Страница:
Господин Терье замолчал в некотором затруднении. Суба резко встал и заговорил у прилавка с хозяином. Я понял:
— Они его убили.
— О нет, нет, могу вас успокоить на этот счёт, — поспешил меня утешить господин Терье. — Они только перевели его в другой лагерь.
— Куда?
— В Польшу, в Освенцим.
Тогда я ещё не знал, что Освенцим будет более известен во всём мире под немецким именем Аушвиц, как тому и следует быть.
Глава XLIV
Глава XLV
— Они его убили.
— О нет, нет, могу вас успокоить на этот счёт, — поспешил меня утешить господин Терье. — Они только перевели его в другой лагерь.
— Куда?
— В Польшу, в Освенцим.
Тогда я ещё не знал, что Освенцим будет более известен во всём мире под немецким именем Аушвиц, как тому и следует быть.
Глава XLIV
Уже более двух месяцев Лила снова делит со мной мою подпольную жизнь. Я сплю так мало — специально, потому что состояние нервного истощения благоприятно для её присутствия, — что могу вызывать её почти каждую ночь.
«Ты меня предупредил как раз вовремя, Людо. К счастью, Георг нам достал документы. Я с родителями смогла укрыться в Испании, потом в Португалии…»
Два-три раза в неделю я захожу в муниципальную библиотеку в Клери, чтобы быть ближе к Лиле, и, склонившись над атласом, ведя пальцем по карте, встречаюсь с нею в Эскориале или провинции Алгарви, знаменитой своими пробковыми дубами.
«Тебе бы следовало приехать сюда, Людо. Это очень красивая страна».
«Напиши мне. Ты со мной говоришь, успокаиваешь меня, но когда ты меня покидаешь, то не подаёшь никаких признаков жизни. Ты хотя бы не делаешь глупостей?»
«Каких глупостей? Я сделала их так много!»
«Ты знаешь… „Надо было выжить, спасти своих…“ — У неё делается строгий голос: -Вот видишь, ты всё время об этом думаешь. В глубине души ты мне не простил…»
«Неправда. Если я не хочу, чтобы это повторилось, то потому…»
Голос становится насмешливым: «… потому что ты боишься, что это войдёт у меня в привычку».
«Речь идёт не о привычке. Об отчаянии…»
«Ты бы меня стыдился».
«Нет! Иногда я стыжусь, что я человек, что у меня такие же руки, такая же голова, как у них…»
«У кого „у них“? У немцев?»
«У них. У нас. Надо очень верить в воздушных змеев дяди Амбруаза, чтобы смотреть в глаза человеку как он есть и думать: я невиновен. Это не он замучил до смерти Жомбе, не он на прошлой неделе командовал расстрелом, когда шестерых заложников-"коммунистов" изрешетили пулями…»
Голос удаляется:
«Что ты хочешь, надо выжить, спасти своих… Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?»
Я встаю, беру фонарь и иду через двор в мастерскую. Воздушные змеи здесь, всё те же, и их всегда нужно делать заново. Я раз двадцать собирал и «Жан-Жака Руссо», и «Монтеня», и даже «Дон Кихота», этого великого непризнанного реалиста, который был так прав, когда видел вокруг себя, в таком как будто знакомом уютном мире, безобразных драконов, чудовищ, научившихся притворяться и прикрываться личиной доброго малого, «который даже мухи не обидит». С тех пор как появился человек, число мух, поплатившихся своими крыльями из-за этой успокоительной поговорки, достигло сотен миллионов.
У меня уже давно нет ненависти к немцам. Что, если фашизм — не уродливая бесчеловечность? Что, если он присущ человеку? Если в этом первопричина, истина, скрытая, подавленная, замаскированная, отрицаемая, затиснутая в глубь души, но в конце концов выходящая наружу? Немцы — да, конечно, немцы… Просто сейчас в истории их очередь, вот и всё. Неизвестно, что будет после войны, когда Германия будет побеждена, а фашизм спасётся бегством или спрячется… Вдруг другие народы в Европе, Азии, Африке или Америке захотят принять эстафету? Один товарищ привёз нам из Лондона книжечку стихов французского дипломата Луи Роше. Он писал о жизни после войны. Две строчки навсегда мне запомнились:
И резня ужасной будет, Говорю тебе как мать.
Я зажигаю фонарь. Воздушные змеи здесь, но запускать их по-прежнему запрещено. Не выше человеческого роста, говорится в постановлении. Власти боятся этих небожителей, боятся шифровки, обмена условными знаками, сигналов подпольщиков. Детям разрешается только таскать их за бечёвку. Летать запрещается. Больно видеть, как наш «Жан-Жак» или наш «Монтень» волочится по земле, тяжело видеть их ползающими. Когда-нибудь они снова смогут подниматься ввысь и улетать «в погоне за небом». Они снова смогут успокаивать нас и утешать. Может быть, смысл существования воздушных змеев в том, чтобы красоваться.
В конце концов я всегда брал себя в руки. Это был просто инстинкт самосохранения. Неважно, что у Флери такое: просто сумасшествие или священное безумие. Главное — не терять веры. Иначе не выжить. «Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?» Я вытирал глаза и продолжал работу.
Иногда дети приходили мне помочь тайком от родителей: Ла-Мотт находилась в пяти километрах от Клери, и надо было беречь обувь. Мы мастерили воздушных змеев и складывали их до будущих времён.
Однажды утром я получил вести от Эстергази. Она по-прежнему регулярно приходила в «Прелестный уголок», несмотря на то что её посетило тяжёлое горе: умер Чонг. Она сама мне об этом сказала, с ещё красными от слёз глазами.
— Я себе куплю таксу, — добавила она, сморкаясь в платок. — Не надо распускаться.
Было 12 мая 1944 года. Во время обеда дверь конторы открылась и я увидел Франсиса Дюпре. Со своими подложенными плечами, напомаженными волосами, неестественно длинными ресницами и большими и нежными глазами, он как будто перенёсся сюда прямо из Неаполя -«страны огненных поцелуев»; в его венах наверняка плавала добрая доза «лекарства», потому что он был в великолепной форме. Видимо, мадам Жюли остерегалась его «забывать», потому что опасность всё увеличивалась: гестаповцы явно нервничали. Никогда ещё графиня так не нуждалась в своём друге, «стопроцентном арийце», и он тоже не мог себе позволить её забыть. Трудно было вообразить более полную взаимную зависимость — и более трагическую.
— Как дела, молодой человек? Он присел на мой стол:
— Будьте осторожны, друг мой. На днях я видел листок с фамилиями. Около некоторых стоял крест, около вашей — только вопросительный знак. Так что будьте осторожны.
Я ничего не сказал. Он покачивал ногой.
— Я сам немного беспокоюсь. Мой друг, майор Арнольд, с минуты на минуту ждёт перевода в Германию. Не знаю, что со мной будет без него.
— Что ж, вы можете поехать с ним в Германию.
— Не вижу, как это сделать.
— Он найдёт способ.
Мне не следовало поддаваться соблазну, потому что Исидор Лефковиц побелел.
— Простите меня, господин Дюпре.
— Ничего. Я не знал, что она вам рассказала.
— Я ничего не знаю. Что касается этого вопросительного знака около моей фамилии… Мне не в чем себя упрекнуть.
— Всё зависит от точки зрения, избираемой по поводу представления, составляемого о данном предмете…
Я продолжил фразу:
— … ибо самый осмотрительный и проницательный человек тем не менее связан рядом потребностей, которые, не являясь первостепенными, всё же имеют значение.
Мы расхохотались. Это была игра в пустую риторику, которую знали все лицеисты.
— Жансон-де-Сайи, старший класс, — прошептал он. — Как это всё сейчас кажется далеко, Боже мой!
Он понизил голос:
— Она хочет вас видеть. Сегодня в три часа дня у «Гусиной усадьбы».
— Почему у усадьбы? Почему не у неё?
— Она поедет за покупками, а это по дороге. И потом… — Он посмотрел на свои ногти с маникюром. -… не знаю, что ему пришло в голову, но этот славный Грюбер будто с цепи сорвался. Представьте себе, позавчера он осмелился обыскать виллу графини.
— Не может быть, — проговорил я с комком в горле.
Я думал о «горничной» Одетте Ланье и о нашем приёмнике-передатчике.
— Неслыханно, не правда ли? Конечно, просто ради порядка. Впрочем, я её предупредил. Конечно, положение ухудшается. Говорят даже, что нам угрожает высадка противника… Мой друг Франц… майор Арнольд очень обеспокоен. Конечно, если только англо-американцы посмеют это сделать, их тут же отбросят в море. Во всяком случае, будем надеяться.
— Люди живут надеждой.
Мы обменялись долгим взглядом, и он вышел.
Было тринадцать тридцать. Я не мог усидеть на месте и пришёл к усадьбе на час раньше. Руины того, что было «турецким изделием на нормандский лад» Броницких, поросли травой и приобрели странно декоративный вид, как если бы их поместил здесь в искусственной заброшенности умелый художник.
Я знал, что из-за нехватки бензина мы вернулись во времена экипажей, но всё-таки был поражён, увидев, как Жюли Эспиноза подъезжает в жёлтом фаэтоне, сидя позади кучера в голубой ливрее и шапокляке. Она величественно вышла из фаэтона, в огромном рыжем парике, выставив грудь, отставив зад, в платье, затянутом в поясе, как на открытках начала века. Её мужественные черты имели ещё более решительное выражение, чем всегда, и, с пачкой «Голуаз» в руке, с окурком в углу рта, она представляла собой ошеломляющую смесь Ла Гулю кисти Тулуз-Лотрека, светской дамы и пожарного. Я мог только смотреть на неё в остолбенении, и она объяснила сердитым тоном, что всегда было у неё признаком нервозности:
— Я даю garden-party в стиле девятисотого года. Кажется, эта падаль Грюбер начинает мне не доверять, а в таких случаях надо быть на виду. Не знаю, что происходит. Kriegsspiel[41], судя по распоряжениям, но все заправилы вермахта примчались сюда со всех концов. Вчера они все собрались в «Оленьей гостинице». Я нахально заявилась туда и всех их пригласила. Там фон Клюге, и Роммель тоже. Фон Клюге был в молодости военным атташе в Будапеште и очень хорошо знал моего мужа…
— Но тогда…
— Что тогда? Или мы ещё не были женаты, или это был не тот Эстергази, а его двоюродный брат, вот и всё. Это как выйдет по разговору. Думаешь, он будет выяснять? Он мне прислал цветы. Garden-party — это в его честь. Ах, Будапешт двадцатых годов, доброе старое время, адмирал Хорти… В двадцать девятом году я была младшей хозяйкой в одном из лучших борделей в Буде, так что я знаю все имена.
Она раздавила окурок каблуком.
— Грюберу я чуть не попалась, но Франсис вовремя меня предупредил. Если бы только они нашли вашу Одетту с её передатчиком… Т-с-с!
Она чиркнула себе пальцем по горлу.
— Куда вы их дели?
— Одетту я оставила, это моя горничная, у неё самые лучшие бумаги, но передатчик…
— Вы его хотя бы не выбросили?
— Он у Лавиня, заместителя мэра.
— У Лавиня? Вы совсем с ума сошли! Это известный коллаборационист!
— Вот именно, а теперь он сможет доказать, что был настоящим подпольщиком. Она улыбнулась с жалостью:
— Ты ещё не знаешь людей, Людо. Впрочем, ты никогда не будешь их знать. Тем лучше. Такие тоже нужны. Если бы не было таких людей, как твой дядя Амбруаз со своими воздушными змеями и как ты…
— Всё-таки для парня со взглядом смертника, как вы мне часто повторяли… Сейчас сорок четвёртый год, так что я не так уж плохо справился.
У меня дрогнул голос. Я подумал о том, кто не умел отчаиваться.
— Он в Освенциме, я знаю, — тихо сказала мадам Жюли. Я молчал.
— Не переживай. Он вернётся.
— Что, ваш друг фон Клюге его оттуда вытащит?
— Он вернётся. Я чувствую. Я хочу, чтобы он вернулся.
— Я знаю, что вы, ко всему прочему, немного колдунья, мадам Жюли, но чтобы быть доброй феей…
— Он вернётся. Я чувствую такие вещи. Вот увидишь.
— Не уверен, что мы с вами доживём до того, чтобы его увидеть.
— Доживём. Значит, я тебе говорила, что Грюбер ничего не нашёл и даже извинился. Вроде бы это из-за всех этих шишек в «Оленьей гостинице»? Они вынуждены принимать чрезвычайные меры. И это правильно. Подложить туда одну хорошую бомбу и… понимаешь?
— Понимаю. Мы сообщим в Лондон, но мы сейчас не можем действовать. «Оленья гостиница» слишком хорошо охраняется, это невозможно. Вы меня вызвали, чтобы спросить меня насчёт этого? Мы к этому не готовы.
— Вы правильно делаете, что на какое-то время притихли. Признаюсь тебе, я сама думала о том, чтобы где-то пересидеть. Я себе подготовила местечко для отступления в Луарэ[42]. Но я решила остаться. Я выстою. У меня только от одного кишки сводит… — Она всё же была встревожена, раз заговорила на старом языке. -… сейчас у меня кишки сводит вот от этого…
Она указала головой на кучера в ливрее, с поводьями и кнутом в руках, который сидел, растерянно помаргивая глазами.
— Этот кретин ни слова не говорит по-французски.
— Англичанин?
— Даже не это. Канадец, но этот сукин сын не франколюбящий…
— Не франкоязычный.
— Твои дружки вчера мне его подсунули в немецкой форме, но я сказала: только одну ночь, не больше. Он уже три недели переходит из рук в руки. Я сейчас смогла его вывезти в ливрее и в фаэтоне для garden-party, но не знаю, куда его деть.
Она бросила на канадца задумчивый взгляд.
— Жаль, что ещё рановато. Неизвестно, будет это летом или в сентябре. А то бы я его выставила на аукцион. Скоро появятся такие, и ты их знаешь, кто дорого заплатит за то, чтобы иметь возможность прятать лётчика союзников.
— Что мне с ним делать в этих тряпках?
— Разбирайся.
— Послушайте, мадам Жюли…
— Я тебе уже сто раз говорила, что нет никакой мадам Жюли, чёрт возьми! — заорала она неожиданно голосом фельдфебеля. — Госпожа графиня!
Она так нервничала, что её усики вздрагивали. Удивительно, какие штуки иногда выкидывают гормоны, подумал я. И именно в этот момент, без всякой причины, потому только, что мадам Жюли рассердилась, а у неё это было признаком смущения или беспокойства, я понял: для этой встречи была другая причина, и это касалось Лилы.
— Зачем вы меня позвали, мадам Жюли? Что вам нужно мне сказать?
Она зажгла сигарету, прикрывая огонёк ладонями, избегая смотреть на меня.
— У меня для тебя хорошая новость, малыш. Твоя полька… в общем, она жива и здорова. Я напрягся, готовясь к удару. Я знал её. Она старалась не сделать мне слишком больно.
— После самоубийства фон Тиле её арестовали. Ей нелегко пришлось. Может, она даже немного тронулась. Они хотели знать, была ли она в курсе заговора. Её считали любовницей фон Тиле… Люди болтают невесть что.
— Ничего, мадам Жюли, ничего.
— В конце концов они её выпустили.
— А потом?
— Потом не знаю, что она делала. Ни малейшего понятия. У неё ведь мать, этот идиот, её отец, — ох, уж этот!… — и у них больше не было денег. В общем, потом…
Она действительно была огорчена и всё время избегала моего взгляда. Она хорошо относилась ко мне, мадам Жюли.
— … Малышка нашлась у одной моей приятельницы, Фабьенн.
— На улице Миромениль, — сказал я.
— Ну и что, что на улице Миромениль? Фабьенн нашла её на улице…
— На панели.
— Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь? Надо было выжить, спасти своих…»
— Да ничего подобного, что ты придумываешь! Просто чтобы не оставлять её на улице, Фабьенн взяла её к себе.
— Конечно, в хорошем борделе всё-таки лучше, чем на улице.
— Слушай, мой маленький Людо, фашисты сейчас делают мыло из костей евреев, так что заботы о чистоте в наше время… Знаешь, шансонье Мартини выступал перед залом, набитым немцами, он вышел на сцену и поднял руку, как для нацистского приветствия. Немцы захлопали. Тогда Мартини поднял руку ещё выше и сказал: «До сих пор в дерьме!» Так что не измеряй уровень сантиметром. И потом, если Фабьенн мне позвонила, так это потому, что она очень хорошо понимает, что малышка там не на своём месте. Проститутка -это профессия, даже призвание. Кому это не дано, ничего не выйдет. Она у меня спрашивает, что с ней делать. Так что иди туда и забери её к себе. Вот, я тебе принесла денег. Поезжай забери её, будь с ней ласков, и всё пройдёт. Осточертело всё белое и всё чёрное. Серое -вот человеческий цвет. Ладно, сейчас я еду на свой garden-party. Я на него вызвала самый цвет проституток. Постараюсь спасти свою шкуру. И избавь меня от этого кретина. Чтоб к следующей войне канадцы выучили французский, или пусть на меня не рассчитывают!
Она заставила парня сойти, подобрала свои юбки и села на его место. Подхватила поводья и кнут, и фаэтон покатился, унося старую неукротимую сводню Жюли Эспинозу на garden-party графини Эстергази. Я оставил канадского пилота в развалинах бывшей маленькой гостиной усадьбы, сообщил Субаберу, что надо им заняться, и начал действовать, чтобы как можно быстрее добыть бумаги, необходимые для поездки в Париж.
«Ты меня предупредил как раз вовремя, Людо. К счастью, Георг нам достал документы. Я с родителями смогла укрыться в Испании, потом в Португалии…»
Два-три раза в неделю я захожу в муниципальную библиотеку в Клери, чтобы быть ближе к Лиле, и, склонившись над атласом, ведя пальцем по карте, встречаюсь с нею в Эскориале или провинции Алгарви, знаменитой своими пробковыми дубами.
«Тебе бы следовало приехать сюда, Людо. Это очень красивая страна».
«Напиши мне. Ты со мной говоришь, успокаиваешь меня, но когда ты меня покидаешь, то не подаёшь никаких признаков жизни. Ты хотя бы не делаешь глупостей?»
«Каких глупостей? Я сделала их так много!»
«Ты знаешь… „Надо было выжить, спасти своих…“ — У неё делается строгий голос: -Вот видишь, ты всё время об этом думаешь. В глубине души ты мне не простил…»
«Неправда. Если я не хочу, чтобы это повторилось, то потому…»
Голос становится насмешливым: «… потому что ты боишься, что это войдёт у меня в привычку».
«Речь идёт не о привычке. Об отчаянии…»
«Ты бы меня стыдился».
«Нет! Иногда я стыжусь, что я человек, что у меня такие же руки, такая же голова, как у них…»
«У кого „у них“? У немцев?»
«У них. У нас. Надо очень верить в воздушных змеев дяди Амбруаза, чтобы смотреть в глаза человеку как он есть и думать: я невиновен. Это не он замучил до смерти Жомбе, не он на прошлой неделе командовал расстрелом, когда шестерых заложников-"коммунистов" изрешетили пулями…»
Голос удаляется:
«Что ты хочешь, надо выжить, спасти своих… Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?»
Я встаю, беру фонарь и иду через двор в мастерскую. Воздушные змеи здесь, всё те же, и их всегда нужно делать заново. Я раз двадцать собирал и «Жан-Жака Руссо», и «Монтеня», и даже «Дон Кихота», этого великого непризнанного реалиста, который был так прав, когда видел вокруг себя, в таком как будто знакомом уютном мире, безобразных драконов, чудовищ, научившихся притворяться и прикрываться личиной доброго малого, «который даже мухи не обидит». С тех пор как появился человек, число мух, поплатившихся своими крыльями из-за этой успокоительной поговорки, достигло сотен миллионов.
У меня уже давно нет ненависти к немцам. Что, если фашизм — не уродливая бесчеловечность? Что, если он присущ человеку? Если в этом первопричина, истина, скрытая, подавленная, замаскированная, отрицаемая, затиснутая в глубь души, но в конце концов выходящая наружу? Немцы — да, конечно, немцы… Просто сейчас в истории их очередь, вот и всё. Неизвестно, что будет после войны, когда Германия будет побеждена, а фашизм спасётся бегством или спрячется… Вдруг другие народы в Европе, Азии, Африке или Америке захотят принять эстафету? Один товарищ привёз нам из Лондона книжечку стихов французского дипломата Луи Роше. Он писал о жизни после войны. Две строчки навсегда мне запомнились:
И резня ужасной будет, Говорю тебе как мать.
Я зажигаю фонарь. Воздушные змеи здесь, но запускать их по-прежнему запрещено. Не выше человеческого роста, говорится в постановлении. Власти боятся этих небожителей, боятся шифровки, обмена условными знаками, сигналов подпольщиков. Детям разрешается только таскать их за бечёвку. Летать запрещается. Больно видеть, как наш «Жан-Жак» или наш «Монтень» волочится по земле, тяжело видеть их ползающими. Когда-нибудь они снова смогут подниматься ввысь и улетать «в погоне за небом». Они снова смогут успокаивать нас и утешать. Может быть, смысл существования воздушных змеев в том, чтобы красоваться.
В конце концов я всегда брал себя в руки. Это был просто инстинкт самосохранения. Неважно, что у Флери такое: просто сумасшествие или священное безумие. Главное — не терять веры. Иначе не выжить. «Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?» Я вытирал глаза и продолжал работу.
Иногда дети приходили мне помочь тайком от родителей: Ла-Мотт находилась в пяти километрах от Клери, и надо было беречь обувь. Мы мастерили воздушных змеев и складывали их до будущих времён.
Однажды утром я получил вести от Эстергази. Она по-прежнему регулярно приходила в «Прелестный уголок», несмотря на то что её посетило тяжёлое горе: умер Чонг. Она сама мне об этом сказала, с ещё красными от слёз глазами.
— Я себе куплю таксу, — добавила она, сморкаясь в платок. — Не надо распускаться.
Было 12 мая 1944 года. Во время обеда дверь конторы открылась и я увидел Франсиса Дюпре. Со своими подложенными плечами, напомаженными волосами, неестественно длинными ресницами и большими и нежными глазами, он как будто перенёсся сюда прямо из Неаполя -«страны огненных поцелуев»; в его венах наверняка плавала добрая доза «лекарства», потому что он был в великолепной форме. Видимо, мадам Жюли остерегалась его «забывать», потому что опасность всё увеличивалась: гестаповцы явно нервничали. Никогда ещё графиня так не нуждалась в своём друге, «стопроцентном арийце», и он тоже не мог себе позволить её забыть. Трудно было вообразить более полную взаимную зависимость — и более трагическую.
— Как дела, молодой человек? Он присел на мой стол:
— Будьте осторожны, друг мой. На днях я видел листок с фамилиями. Около некоторых стоял крест, около вашей — только вопросительный знак. Так что будьте осторожны.
Я ничего не сказал. Он покачивал ногой.
— Я сам немного беспокоюсь. Мой друг, майор Арнольд, с минуты на минуту ждёт перевода в Германию. Не знаю, что со мной будет без него.
— Что ж, вы можете поехать с ним в Германию.
— Не вижу, как это сделать.
— Он найдёт способ.
Мне не следовало поддаваться соблазну, потому что Исидор Лефковиц побелел.
— Простите меня, господин Дюпре.
— Ничего. Я не знал, что она вам рассказала.
— Я ничего не знаю. Что касается этого вопросительного знака около моей фамилии… Мне не в чем себя упрекнуть.
— Всё зависит от точки зрения, избираемой по поводу представления, составляемого о данном предмете…
Я продолжил фразу:
— … ибо самый осмотрительный и проницательный человек тем не менее связан рядом потребностей, которые, не являясь первостепенными, всё же имеют значение.
Мы расхохотались. Это была игра в пустую риторику, которую знали все лицеисты.
— Жансон-де-Сайи, старший класс, — прошептал он. — Как это всё сейчас кажется далеко, Боже мой!
Он понизил голос:
— Она хочет вас видеть. Сегодня в три часа дня у «Гусиной усадьбы».
— Почему у усадьбы? Почему не у неё?
— Она поедет за покупками, а это по дороге. И потом… — Он посмотрел на свои ногти с маникюром. -… не знаю, что ему пришло в голову, но этот славный Грюбер будто с цепи сорвался. Представьте себе, позавчера он осмелился обыскать виллу графини.
— Не может быть, — проговорил я с комком в горле.
Я думал о «горничной» Одетте Ланье и о нашем приёмнике-передатчике.
— Неслыханно, не правда ли? Конечно, просто ради порядка. Впрочем, я её предупредил. Конечно, положение ухудшается. Говорят даже, что нам угрожает высадка противника… Мой друг Франц… майор Арнольд очень обеспокоен. Конечно, если только англо-американцы посмеют это сделать, их тут же отбросят в море. Во всяком случае, будем надеяться.
— Люди живут надеждой.
Мы обменялись долгим взглядом, и он вышел.
Было тринадцать тридцать. Я не мог усидеть на месте и пришёл к усадьбе на час раньше. Руины того, что было «турецким изделием на нормандский лад» Броницких, поросли травой и приобрели странно декоративный вид, как если бы их поместил здесь в искусственной заброшенности умелый художник.
Я знал, что из-за нехватки бензина мы вернулись во времена экипажей, но всё-таки был поражён, увидев, как Жюли Эспиноза подъезжает в жёлтом фаэтоне, сидя позади кучера в голубой ливрее и шапокляке. Она величественно вышла из фаэтона, в огромном рыжем парике, выставив грудь, отставив зад, в платье, затянутом в поясе, как на открытках начала века. Её мужественные черты имели ещё более решительное выражение, чем всегда, и, с пачкой «Голуаз» в руке, с окурком в углу рта, она представляла собой ошеломляющую смесь Ла Гулю кисти Тулуз-Лотрека, светской дамы и пожарного. Я мог только смотреть на неё в остолбенении, и она объяснила сердитым тоном, что всегда было у неё признаком нервозности:
— Я даю garden-party в стиле девятисотого года. Кажется, эта падаль Грюбер начинает мне не доверять, а в таких случаях надо быть на виду. Не знаю, что происходит. Kriegsspiel[41], судя по распоряжениям, но все заправилы вермахта примчались сюда со всех концов. Вчера они все собрались в «Оленьей гостинице». Я нахально заявилась туда и всех их пригласила. Там фон Клюге, и Роммель тоже. Фон Клюге был в молодости военным атташе в Будапеште и очень хорошо знал моего мужа…
— Но тогда…
— Что тогда? Или мы ещё не были женаты, или это был не тот Эстергази, а его двоюродный брат, вот и всё. Это как выйдет по разговору. Думаешь, он будет выяснять? Он мне прислал цветы. Garden-party — это в его честь. Ах, Будапешт двадцатых годов, доброе старое время, адмирал Хорти… В двадцать девятом году я была младшей хозяйкой в одном из лучших борделей в Буде, так что я знаю все имена.
Она раздавила окурок каблуком.
— Грюберу я чуть не попалась, но Франсис вовремя меня предупредил. Если бы только они нашли вашу Одетту с её передатчиком… Т-с-с!
Она чиркнула себе пальцем по горлу.
— Куда вы их дели?
— Одетту я оставила, это моя горничная, у неё самые лучшие бумаги, но передатчик…
— Вы его хотя бы не выбросили?
— Он у Лавиня, заместителя мэра.
— У Лавиня? Вы совсем с ума сошли! Это известный коллаборационист!
— Вот именно, а теперь он сможет доказать, что был настоящим подпольщиком. Она улыбнулась с жалостью:
— Ты ещё не знаешь людей, Людо. Впрочем, ты никогда не будешь их знать. Тем лучше. Такие тоже нужны. Если бы не было таких людей, как твой дядя Амбруаз со своими воздушными змеями и как ты…
— Всё-таки для парня со взглядом смертника, как вы мне часто повторяли… Сейчас сорок четвёртый год, так что я не так уж плохо справился.
У меня дрогнул голос. Я подумал о том, кто не умел отчаиваться.
— Он в Освенциме, я знаю, — тихо сказала мадам Жюли. Я молчал.
— Не переживай. Он вернётся.
— Что, ваш друг фон Клюге его оттуда вытащит?
— Он вернётся. Я чувствую. Я хочу, чтобы он вернулся.
— Я знаю, что вы, ко всему прочему, немного колдунья, мадам Жюли, но чтобы быть доброй феей…
— Он вернётся. Я чувствую такие вещи. Вот увидишь.
— Не уверен, что мы с вами доживём до того, чтобы его увидеть.
— Доживём. Значит, я тебе говорила, что Грюбер ничего не нашёл и даже извинился. Вроде бы это из-за всех этих шишек в «Оленьей гостинице»? Они вынуждены принимать чрезвычайные меры. И это правильно. Подложить туда одну хорошую бомбу и… понимаешь?
— Понимаю. Мы сообщим в Лондон, но мы сейчас не можем действовать. «Оленья гостиница» слишком хорошо охраняется, это невозможно. Вы меня вызвали, чтобы спросить меня насчёт этого? Мы к этому не готовы.
— Вы правильно делаете, что на какое-то время притихли. Признаюсь тебе, я сама думала о том, чтобы где-то пересидеть. Я себе подготовила местечко для отступления в Луарэ[42]. Но я решила остаться. Я выстою. У меня только от одного кишки сводит… — Она всё же была встревожена, раз заговорила на старом языке. -… сейчас у меня кишки сводит вот от этого…
Она указала головой на кучера в ливрее, с поводьями и кнутом в руках, который сидел, растерянно помаргивая глазами.
— Этот кретин ни слова не говорит по-французски.
— Англичанин?
— Даже не это. Канадец, но этот сукин сын не франколюбящий…
— Не франкоязычный.
— Твои дружки вчера мне его подсунули в немецкой форме, но я сказала: только одну ночь, не больше. Он уже три недели переходит из рук в руки. Я сейчас смогла его вывезти в ливрее и в фаэтоне для garden-party, но не знаю, куда его деть.
Она бросила на канадца задумчивый взгляд.
— Жаль, что ещё рановато. Неизвестно, будет это летом или в сентябре. А то бы я его выставила на аукцион. Скоро появятся такие, и ты их знаешь, кто дорого заплатит за то, чтобы иметь возможность прятать лётчика союзников.
— Что мне с ним делать в этих тряпках?
— Разбирайся.
— Послушайте, мадам Жюли…
— Я тебе уже сто раз говорила, что нет никакой мадам Жюли, чёрт возьми! — заорала она неожиданно голосом фельдфебеля. — Госпожа графиня!
Она так нервничала, что её усики вздрагивали. Удивительно, какие штуки иногда выкидывают гормоны, подумал я. И именно в этот момент, без всякой причины, потому только, что мадам Жюли рассердилась, а у неё это было признаком смущения или беспокойства, я понял: для этой встречи была другая причина, и это касалось Лилы.
— Зачем вы меня позвали, мадам Жюли? Что вам нужно мне сказать?
Она зажгла сигарету, прикрывая огонёк ладонями, избегая смотреть на меня.
— У меня для тебя хорошая новость, малыш. Твоя полька… в общем, она жива и здорова. Я напрягся, готовясь к удару. Я знал её. Она старалась не сделать мне слишком больно.
— После самоубийства фон Тиле её арестовали. Ей нелегко пришлось. Может, она даже немного тронулась. Они хотели знать, была ли она в курсе заговора. Её считали любовницей фон Тиле… Люди болтают невесть что.
— Ничего, мадам Жюли, ничего.
— В конце концов они её выпустили.
— А потом?
— Потом не знаю, что она делала. Ни малейшего понятия. У неё ведь мать, этот идиот, её отец, — ох, уж этот!… — и у них больше не было денег. В общем, потом…
Она действительно была огорчена и всё время избегала моего взгляда. Она хорошо относилась ко мне, мадам Жюли.
— … Малышка нашлась у одной моей приятельницы, Фабьенн.
— На улице Миромениль, — сказал я.
— Ну и что, что на улице Миромениль? Фабьенн нашла её на улице…
— На панели.
— Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь? Надо было выжить, спасти своих…»
— Да ничего подобного, что ты придумываешь! Просто чтобы не оставлять её на улице, Фабьенн взяла её к себе.
— Конечно, в хорошем борделе всё-таки лучше, чем на улице.
— Слушай, мой маленький Людо, фашисты сейчас делают мыло из костей евреев, так что заботы о чистоте в наше время… Знаешь, шансонье Мартини выступал перед залом, набитым немцами, он вышел на сцену и поднял руку, как для нацистского приветствия. Немцы захлопали. Тогда Мартини поднял руку ещё выше и сказал: «До сих пор в дерьме!» Так что не измеряй уровень сантиметром. И потом, если Фабьенн мне позвонила, так это потому, что она очень хорошо понимает, что малышка там не на своём месте. Проститутка -это профессия, даже призвание. Кому это не дано, ничего не выйдет. Она у меня спрашивает, что с ней делать. Так что иди туда и забери её к себе. Вот, я тебе принесла денег. Поезжай забери её, будь с ней ласков, и всё пройдёт. Осточертело всё белое и всё чёрное. Серое -вот человеческий цвет. Ладно, сейчас я еду на свой garden-party. Я на него вызвала самый цвет проституток. Постараюсь спасти свою шкуру. И избавь меня от этого кретина. Чтоб к следующей войне канадцы выучили французский, или пусть на меня не рассчитывают!
Она заставила парня сойти, подобрала свои юбки и села на его место. Подхватила поводья и кнут, и фаэтон покатился, унося старую неукротимую сводню Жюли Эспинозу на garden-party графини Эстергази. Я оставил канадского пилота в развалинах бывшей маленькой гостиной усадьбы, сообщил Субаберу, что надо им заняться, и начал действовать, чтобы как можно быстрее добыть бумаги, необходимые для поездки в Париж.
Глава XLV
От поездки в «Феерию» мадам Фабьенн на улице Миромениль меня избавили. Я даже немного пожалел об этом, решив с гордостью сдать экзамен на «непридавание значения». 14 марта я был в мастерской с детьми, которые ещё приходили ко мне делать змеев в ожидании тех дней» когда фашистов разобьют и мы снова сможем запускать их в небо. Дверь открылась, и я увидел Лилу. Я встал и пошёл к ней навстречу, раскрыв объятия:
— Вот это сюрприз!
Безжизненная, с потухшим взглядом… Только берет, который она стойко пронесла через все превратности судьбы, был словно улыбка прошлого. Застывшие, расширенные глаза, высокие скулы, натянувшие землисто-серую кожу над впалыми щеками, — всё это было как крик о помощи; но не это меня потрясло, а тревожный вопрос во взгляде Лилы. Она боялась. Видимо, не знала, не выброшу ли я её на улицу. Она попыталась заговорить, её губы задрожали, и это было всё. Когда я прижал её к себе, её тело оставалось напряжённым, она не решалась пошевелиться, как бы не веря в то, что происходит. Я отправил детей и развёл огонь; она сидела на скамейке, сложив руки и глядя себе под ноги. Я тоже ничего не говорил. Я ждал, пока подействует тепло. Всё, что мы могли бы сказать друг другу, говорило за нас молчание; оно старалось как могло, утешало, как старый верный друг. В какой-то момент дверь открылась и вошёл Жанно Кайе, конечно, с каким-то срочным сообщением или заданием. Он смутился, ничего не сказал и вышел. Первое, что она произнесла, было:
— Мои книги. Надо за ними поехать.
— Какие книги? Где?
— В моём чемодане. Он был слишком тяжёлый. Я его оставила на вокзале просто так, нет камеры хранения.
— Завтра я съезжу, будь спокойна.
— Людо, прошу тебя, они мне нужны сейчас. Это очень важно для меня. Я выбежал и догнал Жанно:
— Останься с ней. Не отходи от неё.
Я вскочил на велосипед. Мне понадобился час, чтобы доехать до вокзала в Клери, где я нашёл в углу большой чемодан. Когда я его поднял, замок раскрылся, и я постоял немного, глядя на шедевры немецкой живописи, мюнхенскую пинакотеку, греческое искусство, Возрождение, венецианскую живопись, импрессионистов и всего Веласкеса, Гойю, Джотто и Эль Греко, рассыпавшихся по полу. Я кое-как втиснул их обратно и вернулся домой пешком с чемоданом на раме велосипеда.
Я нашёл Лилу сидящей на скамейке в прежней позе, в своей дублёной куртке и в берете; Жанно держал её за руку. Он тепло сжал мне руку и ушёл. Я поставил чемодан у скамейки и открыл его.
— Ну вот, — сказал я. — Видишь, у тебя всё есть. Всё здесь. Посмотри сама, но, по-моему, ничего не потерялось.
— Они мне нужны для экзамена. В сентябре я собираюсь поступить в Сорбонну. Ты знаешь, я изучаю историю искусства.
— Знаю.
Она наклонилась, взяла Веласкеса.
— Это очень трудно. Но я выучу.
— Я в этом уверен.
Она положила Веласкеса на Эль Греко и улыбнулась от удовольствия.
— Они все здесь, — сказала она. — Кроме экспрессионистов. Фашисты их сожгли.
— Да, они совершили много злодеяний.
Она с минуту молчала, потом спросила совсем тихо:
— Людо, как это всё могло со мной случиться?
— Ну, во-первых, надо было продлить нашу линию Мажино до самого моря, вместо того чтобы оголять наш правый фланг, потом, нам надо было начать действовать сразу после оккупации Рейнской области, потом, наши генералы оказались рохлями, а де Голля мы открыли слишком поздно…
На её губах появилась слабая улыбка, и я почувствовал себя настоящим Флери.
— Я говорю не об этом. Как я могла.
— Нет, именно об этом. При взрыве всегда летят осколки. Похоже, что Вселенная именно так и образовалась. Случился взрыв, и посыпались осколки: разные галактики, Солнечная система, Земля, ты, я и куриный бульон с овощами, который, наверно, готов. Иди. Будем есть.
За столом она сидела в куртке. Она нуждалась в защитной оболочке.
— У меня есть изумительный торт с ревенем. Прямо из «Прелестного уголка». Её лицо немного посветлело.
— «Прелестный уголок», — прошептала она. — Как поживает Марселен Дюпра?
— Замечательно, — сказал я. — На днях он сказал прекрасную фразу. Кондитер Лежандр плакался, что всё пропало и, даже если американцы победят, страна уже никогда не будет прежней. Марселен страшно разозлился. Он заорал: «Я не допущу, чтобы у меня в кухне сомневались во Франции!»
Тревога не уходила из её глаз. Она держалась очень прямо, сложив руки на коленях. В камине мурлыкал огонь.
— Здесь не хватает кошки, — сказал я. — Гримо умер от старости. Мы заведём новую.
— Я правда могу остаться здесь?
— Ты отсюда никогда не уходила, девочка. Ты была здесь всё время. Ты всё время была со мной.
— Не надо на меня сердиться. Я не знала, что делаю.
— Не будем говорить об этом. Это точно как с Францией. После войны будут говорить: она была с теми… нет, она была с этими. Она сделала то… нет, это. Это всё чепуха. Ты не была с ними, Лила. Ты была со мной.
— Я начинаю тебе верить.
— Я ещё не спросил, как твои.
— Отцу немного лучше.
— Да? Он соблаговолил прийти в себя?
— Когда Георг умер и мы оказались без средств, он нашёл работу в одной библиотеке.
— Он всегда был библиофилом.
— Конечно, на жизнь этого не хватало. — Она опустила голову. — Не знаю, как я до этого дошла, Людо.
— Я тебе уже объяснил, дорогая. Это генерал фон Рунштедт со своими танками. Это «блицкриг». Ты тут ни при чём. Это не ты, а Гамелен[43] и Третья республика. Я знаю, если бы тебя спросили, ты бы объявила Гитлеру войну сразу после оккупация Рейнской области. Тогда, когда Альбер Сарро кричал с трибуны Национального собрания: «Мы никогда не позволим, чтобы Страсбургскому собору угрожали немецкие пушки!»
— Ты всегда над всем шутишь, Людо, а между тем нельзя быть менее легкомысленным, чем ты.
— Легче держаться, если делать вид, что смеёшься. Она подождала минуту, потом прошептала:
— А… Ханс?
Я приоткрыл на груди рубашку, и она увидела медальон.
Слышно было, как за окном поют птицы. Жизнь иногда полна иронии.
— А теперь, Лила, я тебе сделаю настоящий кофе. Живём один раз.
Она страдала бессонницей и просиживала ночи в углу со своими книгами по искусству, прилежно делая выписки. Днём она старалась «быть полезной», как она говорила. Она помогала мне вести хозяйство, возилась с детьми, которые приходили по четвергам[44], а часто и после уроков; груды воздушных змеев росли в ожидании дня, когда смогут взлететь снова. Эти занятия довольно комично квалифицировались директором школы в Клери как «практические работы», и в предвидении будущего мэрия даже предоставила нам небольшую дотацию. Люди шептались, что события ожидаются в августе или в сентябре.
Она спала в моих объятиях, но после нескольких робких попыток я не решался больше её трогать: она принимала мои ласки, но никак не реагировала. В ней угасла как будто не только чувственность, но что-то более глубокое, даже просто чувствительность. Я не понимал, до чего её мучает чувство вины, пока не увидел, что её руки покрыты ожогами.
— Вот это сюрприз!
Безжизненная, с потухшим взглядом… Только берет, который она стойко пронесла через все превратности судьбы, был словно улыбка прошлого. Застывшие, расширенные глаза, высокие скулы, натянувшие землисто-серую кожу над впалыми щеками, — всё это было как крик о помощи; но не это меня потрясло, а тревожный вопрос во взгляде Лилы. Она боялась. Видимо, не знала, не выброшу ли я её на улицу. Она попыталась заговорить, её губы задрожали, и это было всё. Когда я прижал её к себе, её тело оставалось напряжённым, она не решалась пошевелиться, как бы не веря в то, что происходит. Я отправил детей и развёл огонь; она сидела на скамейке, сложив руки и глядя себе под ноги. Я тоже ничего не говорил. Я ждал, пока подействует тепло. Всё, что мы могли бы сказать друг другу, говорило за нас молчание; оно старалось как могло, утешало, как старый верный друг. В какой-то момент дверь открылась и вошёл Жанно Кайе, конечно, с каким-то срочным сообщением или заданием. Он смутился, ничего не сказал и вышел. Первое, что она произнесла, было:
— Мои книги. Надо за ними поехать.
— Какие книги? Где?
— В моём чемодане. Он был слишком тяжёлый. Я его оставила на вокзале просто так, нет камеры хранения.
— Завтра я съезжу, будь спокойна.
— Людо, прошу тебя, они мне нужны сейчас. Это очень важно для меня. Я выбежал и догнал Жанно:
— Останься с ней. Не отходи от неё.
Я вскочил на велосипед. Мне понадобился час, чтобы доехать до вокзала в Клери, где я нашёл в углу большой чемодан. Когда я его поднял, замок раскрылся, и я постоял немного, глядя на шедевры немецкой живописи, мюнхенскую пинакотеку, греческое искусство, Возрождение, венецианскую живопись, импрессионистов и всего Веласкеса, Гойю, Джотто и Эль Греко, рассыпавшихся по полу. Я кое-как втиснул их обратно и вернулся домой пешком с чемоданом на раме велосипеда.
Я нашёл Лилу сидящей на скамейке в прежней позе, в своей дублёной куртке и в берете; Жанно держал её за руку. Он тепло сжал мне руку и ушёл. Я поставил чемодан у скамейки и открыл его.
— Ну вот, — сказал я. — Видишь, у тебя всё есть. Всё здесь. Посмотри сама, но, по-моему, ничего не потерялось.
— Они мне нужны для экзамена. В сентябре я собираюсь поступить в Сорбонну. Ты знаешь, я изучаю историю искусства.
— Знаю.
Она наклонилась, взяла Веласкеса.
— Это очень трудно. Но я выучу.
— Я в этом уверен.
Она положила Веласкеса на Эль Греко и улыбнулась от удовольствия.
— Они все здесь, — сказала она. — Кроме экспрессионистов. Фашисты их сожгли.
— Да, они совершили много злодеяний.
Она с минуту молчала, потом спросила совсем тихо:
— Людо, как это всё могло со мной случиться?
— Ну, во-первых, надо было продлить нашу линию Мажино до самого моря, вместо того чтобы оголять наш правый фланг, потом, нам надо было начать действовать сразу после оккупации Рейнской области, потом, наши генералы оказались рохлями, а де Голля мы открыли слишком поздно…
На её губах появилась слабая улыбка, и я почувствовал себя настоящим Флери.
— Я говорю не об этом. Как я могла.
— Нет, именно об этом. При взрыве всегда летят осколки. Похоже, что Вселенная именно так и образовалась. Случился взрыв, и посыпались осколки: разные галактики, Солнечная система, Земля, ты, я и куриный бульон с овощами, который, наверно, готов. Иди. Будем есть.
За столом она сидела в куртке. Она нуждалась в защитной оболочке.
— У меня есть изумительный торт с ревенем. Прямо из «Прелестного уголка». Её лицо немного посветлело.
— «Прелестный уголок», — прошептала она. — Как поживает Марселен Дюпра?
— Замечательно, — сказал я. — На днях он сказал прекрасную фразу. Кондитер Лежандр плакался, что всё пропало и, даже если американцы победят, страна уже никогда не будет прежней. Марселен страшно разозлился. Он заорал: «Я не допущу, чтобы у меня в кухне сомневались во Франции!»
Тревога не уходила из её глаз. Она держалась очень прямо, сложив руки на коленях. В камине мурлыкал огонь.
— Здесь не хватает кошки, — сказал я. — Гримо умер от старости. Мы заведём новую.
— Я правда могу остаться здесь?
— Ты отсюда никогда не уходила, девочка. Ты была здесь всё время. Ты всё время была со мной.
— Не надо на меня сердиться. Я не знала, что делаю.
— Не будем говорить об этом. Это точно как с Францией. После войны будут говорить: она была с теми… нет, она была с этими. Она сделала то… нет, это. Это всё чепуха. Ты не была с ними, Лила. Ты была со мной.
— Я начинаю тебе верить.
— Я ещё не спросил, как твои.
— Отцу немного лучше.
— Да? Он соблаговолил прийти в себя?
— Когда Георг умер и мы оказались без средств, он нашёл работу в одной библиотеке.
— Он всегда был библиофилом.
— Конечно, на жизнь этого не хватало. — Она опустила голову. — Не знаю, как я до этого дошла, Людо.
— Я тебе уже объяснил, дорогая. Это генерал фон Рунштедт со своими танками. Это «блицкриг». Ты тут ни при чём. Это не ты, а Гамелен[43] и Третья республика. Я знаю, если бы тебя спросили, ты бы объявила Гитлеру войну сразу после оккупация Рейнской области. Тогда, когда Альбер Сарро кричал с трибуны Национального собрания: «Мы никогда не позволим, чтобы Страсбургскому собору угрожали немецкие пушки!»
— Ты всегда над всем шутишь, Людо, а между тем нельзя быть менее легкомысленным, чем ты.
— Легче держаться, если делать вид, что смеёшься. Она подождала минуту, потом прошептала:
— А… Ханс?
Я приоткрыл на груди рубашку, и она увидела медальон.
Слышно было, как за окном поют птицы. Жизнь иногда полна иронии.
— А теперь, Лила, я тебе сделаю настоящий кофе. Живём один раз.
Она страдала бессонницей и просиживала ночи в углу со своими книгами по искусству, прилежно делая выписки. Днём она старалась «быть полезной», как она говорила. Она помогала мне вести хозяйство, возилась с детьми, которые приходили по четвергам[44], а часто и после уроков; груды воздушных змеев росли в ожидании дня, когда смогут взлететь снова. Эти занятия довольно комично квалифицировались директором школы в Клери как «практические работы», и в предвидении будущего мэрия даже предоставила нам небольшую дотацию. Люди шептались, что события ожидаются в августе или в сентябре.
Она спала в моих объятиях, но после нескольких робких попыток я не решался больше её трогать: она принимала мои ласки, но никак не реагировала. В ней угасла как будто не только чувственность, но что-то более глубокое, даже просто чувствительность. Я не понимал, до чего её мучает чувство вины, пока не увидел, что её руки покрыты ожогами.