— Потому что там я им нужен. Вечером, доев суп, он обнял меня:
   — Я еду рано утром. Продолжай действовать, Людо.
   — Будьте спокойны.
   — Она вернётся. Придётся многое ей простить. Не знаю, говорил он о Лиле или о Франции.
   Когда я проснулся, его у неё не было. На столе мастерской он оставил записку: «Продолжай».
   Он увёз свой ящик с инструментами.
   Только за несколько месяцев до высадки союзников я получил ответ на вопрос, который не переставал себе задавать: почему Шамбон? Почему Амбруаз Флери уехал от нас со своими инструментами туда, в этот посёлок в Севеннах?
   Шамбон-сюр-Линьон был тот посёлок, где жители во главе с пастором Андре Трокме и его женой Магдой спасли от высылки несколько сотен еврейских детей. Четыре года вся жизнь Шамбона была посвящена этой задаче. Так напишу же я ещё раз слова, символизирующие верность идеалам: «Шамбон-сюр-Линьон и его жители», и если сейчас об этом забыли, пусть знают, что мы, Флери, всегда славились своей памятью и что я часто повторяю все имена жителей Шамбона, не забыв ни одного, ибо говорят, что сердце нуждается в упражнениях.
   Но я ничего этого не знал, когда получил из Шамбона фотографию дяди, окружённого детьми, с воздушным змеем в руке, с надписью на обороте: «Здесь всё идёт хорошо». «Здесь» было подчёркнуто.

Глава XXXIX

   От Лилы вестей не было, но Германия отступала на русском фронте; её армия потерпела поражение в Африке; Сопротивление переставало быть безумием, и рассудок начинал воссоединяться с сердцем. Марселен Дюпра сам принимал участие в наших подпольных собраниях. Тем не менее в глазах властей его престиж достиг апогея: в мае 1943-го встал вопрос о его назначении мэром Клери. Он отказался.
   — Надо проводить различие между вещами историческими и неизменными и таким изменчивым и преходящим явлением, как политика, — объяснил он нам.
   Личность хозяина «Прелестного уголка» очаровывала оккупантов не меньше, чем его кухня. Его эрудиция и красноречие, достоинство, которое придавали ему как импозантная внешность, так и спокойная уверенность, с какой он в самых трудных условиях выполнял поставленную перед собой задачу, производили впечатление даже на тех, кто сначала называл его коллаборационистом. Больше всех его уважал генерал фон Тиле. Между этими двумя завязались странные отношения — можно было даже назвать это дружбой. Говорили, что генерал презирает нацистов. Как-то раз он сказал Сюзанне:
   — Знаете, мадемуазель, фюрер говорит, что дело его будет жить тысячу лет, Я бы лично скорее поставил на дело Дюпра. Несомненно, оно будет иметь лучший вкус.
   Один из его лейтенантов позволил себе объявить о прибытии вождя люфтваффе в следующих выражениях:
   — Герр Дюпра, один из ваших самых тонких ценителей сможет лично убедиться, что Франция не утеряла ничего из того, что составляет её славу.
   Присутствовавший при этом фон Тиле отвёл офицера в сторону и обрушил на его голову несколько замечаний, которые тот, очень бледный, выслушал, стоя по стойке «смирно». После чего генерал лично принёс Марселену свои извинения. Когда я видел, как генерал берёт Марселена под руку и, беседуя, прогуливается с ним в садике «Прелестного уголка», я чувствовал, что оба они сумели переступить через то, что Дюпра презрительно именовал «обстоятельствами» или «условиями», и нашли точки соприкосновения, позволяющие прусскому аристократу и великому французскому кулинару говорить на равных. Но по-настоящему я понял, как далеко продвинулись две эти избранные натуры во взаимном уважении и даже «братании» во время битвы, только когда Люсьен Дюпра рассказал мне, что его отец тайком даёт уроки кулинарии генералу графу фон Тиле. Сначала я не поверил:
   — Ты смеёшься надо мной. У фон Тиле сейчас должны быть другие заботы.
   — Может, как раз поэтому. Вот посмотришь.
   Я пожал плечами. Если бы мне сказали, что генерал играет на скрипке, чтобы рассеяться, я бы счёл это нормальным: о любви немцев к музыке говорено и переговорено, это стало штампом. Во время оккупации самым лёгким было видеть в немцах только преступников, а во французах — только героев. Но чтобы один из самых известных командующих вермахта был в глубине души так уверен в грядущем поражении, что искал забвения, беря уроки кулинарии у французского повара… — нет, это противоречило всему, что мы вкладывали в термин «немецкий генерал». Ненависть питается общими словами, и такие фразы, как «типичная прусская физиономия» и «типичный представитель расы господ», способствуют росту невежества.
   Я расспрашивал Люсьена Дюпра почти грубо:
   — Это тебе отец рассказал? Он вполне способен выдумать такое, чтобы придать себе важности. Это на него похоже. «Месье, знаете генерала фон Тиле, победителя Седана и Смоленска? Это я его всему научил».
   — Я тебе говорю, два-три раза в неделю генерал приходит к отцу учиться готовить. Конечно, генерал не хочет, чтобы об этом знали, потому что дело принимает для них дурной оборот и это выглядело бы как акт отчаяния или даже пораженчество. Они начали с глазуньи и омлетов. Не понимаю, что тебя удивляет.
   — Меня ничто не удивляет. Мы все по горло в крови и дерьме, а эти избранные натуры возвысились над варварством. Немецкая мощь нуждается во французской тонкости и умении жить. Эти двое творят будущее. Хотелось бы мне посмотреть на этот бардак.
   — Я тебе скажу.
   В тот же день, когда я выходил из конторы, Люсьен шепнул мне на ухо:
   — Сегодня вечером, около одиннадцати. Я оставлю дверь в коридор приоткрытой. Но будь осторожен. Они большие друзья, и отец этого не простит.
   Я пришёл пешком. Я опасался патрулей, которые каждую ночь начали прочёсывать поля и леса в поисках сигнальных огней для самолётов.
   Я прокрался в коридор со стороны кухни. Дверь приоткрыта. Держа башмаки в руке, я подошёл ближе и заглянул внутрь.
   Фон Тиле был без мундира, в фартуке. Казалось, он сильно выпил. Рядом с ним был Марселен Дюпра; надменный и чопорный в своём колпаке, он держался с преувеличенной важностью, что также объяснялось двумя пустыми бутылками из-под вина и одной сильно початой бутылкой коньяка на столе.
   — Незачем сюда приходить, Георг, если ты не слушаешь, что я говорю, — ворчал Дюпра. — У тебя нет больших способностей, и, если ты не будешь в точности выполнять все мои указания, ты ничего не добьёшься.
   — Но ведь я выучил это наизусть. Полтора стакана белого вина…
   — Какого белого вина?
   Генерал молчал с лёгким удивлением во взоре.
   — Сухого! — пробурчал Дюпра. — Полтора стакана сухого белого вина! Чёрт возьми, это же нетрудно!
   — Марселен, неужели ты хочешь сказать, что если вино не сухое, всё пропало?
   — Если хочешь приготовить настоящего фаршированного кролика по-нормандски, надо, чтобы вино было сухое. Или уж лей что хочешь. Что ты ещё положил в фарш? Нет, это просто невероятно, Георг. Не могу понять, как человек твоей культуры…
   — У нас разная культура, Марселен. Поэтому мы и нуждаемся друг в друге… Я положил три кроличьи печёнки, сто граммов поджаренной ветчины, пятьдесят граммов хлебного мякиша… чашку лука…
   Слышалось гудение бомбардировщиков союзников, пролетавших над побережьем.
   — И всё? Мой генерал, у тебя голова была занята другими делами. Наверно, ты думал о Сталинграде. Я тебе говорил положить кофейную ложечку пряностей… Завтра начнём снова.
   — У меня уже три раза не получилось.
   — Нельзя побеждать на всех фронтах сразу.
   Оба были совершенно пьяны. В первый раз я обратил внимание на их сходство, и оно поразило меня. Фон Тиле был ниже ростом, но у него было почти точно такое же лицо с тонкими чертами и маленькими седыми усами. Дюпра с отвращением оттолкнул блюдо с провинившимся кроликом:
   — Дерьмо.
   — Ну что ж, Марселен, хотел бы я видеть, как бы ты командовал танковым корпусом. Минуту они молчали, оба мрачные, потом бутылка коньяка перешла из рук в руки.
   — Сколько это ещё продлится, Георг?
   — Не знаю, старина. Кто-то эту войну выиграет, это точно. Скорее всего, твой кролик по-нормандски.
   Я осторожно скрылся. Назавтра же в Лондон отправили сообщение, что у генерала, командующего «пантерами» в Нормандии, появились признаки упадка духа.
   Пекинес Чонг заслуживал звания связного Сопротивления. Каждый раз, когда хозяйка приходила за ним ко мне в контору, — кроме тех случаев, когда её почтительно сопровождали господин Жан или сам Марселен Дюпра, — она сообщала мне о замыслах гестапо или о том, как немцы готовятся к «приёму гостей» на Атлантическом побережье. Некоторые из наших товарищей спаслись только благодаря этим сведениям. Графиня сказала мне также, что Лила живёт в Париже с родителями, но часто проводит несколько дней на вилле недалеко от Юэ.
   Вскоре Лила снова появилась в «Прелестном уголке», по-прежнему в сопровождении Ханса и фон Тиле. Их называли «трио». «Оставьте в час дня столик для трио», — говорил Люсьен Дюпра. Я всегда узнавал о её присутствии от господина Жана, который ставил меня в известность с сокрушённым видом. «Малышка» здесь со своими немцами, для бедного Людо это, наверное, как нож в сердце. Но это было не так. Говорят, что любовь слепа, но в моём случае имело место как раз обратное. Мне казалось, что в отношениях «трио» есть что-то, что от меня ускользает. Я был уверен, что Лила — не любовница фон Тиле; я не был даже уверен, что она любовница Ханса. Комичная фраза: «Наши владения на берегу Балтийского моря были рядом», которую она произнесла, чтобы объяснить свои отношения с немецкими «кузенами», начинала напоминать мне «личные» сообщения, которые мы получали из Лондона: «Нынче вечером птицы снова будут петь» или же: «Колокола затопленного храма зазвонят в полночь». Я смутно догадывался, что между этими прусскими помещиками и не менее аристократичной полькой существует какое-то сообщничество, но его подлинная суть от меня ускользала. Как-то я столкнулся с Лилой, когда она выходила со своими двумя юнкерами из ресторана. Я несколько месяцев её не видел, и меня поразила перемена в ней. В выражении её лица, когда она меня увидела, светилась гордость, почти торжество, как если бы она хотела сказать: «Вот увидишь, Людо, вот увидишь. Ты во мне ошибался».
   На следующей неделе это впечатление подтвердилось самым неожиданным образом. Лила влетела ко мне в контору, и едва я успел встать, как она уже меня целовала.
   — Ну, мой Людо, что ты поделываешь?
   Годы прошли с тех пор, как я её видел такой весёлой и счастливой.
   — Да не знаю, в общем. Ничего особенного не делаю. Занимаюсь бухгалтерией «Прелестного уголка» и воздушными змеями, когда время есть. Дядя уехал, и я пытаюсь делать что могу.
   — Куда он поехал?
   — В Шамбон-сюр-Линьон. Это в Севеннах. Не спрашивай, что он собирается делать на другом конце страны, я ничего не знаю. Он мне сказал только, что они в нём нуждаются там. Потом взял ящик с инструментами и уехал.
   Я видел, что ей хочется мне что-то сказать, но она сдерживается, и различал даже немного иронии в её глазах, как будто она жалела меня за то, что я не знаю, чем она так довольна.
   — Ханса назначили в штаб в Восточной Пруссии, — сказала она.
   — Вот как!
   Она рассмеялась:
   — Конечно, тебе это неинтересно.
   — Мягко говоря, да.
   — Так вот, ты ошибаешься. Это очень важно. Знаешь, я имею на Ханса большое влияние.
   — Не сомневаюсь.
   — Готовятся важные события, Людо. Ты скоро узнаешь.
   Я чувствовал, что она хочет рассказать мне больше. Я чувствовал также, что лучше пусть она не говорит.
   — Ты всегда считал меня легкомысленной, ещё с нашей первой встречи. И я знаю, что обо мне говорят местные жители. Ты напрасно их слушаешь.
   — Я никого не слушаю.
   — Ты ошибался насчёт меня, мой маленький Людо. -Но…
   — Скоро ты будешь просить у меня прощения. Думаю, что мне наконец удастся сделать что-то необыкновенное. Я тебе всегда говорила.
   Она быстро поцеловала меня и вышла, бросив мне с порога ещё один торжествующий взгляд.
   Через несколько дней я встретил её на вокзале в Клери, она выходила из машины; с нею был фон Тиле. Она помахала мне, и я помахал в ответ.

Глава XL

   8 мая 1943 года, около десяти вечера, я читал и вдруг услышал шум машины; подойдя к окну, я увидел синие огни фар. Шум мотора стих; в дверь постучали; я зажёг свечу и открыл дверь. На пороге стоял генерал фон Тиле; серые, того цвета, какой принято называть стальным, глаза на его правильном лице с чёткими чертами смотрели напряжённо. На шее у него был Железный крест с алмазами.
   — Добрый вечер, господин Флери. Извините за неожиданный визит. Я бы хотел с вами поговорить.
   — Войдите.
   Он прошёл мимо меня, остановился и бросил взгляд на подвешенных к балкам воздушных змеев.
   — Со мной в машине один человек, которого вы знаете.
   Он сделал паузу и сел на скамейку, сложив руки. Я ждал. В это время самолёты союзников пролетали над побережьем, чтобы бомбить немецкие города. Фон Тиле поднял голову и прислушался к огню береговой артиллерии.
   — Вчера над Гамбургом было тысяча двести бомбардировщиков, — сказал он. — Вы должны быть довольны.
   Я не понимал, чего хочет от меня этот военачальник.
   — Вы знаете того, кого я привёз, — сказал он. — Не знаю только, смотрите ли вы на него как на друга или как на врага. Тем не менее я прошу вас помочь ему.
   Фон Тиле встал. Он смотрел себе под ноги.
   — Я бы хотел, чтобы вы помогли ему бежать в Испанию… — Намёк на улыбку. -… как вы это так хорошо делаете для лётчиков союзников.
   Я был так поражён, что даже не протестовал.
   — Господин Флери, для вас, конечно, нет никакого смысла спасать жизнь немецкому офицеру. Я очень хорошо это понимаю. Я обращаюсь к вам по совету Лилы. Это тоже может вам показаться странным. Но Ханс — как и вы — очень любит её. Словом, соперник. Может быть, вы были бы рады, если бы он исчез. В таком случае стоит только позвонить начальнику здешнего гестапо, герру Грюберу… — Он не назвал его по званию. — Но может быть, в словах «любить ту же женщину» есть что-то… как бы сказать? Братское…
   Он внимательно наблюдал за мной с неожиданным добродушием на искажённом, почти мертвенно-бледном лице. Я молчал. Фон Тиле поднял руку:
   — Прислушайтесь к небу. Сколько детей будет убито этой ночью? Ладно. Я говорю только, что пытаюсь спасти молодого человека, который является моим племянником и которого я люблю как сына. Теперь я должен ехать. У нас есть… около суток. Мне нужно сделать распоряжения. Но вы мне ещё не ответили, господин Флери.
   — Лила знает? -Да.
   Ханс был в форме. Решительно, детство и отрочество оставляют неизгладимый отпечаток: мы не пожали друг другу руки. Но мне пришлось взять его под руку, чтобы поддержать. Он сделал несколько шагов и свалился. Фон Тиле помог мне перенести его в комнату.
   — Не оставляйте его здесь, господин Флери. Вы рискуете жизнью. Постарайтесь спрятать его где-нибудь в другом месте сегодня же ночью, Я всё же думаю, как я вам уже сказал, что у нас ещё есть около суток…
   Он мне улыбнулся:
   — Надеюсь, у вас нет чувства, что вы совершаете предательство… скрывая немецкого офицера?
   — Я только думаю, что вы должны дать мне объяснение, чёрт возьми.
   — Вы его получите. Ханс объяснит вам. Во всяком случае, завтра я сам вам объясню. Я буду обедать в «Прелестном уголке», как каждую пятницу.
   Когда я вернулся в комнату, Ханс спал. Его лицо даже во сне имело беспокойное выражение, по временам губы и подбородок судорожно вздрагивали. Я долго смотрел на это лицо, чья красота когда-то вызывала во мне такую вражду. На шее у него был медальон. Я открыл его: Лила.
   Был час ночи, а солнце вставало в пять. От тиканья часов меня начал продирать мороз по коже. Я поставил кофе и разбудил Ханса. Секунду он смотрел на меня, не понимая, дотом вскочил:
   — Не оставляй меня здесь. Они тебя расстреляют.
   — Что ты сделал?
   — Потом, потом… Кофе был готов.
   — У нас мало времени, — сказал я. — Три часа ходьбы.
   — Докуда?
   — До «Старого источника». Помнишь?
   — Ещё бы! Ты меня чуть не задушил. Сколько нам было?… Двенадцать, тринадцать?
   — Около того. Ханс, что ты сделал?
   — Мы хотели убить Гитлера. Я мог вымолвить только:
   — Господи!
   — Мы подложили бомбу в его самолёт.
   — Кто это «мы»?
   — Бомба была неисправная. Она не взорвалась, и они её нашли. Двое наших товарищей успели покончить с собой. Другие заговорят рано или поздно. Мне удалось скрыться на моём самолёте, чтобы предупредить…
   Он замолчал.
   — Понятно.
   — Да. Мне удалось сесть в Уши. Я хотел вывезти генерала в Англию.
   Мне пришлось встряхнуться и глубоко вздохнуть, чтобы прийти в себя. Потом мною овладел сумасшедший приступ смеха. Ханс хотел увезти фон Тиле в Англию, чтобы тот организовал там «Свободную Францию», в смысле «Свободную Германию»! Может быть, с Лотарингским крестом в качестве символа?!
   — Чёрт возьми, — сказал я. — Сейчас май. Это даже на месяц раньше восемнадцатого июня[37]. Богатая у вас, немцев, фантазия. То вы создаёте Гёте и Гёльдерлина, то миллионы мертвецов. Видно, ваши фантазии играют в орла или решку. Если я правильно понял, ваша офицерская элита считает, что всё ещё можно уладить по-джентльменски? Мир господ? Разыграть в Лондоне в сорок третьем году немецкое восемнадцатое июня сорокового года -за счёт русских, очевидно? Он опустил голову.
   — Все наши потомственные офицеры были против Гитлера и против войны начиная с тридцать шестого года, — сказал он.
   — А потом было уже слишком поздно, вы были уже в Париже и под Москвой. Ладно, пошли. Несколько дней пересидишь у «Старого источника», потом будет видно. Ты выдержишь? Надо пройти семь километров.
   —Да.
   Я взял мой драгоценный электрический фонарик — у меня осталась только одна запасная батарейка, — и мы отправились. Прекрасная ночь, иронический блеск звёзд. Французский подпольщик, рискующий жизнью ради немецкого офицера-голлиста. Луна ещё ярко светила, и я зажёг фонарик, только когда мы дошли до края оврага. Тропинка нашего детства заросла кустами и колючками; источник тоже постарел, и у него не было больше сил выплёскиваться из ямки. Один за другим мы пробрались между замшелых откосов до тупика. «Вигвам» был на месте, такой, каким его построил дядя Амбруаз одиннадцать лет назад. Он немного покосился, но держался, И только теперь, когда мы оказались у «вигвама» нашего детства, мне вспомнились слова Лилы, которые она прошептала мне в конторе так весело и уверенно: «Думаю, что мне наконец удастся сделать что-то необыкновенное. Знаешь, я имею на Ханса большое влияние». Я посмотрел на Ханса. «Это она, — подумал я. — Это ради неё».
   Я присел на корточки и попытался набрать немного воды на дне источника. У меня пересохло в горле, и мне трудно было говорить.
   — Я буду приносить еду раз или два в неделю. Потом постараемся переправить тебя через Пиренеи. Я должен поговорить с товарищами.
   В воздухе пахло землёй и сыростью. У нас над головой дремала сова. Небо начало светлеть.
   Ханс снял свой френч и бросил его на землю. В белой рубашке он не очень отличался от того Ханса, который стоял передо мной в фехтовальном зале Гродека во время нашей дуэли.
   — Я обязан тебе жизнью, и я верну её тебе, — сказал он.
   — Это она решит, старик.
   Так один-единственный раз мы заговорили о Лиле.
   В одиннадцать часов я был на своём месте в конторе, не в силах думать ни о чём, кроме событий этой ночи. Всё, что говорила мне Лила, каждое слово, каждая фраза, каждое выражение, без конца отдавалось у меня в голове. «Я добьюсь… я уверена, что если немного довезёт… Знаешь, я имею на Ханса большое влияние… Я всегда хотела совершить что-то великое и страшно важное…»
   Господин Жан приоткрыл дверь:
   — От генерала фон Тиле звонили, чтобы ему приготовили счёт за месяц…
   — Да…
   «Верь мне, Людо… Моё имя войдёт в историю…»
   Она терпеливо убеждала Ханса, и это было тем более легко, что он с начала военных действий говорил о «спасении чести немецкой армии». А фон Тиле знал, что, если Германия и дальше будет вынуждена вести войну на два фронта, её ждёт поражение. Следовательно, если убрать Гитлера и заключить мир с США и Англией и…
   — Счёт номера пятого, — произнёс голос господина Жана.
   — Да… сейчас…
   — Что с тобой, Людо? Ты болен?
   — Нет, ничего…
   «Ты ещё будешь мной гордиться… Моё имя войдёт в историю…» Заговор провалился, и Лиле грозит смерть. «Знаешь, я имею на Ханса большое влияние…» Мне нужно переправить их обоих в Испанию. Но как это сделать? Двоих лётчиков, которые прячутся у Бюи, через несколько дней отправят в Баньер; но я даже не знал, где Лила; кроме того, нужно было разрешение Субабера на то, чтобы отправить с ними Ханса, а для Суба хороших немцев не было. Кроме того, мы срочно должны передать в Лондон информацию об этом первом заговоре офицеров вермахта против Гитлера.
   Я сидел в растерянности, когда услышал повизгивание. Чонг сидел у моих ног и вилял хвостом, глядя на меня с упрёком. Когда Эстергази обедала в «Прелестном уголке», мне поручалось кормить собачку паштетом. Я вышел из конторы и позвал Люсьена Дюпра.
   — Эстергази ещё здесь?
   — А что?
   — Она забыла собачонку.
   — Сейчас посмотрю.
   Он вернулся и сообщил, что графиня пьёт кофе. Я зашёл в кухню, взял тарелку с мясом и пошёл кормить собачку. Проходя коридором, я увидел, что у входа остановилась машина фон Тиле. Шофёр открыл дверцу, и генерал вышел. Лицо фон Тиле осунулось, но он был как будто в хорошем настроении и быстро поднялся по ступенькам, ответив на чьё-то приветствие, В то утро Дюпра получил записку, написанную рукой фон Тиле, которую после Освобождения вклеил в свою «Золотую книгу». «Друг Марселен, меня вот-вот переведут в другое место, и сегодня, в пятницу, в четырнадцать часов, я приеду в „Прелестный уголок“ попрощаться».
   Для меня его присутствие означало только, что гестапо ещё не знает. Ещё около суток, как он мне сказал, У меня оставалось только несколько часов, чтобы найти Лилу. Но Ханс или фон Тиле наверняка о ней позаботились.
   Через несколько минут графиня явилась ко мне в контору. Она взяла собачку на руки:
   — Бедный малыш. Я чуть его не забыла.
   Она положила передо мной смятый бумажный шарик. Я развернул его. Почерк Лилы. «Мне чуть не удалось. Люблю тебя. Прощай».
   Мадам Жюли поднесла к бумажке зажигалку. Кучка пепла.
   — Где она?
   — Не знаю. Вчера вечером фон Тиле отправил её в Париж. Этот дурак велел отвезти её к ночному двенадцатичасовому на своей собственной машине.
   — А эта бумажка…
   Она нервничала и теребила перчатки.
   — Что «эта бумажка»?
   — Как вы её получили?
   — Вчера вечером в «Оленьей гостинице» был большой приём. Младший офицерский состав пригласил гражданских служащих и секретарей. Там был весь штаб. На несколько минут появился сам генерал фон Тиле. Твоя малютка много пила и много танцевала. А потом она передала моей дочери записку для тебя. Она смеялась. Это, кажется, любовное письмо. Любовное или не любовное, в наше время я вскрываю все письма. Вот. Тебе везёт, малыш. Если бы она отдала письмо кому-нибудь другому…
   — Они… они уже знают?
   — Гестапо знает с девяти утра. Мой дружок, стопроцентный ариец с настоящим именем Исидор Лефковиц, предупредил меня в двенадцать. Они ещё не сцапали фон Тиле, потому что не хотят, чтобы распространились слухи. Он победитель Смоленска, понимаешь, — это может наделать шуму. У них приказ отправить его в Берлин со всеми почестями…
   — Но генерал здесь…
   — Не надолго.
   Она нежно прижала мордочку Чонга к своей щеке:
   — Ах ты, миленький. Кажется, у твоей мамы сохранились остатки сердца, потому что она начинает делать глупости.
   Она посмотрела на меня жёстким взглядом:
   — Ты ничем не можешь ей помочь, так что сиди тихо и скажи остальным, чтобы делали то же самое. Дело дерьмовое.
   Графиня Эстергази повернулась ко мне спиной и вышла.
   Я хотел уйти из конторы и бежать к Субаберу, но господин Жан сказал, что генерал фон Тиле желает со мной поговорить.
   — Он в гостиной Эд…
   Старик спохватился. Гостиная «Эдуар Эррио», где лидер радикал-социалистов когда-то обедал, лишилась своего имени. Однако другого названия Дюпра ей мужественно не давал. Он просто снял табличку «Эдуар Эррио» и спрятал её в ящик.
   — Кто знает, — объяснил он мне. — Всё может вернуться.
   В ресторане, как в «ротонде», так и на «галереях», было много парижских и местных деятелей; считалось шикарным постничать по пятницам, ибо, с тех пор как страна перенесла столько несчастий, набожность и религия опять вошли в моду. Чтобы не разочаровать клиентов в постные дни, Марселен Дюпра занимался рыбными блюдами со всей тонкостью и знанием дела. Лишённая имени гостиная находилась на втором этаже, и мне пришлось пройти через «ротонду», набитую представителями высшего общества, чего я никогда не делал, так как хозяин ругал меня за затрапезный вид каждый раз, как я появлялся из-за кулис.
   Я нашёл фон Тиле за столом. Дюпра, очень бледный, откупоривал лучшую, по его мнению, бутылку: «Шато-Лавиль» 1923 года. Никогда ещё я не видел, чтобы хозяин так волновался. Для того чтобы он пошёл на такую жертву, надо было затронуть его самые сокровенные струны. Было ясно, что фон Тиле объяснил ему подлинное значение своего «перемещения». Время от времени Дюпра бросал взгляд в окно: на аллее стояли две гестаповские машины, одна из них — машина самого Грюбера.