушистые травы ласкали моё лицо; иногда между кустов показывались искусственные дали чащи, так прекрасно сделанной, что надо было смотреть очень холодными глазами, чтобы помнить, что это только английский парк.
   — Я ещё могу всё испортить, — говорила Лила, — я для этого достаточно молода. Когда люди стареют, у них меньше шансов всё испортить, потому что на это уже нет времени и можно спокойно жить, довольствуясь тем, что уже испортил. Это называют «умственным покоем». Но когда тебе шестнадцать лет и можно ещё всё испробовать и ничего не добиться, это обычно называют «иметь будущее»…
   Её голос дрогнул.
   — Послушайте, я не хочу вас пугать, но иногда мне кажется, что у меня ни к чему нет таланта…
   Мы запротестовали. Я говорю «мы», но это в основном были Тад и Бруно, которые предсказывали ей чудесное будущее. Она станет новой мадам Кюри или даже ещё лучше, совсем в другой области, которую, может быть, ещё не открыли. Что касается меня, то я надеялся, хотя и с некоторым стыдом, что Лила права: если у неё ни к чему нет таланта, то у меня есть шанс. Но Лила была неутешна, и слеза медленно скользнула по её щеке и остановилась как раз там, где могла блестеть. Разумеется, она её не стерла.
   — Я так хотела бы тоже стать кем-то, — прошептала она. — Я окружена гениями. У ног Бруно будут толпы, никто не сомневается, что Тад будет более великим путешественником, чем Свен Гедин[11], и даже у Людо удивительная память…
   Я проглотил это «даже у Людо» без большого труда. У меня была веская причина чувствовать себя удовлетворённым: Ханс молчал. Он отвернул голову, и я не видел его лица, но втайне торжествовал. Я плохо представлял себе, как он сможет объяснить Лиле, что его тоже ждёт блестящее будущее и что в немецкую военную академию он поступает из любви к польке. Я чуял, что здесь я держусь за нужный конец бечёвки, как у нас говорят, и не собирался его выпускать. Я даже позволил себе роскошь немного пожалеть соперника. Этот век не благоприятствовал тевтонским рыцарям. Впрочем, надо признать, что понравиться женщине становилось всё труднее: Америка была уже открыта, источники Нила тоже, Линдберг совершил перелёт через Атлантический океан, и Ли Мэллори поднялся на Эверест.
   Мы все пятеро были ещё близки к наивности детства — быть может, самому плодотворному времени, которое жизнь дарит нам, а потом отнимает.

Глава IX

   На следующий день Стас Броницкий посетил моего дядю. Он прибыл торжественно, потому что это был не такой человек, который допустил бы бестактность, переодевшись и приняв скромный вид для визита к людям маленьким. Голубой «паккард» сиял; шофёр, мистер Джонс, одновременно распахнул дверцу и снял фуражку с торжественностью, красноречиво говорящей о достоинстве как хозяина, так и слуги, и кавалерист финансов, как его называли на Парижской площади, явился во всём великолепии своего гардероба: костюм цвета розового дерева, галстук в духе лучшего лондонского клуба, перчатки цвета свежего масла, трость, гвоздика в бутоньерке и прежнее озабоченное выражение лица человека, чьи самые хитроумные расчёты предательски разрушают биржа, баккара и рулетка.
   Мы как раз закусывали, и наш посетитель, кинув на колбасу, деревенский хлеб и кусок масла заинтересованный взгляд, был приглашён присоединиться к нам, что он и сделал немедленно, элегантно орудуя большим кухонным ножом и выпив несколько стаканов нашего терпкого вина почти не поперхнувшись. Затем он сделал дяде неожиданное предложение. Я являюсь, заявил он с польским акцентом, в котором я узнавал певучие гласные и немного обрывистые согласные Лилы, — так вот, я являюсь гением в области устного счёта и памяти: о моём будущем следует всячески позаботиться. Он предложил направлять меня и постепенно посвятить в секреты биржевых операций, ибо преступно было бы не обращать внимания на мои таланты и, быть может, дать им заглохнуть из-за отсутствия среды, благоприятной для их развития. В настоящее время, поскольку мой юный возраст не позволяет мне готовиться к экзамену на финансово-экономический факультет, а тем более самостоятельно прокладывать себе путь в той сфере деятельности, где математический гений должен сочетаться со зрелостью ума и необходимыми знаниями, он предлагает мне каждое лето выполнять при нём функции секретаря.
   — Вы понимаете, месье, ваш племянник и я, мы обладаем в некотором роде способностями, дополняющими друг друга. У меня в высшей степени развито умение предвидеть биржевые колебания, а у Людовика — способность немедленно переводить на язык конкретных цифр мои предвидения и теории. В Варшаве, Париже и Лондоне я располагаю специальными бюро, но мы проводим лето здесь, и я не могу весь день не отходить от телефона. Вчера ваш племянник продемонстрировал такую скорость счёта и такую память, которые мне позволят выиграть драгоценное время в той области, где, как совершенно справедливо говорят, время -деньги. Если вы согласны, мой шофёр будет каждое утро заезжать за ним и вечером привозить его обратно. Он будет получать сто франков в месяц, часть которых сможет выгодно помещать при благоприятных ситуациях, которые я ему укажу.
   Я был настолько потрясён перспективой проводить целый день с Лилой, что чуть ли не усмотрел здесь влияние воздушного змея «Альбатрос», накануне улетевшего в небо и, быть может, снискавшего для меня эту милость. Что касается дяди, то он зажёг трубку и задумчиво глядел на поляка. Наконец он подтолкнул к нему колбасу и бутылку; Стас Броницкий завладел ими и на этот раз откусил прямо от колбасы, уже не заботясь об элегантности. Затем, с полным ртом, дохнул на нас чесноком, и мы услышали настоящий крик души:
   — Наверное, вы считаете, что я слишком занят финансами, и, так как вы сами увлекаетесь вещами крылатыми и возвышенными, это, разумеется, должно казаться вам чересчур приземлённым. Но вы должны знать, господин Флери, что я веду настоящий бой во имя чести. Мои предки победили всех врагов, которые пытались нас покорить, а я собираюсь победить деньги, этого нового захватчика и естественного врага аристократии, на его собственной территории. Не думайте, что я стремлюсь отстаивать мои былые привилегии, но я не пойду на уступку деньгам и…
   Он оборвал свою речь и, высоко подняв брови от удивления, внезапно уставился на какую-то точку в пространстве. Это были последние дни Народного фронта, и хотя мой дядя и говорит, что не принадлежит ни к какой партии, под влиянием исторического момента он соорудил «Леона Блюма»[12] из бумаги, бечёвки и картона, с управляемым хвостом. Он был очень хорош в небе со своей чёрной шляпой и красноречиво поднятыми руками, но сейчас висел вниз головой у балки рядом с «Мюссе» с лирой, без особого соблюдения хронологии.
   — Что это такое? — спросил Стас Броницкий, откладывая колбасу.
   — Это моя историческая серия, — сказал Амбруаз Флери.
   — Похоже на Леона Блюма.
   — Я держусь в курсе событий, вот и всё, — объяснил дядя. Броницкий сделал неопределённый жест рукой и отвернулся.
   — Хорошо, неважно. Так вот, как я вам говорил, таланты вашего племянника могут быть для меня очень полезны, так как нет машины, которая способна была бы считать так быстро. В финансовой сфере, как в фехтовании, главное — быстрота. Нужно опередить других.
   Он бросил ещё один беспокойный взгляд в сторону Леона Блюма, взял платок и вытер лоб. В его небесно-голубых глазах был отчаянный отблеск, как у рыцаря в поисках чаши святого Грааля, которого обстоятельства заставили заложить коня, доспехи и копьё в ломбард,
   Мне понадобилось время, чтобы обнаружить, что финансовый гений Броницкого был самым настоящим. В самом деле, он одним из первых разработал финансовую систему, которая затем вошла в обиход и благодаря которой банки оказывали ему поддержку: он столько им задолжал, что капиталовладельцы не могли себе позволить довести его до банкротства.
   Дядя проявил осторожность. С тем полным отсутствием всякого намёка на иронию, которое он проявлял в свои самые иронические моменты, он сообщил моему будущему покровителю, что мой жизненный путь в общем определён и рассчитан на большие высоты:
   — Хорошее скромное место почтальона с обеспеченной пенсией, вот что я имею в виду для него.
   — Но, Боже мой! Господин Флери, у вашего племянника гениальная память! — прогремел Стас Броницкий, ударив кулаком по столу. — И всё, чего вы для него хотите, это место мелкого чиновника?
   — Месье, — ответил мой дядя, — сейчас наступают такие времена, когда, может быть, самая лучшая роль выпадет на долю мелких чиновников. Они смогут сказать: «Я, по крайней мере, ничего не сделал!»
   Тем не менее было условлено, что в летние месяцы я буду поступать в распоряжение Броницких в качестве «ответственного за подсчёты». На этом дядя и мистер Джонс, взяв графа под локотки с двух сторон, ибо колбаса сделала своё дело — о двух бутылках вина здесь приличествует скромно умолчать, — проводили его к автомобилю. Садясь за руль, невозмутимый мистер Джонс, которого я до сих пор принимал за воплощение всех британских добродетелей флегмы и корректности, повернулся к моему опекуну и с очень сильным английским акцентом, но на таком французском, который неоспоримо свидетельствовал о занятиях совсем иного свойства, чем работа личного шофёра, произнёс:
   — Бедный фрайер. Никогда не видал такого обормота. Так и просится ощипать.
   На этом, надев перчатки и вновь обретя свой невозмутимый вид, он тронул с места «паккард», ослепив нас неожиданным проявлением лингвистических способностей.
   — Ну вот, — сказал дядя, — ты наконец вышел в люди. Ты нашёл могущественного покровителя. Прошу тебя только об одном…
   Он серьёзно посмотрел на меня, и, хорошо его зная, я уже смеялся.
   — Никогда не давай ему в долг.

Глава X

   Три следующих года, с 1935 по 1938-й, в моей жизни было только два сезона: лето, когда Броницкие с наступлением июня возвращались из Польши, и зима, начинавшаяся с их отъезда в конце августа и продолжавшаяся до их возвращения. Бесконечные месяцы, во время которых я не видел Лилу, были полностью посвящены воспоминаниям, и я думаю, что отсутствие моей подруги окончательно лишило меня способности забывать. Она редко мне писала, но её письма были длинными и напоминали страницы дневника. Тад, когда я получал от него весточку, говорил мне, что его сестра «продолжает мечтать о себе, в настоящий момент она собирается ухаживать за прокажёнными». Конечно, в её письмах были слова нежности и даже любви, но они производили на меня странно-безличное, чисто литературное впечатление, так что я совсем не удивился, когда в одном из них Лила сообщила, что предыдущие послания были отрывками из более полного произведения, над которым она работает. Тем не менее, когда Броницкие возвращались в Нормандию, она бросалась ко мне с распростёртыми объятиями и покрывала меня поцелуями, смеясь, а иногда даже немного плача. Мне хватало этих нескольких мгновений, чтобы почувствовать, что жизнь сдержала все свои обещания и что для сомнений нет места. Что касается моих обязанностей «секретаря-математика», как меня прозвал Подловский, человек на побегушках у моего нанимателя, гладко выбритый, причёсанный на прямой пробор, с лицом, состоящим из одного подбородка, с влажными руками, всегда готовый к поклонам, то работа, которую я выполнял, вовсе не была увлекательной. Когда Броницкий принимал какого-нибудь банкира, менялу или ловкого спекулянта и они предавались хитрым подсчётам процентов, вздорожания или активного сальдо, я присутствовал при беседе, жонглировал миллионами и миллионами, реализуя огромные состояния, подсчитывая ажио и заёмы, перемножая затем сегодняшний курс акций, которые могли бы быть куплены, учитывая теоретические преимущества сегодняшнего утра, вычисляя, что столько-то тонн сахара или кофе, если только акции будут подниматься согласно предчувствиям гениального «кавалериста финансов», умноженные на сегодняшний курс, в фунтах стерлингов, франках и долларах дадут такую-то сумму, и так быстро привык к миллионам, что с тех пор я никогда не чувствовал себя бедным. Занимаясь этими операциями высокого полёта, я ждал появления Лилы за слегка приоткрытой дверью: она всегда показывалась, чтобы заставить меня потерять голову и сделать какую-нибудь грубую ошибку, разоряя одним махом её отца, заставляя курс хлопковых акции падать до предела, деля, вместо того чтобы умножить, что вызывало полную растерянность «кавалериста» и хохот его дочери. Когда я немного привык к этим выходкам, целью которых — насколько же излишней! — было проверить прочность её власти надо мною, и мне удавалось не сбиться и избежать ошибки, она делала разочарованную гримаску и уходила не без гнева. Тогда мне казалось, что меня постигла огромная потеря, более страшная, чем все биржевые неудачи.