Страница:
Лила засмеялась и прикоснулась к моему носу кончиками пальцев.
— Мой бедный мальчик, у тебя совершенно безумный вид, — сказала она. — Тад, он меня видел два раза за четыре года и уже потерял голову. Но в конце концов, что во мне такого? Почему они все безумно в меня влюбляются? Они на меня смотрят, а потом сразу делается невозможно разумно разговаривать. Они застывают и глядят на меня, время от времени бекая и мекая.
Тад, не отнимая пальца от глобуса, чтобы не затеряться в пустыне Гоби или Сахаре, которую исследовал, и не умереть от жажды, бросил на сестру холодный взгляд. В шестнадцать лет Тад Броницкий обладал таким знанием света, что казалось — ему остаётся всего лишь внести несколько мелких поправок в географию и историю планеты.
— Малышка страдает манией величия, — сказал он.
Всё это время рояль за занавесом в глубине чердака продолжал играть; вероятно, невидимый музыкант чувствовал себя за тысячу миль отсюда, увлекаемый мелодией к тем далям, куда не могли проникнуть ни наши голоса, ни любой другой отзвук событий этого мира. Затем музыка прекратились, занавес приоткрылся, и я увидел очень кроткое лицо под взлохмаченной шевелюрой и глаза, которые как бы ещё следили за звуками, улетевшими в неизвестные дали. Кроме этого, было длинное тело подростка лет пятнадцати-шестнадцати, сутулого и как будто придавленного своим ростом. Сначала я думал, что он меня рассматривает, но Бруно видел вас тем меньше, чем более внимательно, как вам казалось, смотрел на вас, причём материальная реальность мира, эта «вещь первой необходимости», как говорил Тад, вызывала у него безразличие, смешанное с удивлением.
— Вот это Бруно, — возвестила Лила, в чьих словах слышались известная нежность и гордость собственницы. — Когда-нибудь он получит в консерватории первую премию за игру на рояле. Он мне обещал. Он будет знаменитым. Впрочем, через несколько лет мы все будем знаменитыми. Тад будет великим путешественником, Бруно будут аплодировать во всех концертных залах, я буду второй Гарбо, а ты…
С минуту она изучала меня. Я покраснел.
— Ну ничего, — сказала она.
Я опустил голову. Должно быть, я тщетно пытался скрыть своё унижение, потому что Тад вскочил, подошёл к своей сестре, и, насколько я понял, оба подростка обменялись по-польски градом ругательств, совершенно забыв о моём присутствии, благодаря чему я смог немного успокоиться. В этот момент господин Жюльен, официант из «Прелестного уголка», пришёл на чердак в сопровождении горничной, неся два подноса, уставленных сладостями, тарелками, чашками и чайниками. Скатерть разостлали и чай нам подали на полу, что я сначала принял за польский обычай. В действительности же это делалось, как объяснил мне Тад, «чтобы внести немного простоты в этот дом с его невыносимыми привычками к роскоши».
— Кроме того, я марксист, — добавил он (я слышал это слово в первый раз, и оно показалось мне относящимся к обычаю садиться на пол для еды).
За чаем я узнал, что Тад вовсе не собирается становиться путешественником, как требует его сестра, но что он поставил перед собой цель «помочь людям изменить мир» — говоря это, он сделал жест по направлению к глобусу у окна. Бруно был сын умершего итальянского метрдотеля, который служил Броницким в Польше. Обнаружив у ребёнка необыкновенные способности к музыке, граф усыновил его, дал ему свою фамилию и помогал ему сделаться «новым Рубинштейном».
— Ещё одно капиталовложение, — бросил Тад. — Отец рассчитывает стать его импресарио и заработать много денег.
Я узнал также, что вся семья собирается в конце лета уехать из Нормандии.
— Во всяком случае, если папу отпустят кредиторы и если он не продал наши земли в Польше, — заметила Лила. — Но всё это неважно. Мама опять нас выручит. Она всегда находит очень богатого любовника, который в последний момент спасает дело. Три года назад это был Василий Захаров, самый крупный поставщик оружия в мире, а в прошлом году -господин Гульбенкян, его называют «господин пять процентов», потому что он получает пять процентов со всех доходов английских нефтяных компаний в Аравии. Мама обожает отца, и каждый раз, как он разоряется и грозит покончить с собой, она… в общем… как сказать?…
— Она продаётся, — кратко заключил Тад.
Я ещё никогда не слышал, чтобы дети так говорили о своих родителях, и, видимо, моя растерянность была заметна, потому что Тад дружески хлопнул меня по плечу:
— Ну, ну, ты красен как мак. Ну да, что ты хочешь, мы, Броницкие, немного декаденты. Декаданс — знаешь, что это такое?
Я молча кивнул.
Но я напрасно рылся в знаменитой «исторической памяти» Флери — этого слова там не было.
Глава VI
Глава VII
Глава VIII
— Мой бедный мальчик, у тебя совершенно безумный вид, — сказала она. — Тад, он меня видел два раза за четыре года и уже потерял голову. Но в конце концов, что во мне такого? Почему они все безумно в меня влюбляются? Они на меня смотрят, а потом сразу делается невозможно разумно разговаривать. Они застывают и глядят на меня, время от времени бекая и мекая.
Тад, не отнимая пальца от глобуса, чтобы не затеряться в пустыне Гоби или Сахаре, которую исследовал, и не умереть от жажды, бросил на сестру холодный взгляд. В шестнадцать лет Тад Броницкий обладал таким знанием света, что казалось — ему остаётся всего лишь внести несколько мелких поправок в географию и историю планеты.
— Малышка страдает манией величия, — сказал он.
Всё это время рояль за занавесом в глубине чердака продолжал играть; вероятно, невидимый музыкант чувствовал себя за тысячу миль отсюда, увлекаемый мелодией к тем далям, куда не могли проникнуть ни наши голоса, ни любой другой отзвук событий этого мира. Затем музыка прекратились, занавес приоткрылся, и я увидел очень кроткое лицо под взлохмаченной шевелюрой и глаза, которые как бы ещё следили за звуками, улетевшими в неизвестные дали. Кроме этого, было длинное тело подростка лет пятнадцати-шестнадцати, сутулого и как будто придавленного своим ростом. Сначала я думал, что он меня рассматривает, но Бруно видел вас тем меньше, чем более внимательно, как вам казалось, смотрел на вас, причём материальная реальность мира, эта «вещь первой необходимости», как говорил Тад, вызывала у него безразличие, смешанное с удивлением.
— Вот это Бруно, — возвестила Лила, в чьих словах слышались известная нежность и гордость собственницы. — Когда-нибудь он получит в консерватории первую премию за игру на рояле. Он мне обещал. Он будет знаменитым. Впрочем, через несколько лет мы все будем знаменитыми. Тад будет великим путешественником, Бруно будут аплодировать во всех концертных залах, я буду второй Гарбо, а ты…
С минуту она изучала меня. Я покраснел.
— Ну ничего, — сказала она.
Я опустил голову. Должно быть, я тщетно пытался скрыть своё унижение, потому что Тад вскочил, подошёл к своей сестре, и, насколько я понял, оба подростка обменялись по-польски градом ругательств, совершенно забыв о моём присутствии, благодаря чему я смог немного успокоиться. В этот момент господин Жюльен, официант из «Прелестного уголка», пришёл на чердак в сопровождении горничной, неся два подноса, уставленных сладостями, тарелками, чашками и чайниками. Скатерть разостлали и чай нам подали на полу, что я сначала принял за польский обычай. В действительности же это делалось, как объяснил мне Тад, «чтобы внести немного простоты в этот дом с его невыносимыми привычками к роскоши».
— Кроме того, я марксист, — добавил он (я слышал это слово в первый раз, и оно показалось мне относящимся к обычаю садиться на пол для еды).
За чаем я узнал, что Тад вовсе не собирается становиться путешественником, как требует его сестра, но что он поставил перед собой цель «помочь людям изменить мир» — говоря это, он сделал жест по направлению к глобусу у окна. Бруно был сын умершего итальянского метрдотеля, который служил Броницким в Польше. Обнаружив у ребёнка необыкновенные способности к музыке, граф усыновил его, дал ему свою фамилию и помогал ему сделаться «новым Рубинштейном».
— Ещё одно капиталовложение, — бросил Тад. — Отец рассчитывает стать его импресарио и заработать много денег.
Я узнал также, что вся семья собирается в конце лета уехать из Нормандии.
— Во всяком случае, если папу отпустят кредиторы и если он не продал наши земли в Польше, — заметила Лила. — Но всё это неважно. Мама опять нас выручит. Она всегда находит очень богатого любовника, который в последний момент спасает дело. Три года назад это был Василий Захаров, самый крупный поставщик оружия в мире, а в прошлом году -господин Гульбенкян, его называют «господин пять процентов», потому что он получает пять процентов со всех доходов английских нефтяных компаний в Аравии. Мама обожает отца, и каждый раз, как он разоряется и грозит покончить с собой, она… в общем… как сказать?…
— Она продаётся, — кратко заключил Тад.
Я ещё никогда не слышал, чтобы дети так говорили о своих родителях, и, видимо, моя растерянность была заметна, потому что Тад дружески хлопнул меня по плечу:
— Ну, ну, ты красен как мак. Ну да, что ты хочешь, мы, Броницкие, немного декаденты. Декаданс — знаешь, что это такое?
Я молча кивнул.
Но я напрасно рылся в знаменитой «исторической памяти» Флери — этого слова там не было.
Глава VI
Я вернулся домой с решимостью стать «кем-то», причём в самый краткий срок, предпочтительно до отъезда моих новых друзей. Это привело к сильной лихорадке, и несколько дней мне пришлось пролежать в постели. В бреду я обнаружил у себя способность к завоеванию галактик и сорвал с уст Лилы поцелуй в знак благодарности. Помню, что по возвращении с одной особенно враждебной планеты после экспедиции, во время которой я взял в плен сто тысяч нубийцев (я не знал, что такое «нубиец», но это слово казалось мне удивительно подходящим для межзвёздных хищников), я надел в честь вручения Лиле моего нового королевства костюм, так разукрашенный драгоценными камнями, что среди самых сверкающих звёзд внезапно поднялась паника при виде яркого свечения, исходящего с Земли, занимавшей до сих пор очень скромное место в ряду световых лет.
Моя болезнь закончилась самым приятным образом. В комнате было очень тёмно: ставни закрыли и занавески задёрнули, так как боялись, что после нескольких дней недомогания у меня может начаться корь, а в то время при лечении кори принято было держать больного в темноте, чтобы оберечь его глаза. Доктор Гардье проявлял тем большее беспокойство, что мне было уже четырнадцать лет и корь запаздывала. Выло около полудня, судя по свету, который залил комнату, когда открылась дверь и появилась Лила в сопровождении шофёра, мистера Джонса, неся огромную корзину фруктов. За ней шёл мой дядя, не переставая предостерегать мадемуазель о риске заразиться роковой болезнью. Лила помедлила минуту в дверях, и, несмотря на крайнее волнение, я не мог не почувствовать продуманности позы, которую она приняла в луче света, играя своими волосами. Хотя этот визит имел отношение ко мне, прежде всего здесь присутствовал театральный элемент, игра во влюблённую девушку, которая склоняется над постелью умирающего; это хотя и не полностью исключало любовь и смерть, однако оттесняло их на задний план. Пока шофёр ставил на стол корзину с экзотическими фруктами, Лила постояла ещё несколько мгновений в той же позе, затем быстро пересекла комнату, наклонилась надо мной и коснулась поцелуем моей щеки, несмотря на повторное напоминание дяди о разрушительном и пагубном могуществе микробов, возможно поселившихся в моём теле.
— Ты ведь не собираешься умереть от болезни? — спросила она, как бы ожидая от меня какого-то совершенно иного и замечательного способа покинуть землю.
— Не трогай меня, ты можешь заразиться. Она села на кровать.
— Зачем тогда любить, если боишься заразиться?
Жаркая волна хлынула мне в голову. Дядя разглаживал усы. Мистер Джонс нёс караул возле экзотической корзинки, где плоды личи, папайи и гуаявы напоминали скорее о роскоши Парижа, чем о тропических пейзажах. Амбруаз Флери высказал в избранных выражениях признательность, которую, по его словам, только моя слабость мешала мне выразить. Лила раздвинула занавески, распахнула ставни и вся стала светом, склонившись надо мной в потоке своих волос; в них свободно играло солнце, знающее толк в хороших вещах.
— Я не хочу, чтобы ты был болен, я не люблю болезни, надеюсь, что это не войдёт у тебя в привычку. Время от времени можешь себе позволить небольшой насморк, но не больше. Больных и без тебя достаточно. Есть даже такие, которые умирают, и совсем не от любви, а от какой-нибудь ужасной гадости. Я понимаю, когда умирают от любви, потому что иногда она так сильна, что жизнь не может этого выдержать, она взрывается. Ты увидишь, я дам тебе книги, где это описывается.
Дядя, помня о славянских привычках, предлагал чашку чая. Мистер Джонс бросал корректные взгляды на часы и «позволял себе напомнить, что барышню ждут на урок музыки». Но Лила не торопилась уходить: ей было приятно видеть мои глаза, полные немого обожания, — она царила, я был её царством. Сидя на краю кровати, нежно склонившись ко мне, она позволяла себя любить. Что касается меня, то я полностью пришёл в себя только после её отъезда и больше думал об этом душистом получасе, проникнутом первым в моей жизни дуновением женственности и первым проявлением телесной близости, когда он закончился, чем пока продолжался. После того как Лила ушла, я подождал с четверть часа, а потом встал с постели. Я чувствовал беспокойство и старался скрыть его от дяди. Так было весь день. Я оделся и весь вечер шагал по полям, но ничего не помогало, пока в ту ночь во сне благожелательная природа сама не пришла мне на помощь.
Лазурно-голубой «паккард» с откидным верхом приезжал за мной каждый день, и дядя начал ворчать:
— Эти люди приглашают тебя, чтобы показать, что у них нет предрассудков, что у них широкие взгляды и они позволяют своей дочери дружить с деревенским мальчиком. На днях я встретил госпожу Броницкую в Клери. Знаешь, что она делала? Она навещала своих бедняков, как в средневековье. Ты умный мальчик, но не замахивайся слишком высоко. Хорошо, что они уезжают, а то бы ты в конце концов приобрёл дурные привычки.
Я отодвинул тарелку.
— Во всяком случае я не хочу быть почтовым служащим, — сказал я. — Я хочу быть кем-то совсем другим. Я совершенно не знаю, что я хочу делать, потому что мне хочется делать что-то очень большое. Может быть, этого даже ещё нет, и нужно, чтобы я это изобрёл.
Я говорил громко и уверенно и гордо поднимал голову. Я не думал о Лиле. Я и сам не знал, что во всём, что я говорил, в этом стремлении превзойти себя речь идёт о молодой девушке, об её дыхании на моих губах и её руке на моей щеке.
Я снова взялся за суп.
Дядя казался довольным. Он слегка щурился и разглаживал усы, чтобы скрыть улыбку.
Моя болезнь закончилась самым приятным образом. В комнате было очень тёмно: ставни закрыли и занавески задёрнули, так как боялись, что после нескольких дней недомогания у меня может начаться корь, а в то время при лечении кори принято было держать больного в темноте, чтобы оберечь его глаза. Доктор Гардье проявлял тем большее беспокойство, что мне было уже четырнадцать лет и корь запаздывала. Выло около полудня, судя по свету, который залил комнату, когда открылась дверь и появилась Лила в сопровождении шофёра, мистера Джонса, неся огромную корзину фруктов. За ней шёл мой дядя, не переставая предостерегать мадемуазель о риске заразиться роковой болезнью. Лила помедлила минуту в дверях, и, несмотря на крайнее волнение, я не мог не почувствовать продуманности позы, которую она приняла в луче света, играя своими волосами. Хотя этот визит имел отношение ко мне, прежде всего здесь присутствовал театральный элемент, игра во влюблённую девушку, которая склоняется над постелью умирающего; это хотя и не полностью исключало любовь и смерть, однако оттесняло их на задний план. Пока шофёр ставил на стол корзину с экзотическими фруктами, Лила постояла ещё несколько мгновений в той же позе, затем быстро пересекла комнату, наклонилась надо мной и коснулась поцелуем моей щеки, несмотря на повторное напоминание дяди о разрушительном и пагубном могуществе микробов, возможно поселившихся в моём теле.
— Ты ведь не собираешься умереть от болезни? — спросила она, как бы ожидая от меня какого-то совершенно иного и замечательного способа покинуть землю.
— Не трогай меня, ты можешь заразиться. Она села на кровать.
— Зачем тогда любить, если боишься заразиться?
Жаркая волна хлынула мне в голову. Дядя разглаживал усы. Мистер Джонс нёс караул возле экзотической корзинки, где плоды личи, папайи и гуаявы напоминали скорее о роскоши Парижа, чем о тропических пейзажах. Амбруаз Флери высказал в избранных выражениях признательность, которую, по его словам, только моя слабость мешала мне выразить. Лила раздвинула занавески, распахнула ставни и вся стала светом, склонившись надо мной в потоке своих волос; в них свободно играло солнце, знающее толк в хороших вещах.
— Я не хочу, чтобы ты был болен, я не люблю болезни, надеюсь, что это не войдёт у тебя в привычку. Время от времени можешь себе позволить небольшой насморк, но не больше. Больных и без тебя достаточно. Есть даже такие, которые умирают, и совсем не от любви, а от какой-нибудь ужасной гадости. Я понимаю, когда умирают от любви, потому что иногда она так сильна, что жизнь не может этого выдержать, она взрывается. Ты увидишь, я дам тебе книги, где это описывается.
Дядя, помня о славянских привычках, предлагал чашку чая. Мистер Джонс бросал корректные взгляды на часы и «позволял себе напомнить, что барышню ждут на урок музыки». Но Лила не торопилась уходить: ей было приятно видеть мои глаза, полные немого обожания, — она царила, я был её царством. Сидя на краю кровати, нежно склонившись ко мне, она позволяла себя любить. Что касается меня, то я полностью пришёл в себя только после её отъезда и больше думал об этом душистом получасе, проникнутом первым в моей жизни дуновением женственности и первым проявлением телесной близости, когда он закончился, чем пока продолжался. После того как Лила ушла, я подождал с четверть часа, а потом встал с постели. Я чувствовал беспокойство и старался скрыть его от дяди. Так было весь день. Я оделся и весь вечер шагал по полям, но ничего не помогало, пока в ту ночь во сне благожелательная природа сама не пришла мне на помощь.
Лазурно-голубой «паккард» с откидным верхом приезжал за мной каждый день, и дядя начал ворчать:
— Эти люди приглашают тебя, чтобы показать, что у них нет предрассудков, что у них широкие взгляды и они позволяют своей дочери дружить с деревенским мальчиком. На днях я встретил госпожу Броницкую в Клери. Знаешь, что она делала? Она навещала своих бедняков, как в средневековье. Ты умный мальчик, но не замахивайся слишком высоко. Хорошо, что они уезжают, а то бы ты в конце концов приобрёл дурные привычки.
Я отодвинул тарелку.
— Во всяком случае я не хочу быть почтовым служащим, — сказал я. — Я хочу быть кем-то совсем другим. Я совершенно не знаю, что я хочу делать, потому что мне хочется делать что-то очень большое. Может быть, этого даже ещё нет, и нужно, чтобы я это изобрёл.
Я говорил громко и уверенно и гордо поднимал голову. Я не думал о Лиле. Я и сам не знал, что во всём, что я говорил, в этом стремлении превзойти себя речь идёт о молодой девушке, об её дыхании на моих губах и её руке на моей щеке.
Я снова взялся за суп.
Дядя казался довольным. Он слегка щурился и разглаживал усы, чтобы скрыть улыбку.
Глава VII
В нескольких километрах от Ла-Мотт, за прудом Маз, был овраг, окружённый ясенями и берёзами. Здешний лес, некогда использовавшийся для кольберовского флота, заглох; там, где раньше стучал топор, теперь росли во множестве красные дубы, окружённые зарослями кустарника и папоротника. Именно у этого оврага дядя помог мне построить «вигвам» рядом с источником, обессилевшим и умолкшим от старости. Благодаря какой-то игре воздушных потоков бумажные змеи, если их запускали на краю оврага, поднимались в воздух с лёгкостью, для которой у дяди имелось научное объяснение, но мне казалось, что это проявление дружеской благожелательности неба по отношению ко мне. Недели за две до отъезда Броницких я стоял тут, задрав голову к последнему творению Амбруаза Флери под названием «Крепость» — крепости, рассечённой надвое, с толпой маленьких человечков внутри, которые трепетали в воздухе, как бы толкаясь. Раскручивая бечёвку, я давал змею больше свободы в небе, где он был в своей стихии; и вдруг меня кто-то толкнул, ударил, и, не выпуская барабана из рук, я оказался на земле, а противник навалился на меня всем весом. Я очень быстро заметил, что у него не было ни сил, ни сноровки, соответствующих его воинственным намерениям, и, хотя у меня был свободен только один кулак, легко с ним справился. Он храбро дрался, беспорядочно молотя кулаками, а когда я уселся ему на грудь, прижимая к земле одну его руку коленом, а другую — своей рукой, он попытался ударить меня головой. Это не дало никакого результата, но удивило меня, потому что в первый раз я внушал кому-то такие сильные чувства. У него были тонкие черты лица, почти как у девушки, и длинные белокурые волосы. Он отбивался с энергией, которая не могла компенсировать узости его плеч и слабости рук. Наконец, в изнеможении, он застыл неподвижно, набираясь сил, потом снова начал дрыгаться, а я старался не дать ему встать, не выпуская своего змея.
— Что тебе от меня нужно? Что это на тебя нашло?
Он попытался ударить меня головой в живот, но только ударился затылком о камень.
— Откуда ты взялся?
Он не отвечал. Этот голубой взгляд, уставившийся на меня с каким-то светлым бешенством, начинал действовать мне на нервы.
— Что я тебе сделал?
Молчание. У него шла кровь носом. Я не знал, что мне делать со своей победой, и, как всегда, когда чувствовал себя более сильным, хотел пощадить его и даже помочь ему. Я отпрыгнул и отступил.
Он полежал ещё минуту, потом встал.
— Завтра в это же время, — сказал он.
На этом он повернулся ко мне спиной и пошёл прочь.
— Эй, слушай! — крикнул я. — Что я тебе сделал?
Он остановился. Его белая рубашка и красивые брюки-гольф были измазаны землёй.
— Завтра в то же время, — повторил он, и я в первый раз заметил его гортанный иностранный акцент. — Если не придёшь, будешь трус.
— Я тебя спрашиваю, что я тебе сделал?
Он ничего не ответил и удалился, держа одну руку в кармане и согнув другую, прижав локоть к телу, — эта поза показалась мне необыкновенно элегантной. Я следил за ним глазами, пока он не исчез среди папоротников, потом вернул свою «Крепость» на землю и весь остаток дня ломал себе голову, пытаясь понять причину нападения мальчика, которого никогда раньше не видел. Я рассказал дяде о приключении, и он предположил, что забияка собирался завладеть нашим воздушным змеем, покорённый видом этого шедевра.
— Нет, я думаю, он злился на меня.
— Но ты ведь ему ничего не сделал?
— Может быть, я ему что-то сделал, не зная об этом.
Я в самом деле начинал чувствовать за собой какую-то неведомую мне вину. Но сколько ни ломал голову, ничего не мог вспомнить; я мог себя упрекнуть только в том, что несколько дней назад послушался Лилу и выпустил ужа во время мессы, что оказало на публику в высшей степени удовлетворительное действие. Я с нетерпением ждал часа встречи со своим противником, чтобы заставить его сказать, чем вызван его мстительный гнев по моему адресу и какое зло я ему причинил.
На следующий день он появился, едва я подошёл к «вигваму». Думаю, он поджидал меня в зарослях шелковицы на краю оврага. На нём была куртка в белую и голубую полоску, то есть блейзер, как я узнал, когда привык к хорошему обществу, и белые фланелевые брюки. На этот раз он, вместо того чтобы прыгнуть на меня, выставил вперёд ногу и, сжав кулаки, принял позицию английского бокса. Это произвело на меня впечатление. Я ничего не понимал в боксе, но видел точно такую же стойку на фотографии чемпиона Марселя Тиля. Он сделал ко мне шаг, потом другой, вращая кулаками, как будто заранее наслаждался сокрушительным ударом, которым поразит меня. Оказавшись совсем близко, он начал подпрыгивать и пританцовывать вокруг меня, иногда прижимая кулак к своей щеке, то подступая вплотную, то немного отпрыгивая назад или вбок. Так он пританцовывал некоторое время, потом кинулся на меня и наткнулся на мой кулак, который угодил ему прямо в лицо. Он сел, потом сразу же встал и снова начал пританцовывать, иногда выбрасывая руку вперёд и нанося мне удар-другой, которых я почти не чувствовал. Наконец мне это надоело, и я влепил ему тыльной стороной руки хорошую нормандскую оплеуху. Наверное, я, не желая этого, сильно его ударил, потому что он снова упал, и теперь рот у него был в крови, Я ещё никогда не видел такого хрупкого парнишку. Он хотел подняться, но я прижал его к земле.
— Слушай, ты объяснишь, в чём дело?
Он молчал и с вызовом глядел мне прямо в глаза. Мне было досадно. Я не мог его проучить: он действительно был слишком слаб. Оставалось только взять его измором. Так что я продержал его на земле около получаса, но так ничего и не добился. Он молчал. Не мог же я в самом деле просидеть на нём целый день. Я боялся ему повредить. У него были мужество и воля, у этого олуха. Когда я наконец отпустил его, он встал, поправил свою одежду и длинные светлые волосы и повернулся ко мне:
— Завтра в это же время.
— Иди к чёрту.
Я снова спросил свою совесть и, не найдя, в чём себя упрекнуть, решил, что мой упорный противник принимает меня за кого-то другого.
Во второй половине дня меня оторвал от чтения томика Рембо, которого мне дала Лила, знакомый гудок «паккарда» перед домом, и я быстро выбежал на улицу. Мистер Джонс подмигнул мне, и я услышал традиционное и дружески насмешливое: «Месье приглашают к чаю».
Я бегом поднялся к себе, чтобы умыться, надел чистую рубашку, смочил волосы и, сочтя результат малоудовлетворительным, взял в мастерской клей, которым воспользовался как помадой. Затем я с серьёзным видом уселся на заднем сиденье, с пледом на коленях, но, к большой досаде мистера Джонса, выпрыгнул из машины, которая уже тронулась, и снова побежал в свою комнату: я забыл начистить башмаки.
— Что тебе от меня нужно? Что это на тебя нашло?
Он попытался ударить меня головой в живот, но только ударился затылком о камень.
— Откуда ты взялся?
Он не отвечал. Этот голубой взгляд, уставившийся на меня с каким-то светлым бешенством, начинал действовать мне на нервы.
— Что я тебе сделал?
Молчание. У него шла кровь носом. Я не знал, что мне делать со своей победой, и, как всегда, когда чувствовал себя более сильным, хотел пощадить его и даже помочь ему. Я отпрыгнул и отступил.
Он полежал ещё минуту, потом встал.
— Завтра в это же время, — сказал он.
На этом он повернулся ко мне спиной и пошёл прочь.
— Эй, слушай! — крикнул я. — Что я тебе сделал?
Он остановился. Его белая рубашка и красивые брюки-гольф были измазаны землёй.
— Завтра в то же время, — повторил он, и я в первый раз заметил его гортанный иностранный акцент. — Если не придёшь, будешь трус.
— Я тебя спрашиваю, что я тебе сделал?
Он ничего не ответил и удалился, держа одну руку в кармане и согнув другую, прижав локоть к телу, — эта поза показалась мне необыкновенно элегантной. Я следил за ним глазами, пока он не исчез среди папоротников, потом вернул свою «Крепость» на землю и весь остаток дня ломал себе голову, пытаясь понять причину нападения мальчика, которого никогда раньше не видел. Я рассказал дяде о приключении, и он предположил, что забияка собирался завладеть нашим воздушным змеем, покорённый видом этого шедевра.
— Нет, я думаю, он злился на меня.
— Но ты ведь ему ничего не сделал?
— Может быть, я ему что-то сделал, не зная об этом.
Я в самом деле начинал чувствовать за собой какую-то неведомую мне вину. Но сколько ни ломал голову, ничего не мог вспомнить; я мог себя упрекнуть только в том, что несколько дней назад послушался Лилу и выпустил ужа во время мессы, что оказало на публику в высшей степени удовлетворительное действие. Я с нетерпением ждал часа встречи со своим противником, чтобы заставить его сказать, чем вызван его мстительный гнев по моему адресу и какое зло я ему причинил.
На следующий день он появился, едва я подошёл к «вигваму». Думаю, он поджидал меня в зарослях шелковицы на краю оврага. На нём была куртка в белую и голубую полоску, то есть блейзер, как я узнал, когда привык к хорошему обществу, и белые фланелевые брюки. На этот раз он, вместо того чтобы прыгнуть на меня, выставил вперёд ногу и, сжав кулаки, принял позицию английского бокса. Это произвело на меня впечатление. Я ничего не понимал в боксе, но видел точно такую же стойку на фотографии чемпиона Марселя Тиля. Он сделал ко мне шаг, потом другой, вращая кулаками, как будто заранее наслаждался сокрушительным ударом, которым поразит меня. Оказавшись совсем близко, он начал подпрыгивать и пританцовывать вокруг меня, иногда прижимая кулак к своей щеке, то подступая вплотную, то немного отпрыгивая назад или вбок. Так он пританцовывал некоторое время, потом кинулся на меня и наткнулся на мой кулак, который угодил ему прямо в лицо. Он сел, потом сразу же встал и снова начал пританцовывать, иногда выбрасывая руку вперёд и нанося мне удар-другой, которых я почти не чувствовал. Наконец мне это надоело, и я влепил ему тыльной стороной руки хорошую нормандскую оплеуху. Наверное, я, не желая этого, сильно его ударил, потому что он снова упал, и теперь рот у него был в крови, Я ещё никогда не видел такого хрупкого парнишку. Он хотел подняться, но я прижал его к земле.
— Слушай, ты объяснишь, в чём дело?
Он молчал и с вызовом глядел мне прямо в глаза. Мне было досадно. Я не мог его проучить: он действительно был слишком слаб. Оставалось только взять его измором. Так что я продержал его на земле около получаса, но так ничего и не добился. Он молчал. Не мог же я в самом деле просидеть на нём целый день. Я боялся ему повредить. У него были мужество и воля, у этого олуха. Когда я наконец отпустил его, он встал, поправил свою одежду и длинные светлые волосы и повернулся ко мне:
— Завтра в это же время.
— Иди к чёрту.
Я снова спросил свою совесть и, не найдя, в чём себя упрекнуть, решил, что мой упорный противник принимает меня за кого-то другого.
Во второй половине дня меня оторвал от чтения томика Рембо, которого мне дала Лила, знакомый гудок «паккарда» перед домом, и я быстро выбежал на улицу. Мистер Джонс подмигнул мне, и я услышал традиционное и дружески насмешливое: «Месье приглашают к чаю».
Я бегом поднялся к себе, чтобы умыться, надел чистую рубашку, смочил волосы и, сочтя результат малоудовлетворительным, взял в мастерской клей, которым воспользовался как помадой. Затем я с серьёзным видом уселся на заднем сиденье, с пледом на коленях, но, к большой досаде мистера Джонса, выпрыгнул из машины, которая уже тронулась, и снова побежал в свою комнату: я забыл начистить башмаки.
Глава VIII
В салоне Броницких толпилось много народу, и первым, кого я увидел, был мой загадочный противник: он был с Лилой и не проявил никакой враждебности, когда моя подруга взяла его под руку и подвела ко мне.
— Вот мой кузен Ханс, — сказала она.
— Очень рад. — Он слегка поклонился. — Полагаю, мы уже встречались и у нас ещё будет возможность снова увидеться.
Он удалился с беспечным видом.
— Что такое? — удивилась Лила. — Ты странно выглядишь. Надеюсь, вы будете друзьями. По крайней мере, вас объединяет одно: он тоже меня любит.
Госпожа де Броницкая лежала с мигренью, и Лила с лёгкостью играла роль хозяйки дома, знакомя меня с гостями:
— Это наш друг Людо, племянник знаменитого Амбруаза Флери.
Большинство находившихся здесь влиятельных парижан ничего не знали о моём дяде, но делали вид, что понимают, чтобы не быть пойманными на каком-нибудь вопиющем невежестве. Все они были одеты с ошеломляющей элегантностью. Целая коллекция драгоценностей, шляп, жилетов, костюмов и гетр — такое я видел только на клиентах «Прелестного уголка». Мне было неловко среди них в моих стоптанных башмаках, пиджаке с лоснящимися рукавами и с вылезающим из кармана краем берета. Я храбро боролся с ощущением приниженности, представляя себе того или иного гостя, в этих брюках с жёсткой складкой, клетчатом пиджаке и с жёлтым галстуком, в воздухе, привязанным за бечёвку, конец которой я буду держать в руке и тянуть туда-сюда. Так я в первый раз использовал воображение с целью самозащиты, и ничто в жизни не пригодилось мне так, как это. Разумеется, я был далёк даже и от зачатка общественной позиции, но предавался некоему самовыражению, в котором тем не менее присутствовал если не революционный, то по крайней мере подрывной элемент. Дородный мужчина по имени Устрик, чьё безбородое и в избытке снабжённое жиром лицо было украшено кукольным носом и пухлыми губами, узнав в свою очередь от Лилы, что я племянник «знаменитого Амбруаза Флери», сказал, пожимая мне руку:
— Поздравляю вас. Франция будет нуждаться в таких людях, как ваш дядя. Я заметил на лице Лилы лукавый проблеск, который уже хорошо знал.
— Знаете, — сказала она, — возможно, что при следующем правительстве его назначат на пост министра почтового ведомства.
— Большой человек! Большой человек! — поспешил заявить господин Устрик, слегка наклоняя туловище к близлежащему пирожному.
У меня вдруг возникло желание спасти пирожное от ожидающей его участи. Среди всех этих шикарных людей я чувствовал себя стёртым в порошок, и мне казалось, что единственной возможностью утвердить себя в глазах Лилы был какой-то геройский поступок,
Я деликатно вынул пирожное из пухлой руки господина Устрика и поднёс его к губам. Мне это многого стоило, моё сердце билось очень сильно. Я ещё не мог ни сравняться со своим предком Флери, погибшим на баррикадах в 1870-м, ни войти во главе войск в Берлин, взяв в плен Гитлера, чтобы поразить Лилу, но всё же мог показать ей, из какого металла я отлит.
Когда господин Устрик увидел, как пирожное исчезло у меня во рту, на его лице появилось выражение такого изумления, что я вдруг понял всю дерзость своего поступка. Ни жив ни мёртв, так как ещё не обладал силой характера настоящих революционеров, я повернулся к Лиле. Я видел на её лице выражение нежного удивления. Она взяла меня за руку, увела за ширму и обняла:
— Знаешь, это очень по-польски, то, что ты сделал. Мы — народ сорвиголов. Ты был бы хорошим уланом при Наполеоне, а потом стал бы маршалом. Я уверена, что ты добьёшься многого в жизни. Я тебе помогу.
Я решил испытать её. Я хотел знать, любит ли она меня ради меня самого или только из-за подвигов, которые я собирался совершить ради неё.
— Послушай, когда я вырасту, я надеюсь получить хорошее место служащего почтового ведомства.
Она покачала головой и погладила меня по щеке почти материнским жестом.
— Ты плохо меня знаешь, — сказала она, как будто я говорил о её жизни, а не о своей. -Пойдём.
В тот день у Броницких присутствовали некоторые из самых известных людей большого света того времени, но их имена были мне так же неизвестны, как им — имя моего дяди. Только один из них проявил ко мне дружеский интерес. Это был знаменитый лётчик Корнильон-Молинье, проявивший большое мужество во время своего неудачного перелёта из Парижа в Австралию, который он пытался осуществить вместе с англичанином Молиссоном. «Ла газетт» отозвалась на неудачу перелёта следующим комментарием: «Никогда не полететь Молиссону с Молинье!» Этот маленький южанин с томными глазами, украшенными длинными, почти женскими ресницами, сказал с юмором, когда Лила представила меня, не преминув добавить: «Он — племянник знаменитого Амбруаза Флери»:
— После моей неудачи ваш дядя подарил мне одного из своих воздушных змеев, видимо, чтобы внушить мне, что не всё ещё потеряно…
Обойдя таким образом салон, я смог наконец присоединиться к другим молодым людям в соседней комнате и сесть за стол, где нас обслуживал официант в белых перчатках. Я едва прикасался к сладостям, мороженому, крему и экзотическим фруктам, которые подавались на серебряных блюдах с гербом Броницких — позолоченной волчицей. Я чувствовал себя тем более скованно в этой атмосфере роскоши и элегантности, что напротив сидел двоюродный брат Лилы, мой хрупкий и храбрый лесной враг. Ханс фон Шведе держался очень прямо, положив ногу на ногу, и, поднося к губам чашку, прижимал локоть к боку. В его лице — у него были почти такие же светлые и длинные волосы, как у Лилы, — была тонкость, которую в тот период моей жизни я ещё не умел назвать аристократической, не зная связи этого термина с эстетикой. Он не проявлял ко мне враждебности и ни разу не попытался извлечь пользу, посмеявшись над разницей в нашей одежде — его блейзером с посеребрёнными пуговицами и брюками из белой фланели и моим старым, слишком узким костюмом, который подходил как нельзя хуже к обществу, в котором я находился. Он меня просто не замечал, и я утешался, отыскивая на его лице неоспоримые доказательства своего существования: слегка припухшую губу и синяк под глазом. Он рассеянно ковырял ложечкой свой смородиновый шербет, придавая ему форму розы. Тад бросал холодные взгляды на гостей «раута» — это слово доживало последние годы во французском языке. Его тонкие губы выражали то, что многие годы спустя я научился квалифицировать как «иронию террориста», — намёк на неё я встретил потом в чертах знаменитого гудоновского Вольтера. Свесив одну руку через спинку стула, он созерцал столы, за которыми гости Броницких воплощали в совершенстве тот «хороший тон» тридцатых годов, кода Лазурный берег ещё не существовал летом, поскольку его отели открывались только на зимний сезон, а Кабур ещё не приобрёл «очарования старины», облагораживающего дурной вкус прошлого. Что касается Бруно, он спокойно сидел среди нас, по-прежнему немного сутулый, немного рассеянный, с растрёпанными кудрями, где уже виднелось несколько седых нитей, несмотря на его шестнадцать лет. Есть такие очень кроткие лица, которые кажутся созданными для зрелости и готовы встретить снегопад ещё весной. Мальчики встали все втроём, когда подошла Лила; она усадила меня рядом с собой. Помню, что я всё время чувствовал, какие на мне короткие брюки: из-под них над носками виднелись голые лодыжки. Так все мы встретились в первый раз в тот знаменательный день, в конце июля 1935 года, и все эти сладости, печенья и груши «Прекрасная Елена» никогда уже не растают и не зачерствеют в моей памяти.
— Смотрите, — говорил Тад, — как отчаянно модельеры, портные, гримёры и парикмахеры борются за полную безликость, вульгарность души и интеллектуальное ничтожество этих сливок общества. И их пение соответствует их оперению, потому что пусть меня повесят, если они говорят о чём-нибудь, кроме биржи, бегов и приёмов, в то время как в Испании вспыхивает гражданская война, Муссолини применяет газ против эфиопов, а Гитлер требует Австрию и Судеты… Этот очень худой господин, украшенный лысиной, чья голова напоминала бы яйцо страуса, если бы Эль Греко не изобразил точно такую же в своих «Похоронах графа д'Оргаса», вовсе не испанский гранд, а ростовщик, который даёт деньги моему отцу на условиях двадцати процентов… Человек в сером сюртуке и жилете — адвокат, который имеет доступ ко всем министрам, используя как визитную карточку свою жену. Что до наших дорогих родителей, делается страшно при мысли, что с ними стало бы, если бы их так хорошо не прикрывало генеалогическое древо. Отец потерял бы свой аристократический вид, став похожим на мясника, а мать, если бы она не могла больше платить мадемуазель Шанель, парикмахеру Антуану, массажисту Жюльену, специалистке по гриму Фернандо и жиголо Нино, начала бы походить на близорукую горничную, которая не знает, куда девала утюг…
— Вот мой кузен Ханс, — сказала она.
— Очень рад. — Он слегка поклонился. — Полагаю, мы уже встречались и у нас ещё будет возможность снова увидеться.
Он удалился с беспечным видом.
— Что такое? — удивилась Лила. — Ты странно выглядишь. Надеюсь, вы будете друзьями. По крайней мере, вас объединяет одно: он тоже меня любит.
Госпожа де Броницкая лежала с мигренью, и Лила с лёгкостью играла роль хозяйки дома, знакомя меня с гостями:
— Это наш друг Людо, племянник знаменитого Амбруаза Флери.
Большинство находившихся здесь влиятельных парижан ничего не знали о моём дяде, но делали вид, что понимают, чтобы не быть пойманными на каком-нибудь вопиющем невежестве. Все они были одеты с ошеломляющей элегантностью. Целая коллекция драгоценностей, шляп, жилетов, костюмов и гетр — такое я видел только на клиентах «Прелестного уголка». Мне было неловко среди них в моих стоптанных башмаках, пиджаке с лоснящимися рукавами и с вылезающим из кармана краем берета. Я храбро боролся с ощущением приниженности, представляя себе того или иного гостя, в этих брюках с жёсткой складкой, клетчатом пиджаке и с жёлтым галстуком, в воздухе, привязанным за бечёвку, конец которой я буду держать в руке и тянуть туда-сюда. Так я в первый раз использовал воображение с целью самозащиты, и ничто в жизни не пригодилось мне так, как это. Разумеется, я был далёк даже и от зачатка общественной позиции, но предавался некоему самовыражению, в котором тем не менее присутствовал если не революционный, то по крайней мере подрывной элемент. Дородный мужчина по имени Устрик, чьё безбородое и в избытке снабжённое жиром лицо было украшено кукольным носом и пухлыми губами, узнав в свою очередь от Лилы, что я племянник «знаменитого Амбруаза Флери», сказал, пожимая мне руку:
— Поздравляю вас. Франция будет нуждаться в таких людях, как ваш дядя. Я заметил на лице Лилы лукавый проблеск, который уже хорошо знал.
— Знаете, — сказала она, — возможно, что при следующем правительстве его назначат на пост министра почтового ведомства.
— Большой человек! Большой человек! — поспешил заявить господин Устрик, слегка наклоняя туловище к близлежащему пирожному.
У меня вдруг возникло желание спасти пирожное от ожидающей его участи. Среди всех этих шикарных людей я чувствовал себя стёртым в порошок, и мне казалось, что единственной возможностью утвердить себя в глазах Лилы был какой-то геройский поступок,
Я деликатно вынул пирожное из пухлой руки господина Устрика и поднёс его к губам. Мне это многого стоило, моё сердце билось очень сильно. Я ещё не мог ни сравняться со своим предком Флери, погибшим на баррикадах в 1870-м, ни войти во главе войск в Берлин, взяв в плен Гитлера, чтобы поразить Лилу, но всё же мог показать ей, из какого металла я отлит.
Когда господин Устрик увидел, как пирожное исчезло у меня во рту, на его лице появилось выражение такого изумления, что я вдруг понял всю дерзость своего поступка. Ни жив ни мёртв, так как ещё не обладал силой характера настоящих революционеров, я повернулся к Лиле. Я видел на её лице выражение нежного удивления. Она взяла меня за руку, увела за ширму и обняла:
— Знаешь, это очень по-польски, то, что ты сделал. Мы — народ сорвиголов. Ты был бы хорошим уланом при Наполеоне, а потом стал бы маршалом. Я уверена, что ты добьёшься многого в жизни. Я тебе помогу.
Я решил испытать её. Я хотел знать, любит ли она меня ради меня самого или только из-за подвигов, которые я собирался совершить ради неё.
— Послушай, когда я вырасту, я надеюсь получить хорошее место служащего почтового ведомства.
Она покачала головой и погладила меня по щеке почти материнским жестом.
— Ты плохо меня знаешь, — сказала она, как будто я говорил о её жизни, а не о своей. -Пойдём.
В тот день у Броницких присутствовали некоторые из самых известных людей большого света того времени, но их имена были мне так же неизвестны, как им — имя моего дяди. Только один из них проявил ко мне дружеский интерес. Это был знаменитый лётчик Корнильон-Молинье, проявивший большое мужество во время своего неудачного перелёта из Парижа в Австралию, который он пытался осуществить вместе с англичанином Молиссоном. «Ла газетт» отозвалась на неудачу перелёта следующим комментарием: «Никогда не полететь Молиссону с Молинье!» Этот маленький южанин с томными глазами, украшенными длинными, почти женскими ресницами, сказал с юмором, когда Лила представила меня, не преминув добавить: «Он — племянник знаменитого Амбруаза Флери»:
— После моей неудачи ваш дядя подарил мне одного из своих воздушных змеев, видимо, чтобы внушить мне, что не всё ещё потеряно…
Обойдя таким образом салон, я смог наконец присоединиться к другим молодым людям в соседней комнате и сесть за стол, где нас обслуживал официант в белых перчатках. Я едва прикасался к сладостям, мороженому, крему и экзотическим фруктам, которые подавались на серебряных блюдах с гербом Броницких — позолоченной волчицей. Я чувствовал себя тем более скованно в этой атмосфере роскоши и элегантности, что напротив сидел двоюродный брат Лилы, мой хрупкий и храбрый лесной враг. Ханс фон Шведе держался очень прямо, положив ногу на ногу, и, поднося к губам чашку, прижимал локоть к боку. В его лице — у него были почти такие же светлые и длинные волосы, как у Лилы, — была тонкость, которую в тот период моей жизни я ещё не умел назвать аристократической, не зная связи этого термина с эстетикой. Он не проявлял ко мне враждебности и ни разу не попытался извлечь пользу, посмеявшись над разницей в нашей одежде — его блейзером с посеребрёнными пуговицами и брюками из белой фланели и моим старым, слишком узким костюмом, который подходил как нельзя хуже к обществу, в котором я находился. Он меня просто не замечал, и я утешался, отыскивая на его лице неоспоримые доказательства своего существования: слегка припухшую губу и синяк под глазом. Он рассеянно ковырял ложечкой свой смородиновый шербет, придавая ему форму розы. Тад бросал холодные взгляды на гостей «раута» — это слово доживало последние годы во французском языке. Его тонкие губы выражали то, что многие годы спустя я научился квалифицировать как «иронию террориста», — намёк на неё я встретил потом в чертах знаменитого гудоновского Вольтера. Свесив одну руку через спинку стула, он созерцал столы, за которыми гости Броницких воплощали в совершенстве тот «хороший тон» тридцатых годов, кода Лазурный берег ещё не существовал летом, поскольку его отели открывались только на зимний сезон, а Кабур ещё не приобрёл «очарования старины», облагораживающего дурной вкус прошлого. Что касается Бруно, он спокойно сидел среди нас, по-прежнему немного сутулый, немного рассеянный, с растрёпанными кудрями, где уже виднелось несколько седых нитей, несмотря на его шестнадцать лет. Есть такие очень кроткие лица, которые кажутся созданными для зрелости и готовы встретить снегопад ещё весной. Мальчики встали все втроём, когда подошла Лила; она усадила меня рядом с собой. Помню, что я всё время чувствовал, какие на мне короткие брюки: из-под них над носками виднелись голые лодыжки. Так все мы встретились в первый раз в тот знаменательный день, в конце июля 1935 года, и все эти сладости, печенья и груши «Прекрасная Елена» никогда уже не растают и не зачерствеют в моей памяти.
— Смотрите, — говорил Тад, — как отчаянно модельеры, портные, гримёры и парикмахеры борются за полную безликость, вульгарность души и интеллектуальное ничтожество этих сливок общества. И их пение соответствует их оперению, потому что пусть меня повесят, если они говорят о чём-нибудь, кроме биржи, бегов и приёмов, в то время как в Испании вспыхивает гражданская война, Муссолини применяет газ против эфиопов, а Гитлер требует Австрию и Судеты… Этот очень худой господин, украшенный лысиной, чья голова напоминала бы яйцо страуса, если бы Эль Греко не изобразил точно такую же в своих «Похоронах графа д'Оргаса», вовсе не испанский гранд, а ростовщик, который даёт деньги моему отцу на условиях двадцати процентов… Человек в сером сюртуке и жилете — адвокат, который имеет доступ ко всем министрам, используя как визитную карточку свою жену. Что до наших дорогих родителей, делается страшно при мысли, что с ними стало бы, если бы их так хорошо не прикрывало генеалогическое древо. Отец потерял бы свой аристократический вид, став похожим на мясника, а мать, если бы она не могла больше платить мадемуазель Шанель, парикмахеру Антуану, массажисту Жюльену, специалистке по гриму Фернандо и жиголо Нино, начала бы походить на близорукую горничную, которая не знает, куда девала утюг…