— Ничего не бойтесь, мой добрый Марселен, — говорил генерал. — Это мой почётный эскорт с девяти тридцати утра. Меня переводят в Берлин, и я должен сесть в самолёт, который меня ожидает. Фюрер хочет избежать неприятной огласки. Впрочем, моё назначение в штаб генерала фон Кейтеля является повышением. Однако весьма вероятно, что самолёт потерпит аварию прежде, чем я попаду в Темпельхоф, так как не думаю, чтобы жизнь экипажа кого-нибудь особенно волновала. В полёте меня должны сопровождать трое моих непосредственных сотрудников, кроме полковника Штеккера — он хороший нацист и, надеюсь, останется вашим клиентом. Но не всё пройдёт так, как они планируют, поскольку не вижу, зачем мне обрекать на гибель совершенно невиновный экипаж, в то время как у люфтваффе уже наблюдается нехватка пилотов. Но главное, я отказываюсь играть в эту игру… или, если вы предпочитаете, сотрудничать. Я желаю, чтобы об этом узнали. Ефрейтор Гитлер считает себя гениальным стратегом и ведёт германскую армию к гибели. Таким образом, необходимо, чтобы мои товарищи узнали о моём «предательстве», и, принимая во внимание мою боевую репутацию, смею сказать, что все мои коллеги — высшие офицеры — поймут мои соображения, кстати, большинство из них разделяет моё мнение. Это моё им предупреждение, и я хочу, чтобы это стало известно. Но поговорим о более весёлых вещах…
   Он отпил «Шато-Лавиля» 1923 года.
   — Изумительно! — сказал он. — Ах, французский гений!
   — Я приготовил вам рагу из устриц «Сен-Жак» и жареное тюрбо с горчицей, — дрожащим голосом предложил Марселен Дюпра. — Конечно, это немного избито… Если бы я знал…
   — Разумеется, вы не могли знать, мой добрый Марселен. Впрочем, и я тоже. Видите ли, наш провал объясняется… как бы это сказать? Недостатком доверия к низшим и смиренным. Мы, офицерская элита, не выходим за пределы высшего круга. Мы не осмелились довериться какому-нибудь простому сержанту или ефрейтору-подрывнику, и в этом наша большая ошибка. Если бы мы искали помощи у людей… не будем говорить: низшего звания, скажем: у младших офицеров, бомбу отрегулировали бы как следует, и она сделала бы своё дело. Но мы хотели остаться среди своих: по-прежнему старый кастовый дух. Наша бомба не была достаточно… демократична. Нам недоставало рядового.
   Мне пришлось вспомнить эту небольшую речь генерала фон Тиле через несколько месяцев. Когда 20 июля 1944 года другой представитель «офицерской элиты», полковник граф фон Штауфенберг, принёс в своём портфеле бомбу в генеральный штаб Гитлера в Растенбурге и фюрера лишь чуть-чуть тряхнуло при взрыве, я сказал себе, что среди всех этих господ опять не хватило простого ефрейтора-подрывника, который подложил бы бомбу нужной мощности. Этой бомбе не хватало народного дыхания.
   Фон Тиле заканчивал жареное тюрбо с горчицей. Он повернулся ко мне:
   — Итак, мой маленький Флери… Всё прошло хорошо?
   — Пока очень хорошо… Он хорошо спрятан… укрыт… — Немного поколебавшись, я первый раз в жизни сказал немцу: -… мой генерал.
   Он дружески смотрел на меня. Во взгляде его я прочёл понимание.
   — Мадемуазель де Броницкая в Париже, — сказал он. — В надёжном месте. Если только она не будет рисковать и пытаться увидеться с родителями… Вы её знаете!
   — Господин генерал, не могли бы вы…
   Он кивнул в знак согласия, вынул из кармана блокнот и написал адрес и номер телефона. Вырвал листок и отдал его мне:
   — Постарайтесь переправить их обоих в Испанию…
   — Да, господин генерал.
   Я положил листок в карман.
   Георг фон Тиле отведал ещё устриц «Сен-Жак» и закончил трапезу знаменитым яблочным суфле, кофе и рюмкой коньяку.
   — Ах, Франция! — прошептал он, и, как мне показалось, не без иронии.
   Дюпра плакал. Дрожащей рукой протянул он генералу коробку настоящих гаванских сигар. Тот отстранил их. Потом взглянул на часы и поднялся.
   — А теперь, господа, — сказал он сухо, — прошу оставить меня одного.
   Дюпра вышел первый и побежал в туалет, чтобы умыть лицо. Если бы гестапо застало его в слезах, пока фон Тиле ещё был жив, ему пришлось бы давать объяснения.
   Выстрел раздался в тот момент, когда я садился на велосипед с Чонгом под мышкой. Я ещё успел увидеть, как люди Грюбера выскочили из машин и бросились в ресторан.
   Марселен Дюпра весь день пролежал лицом к стене. Вечером, перед началом работы, он произнёс странную фразу, и я так и не узнал, оговорка это или высшая похвала:
   — Это был великий француз.

Глава XLI

   Я ехал так быстро, держа одной рукой руль, а другой — пекинеса, что, когда наконец оказался перед резиденцией графини в парке и сошёл с велосипеда, колени у меня подогнулись, в глазах помутилось, и я очутился на земле. Наверное, волнение и страх тоже сказались, потому что, несмотря на то что фон Тиле говорил о «надёжном месте» и дал мне адрес, я плохо представлял себе, как Лила может ускользнуть от гестапо и французской полиции на службе у оккупантов. Добрых несколько минут я всхлипывал, а Чонг лизал мне лицо и руки. Наконец я взял себя в руки, сунул собачку под мышку и поднялся по трём ступенькам на крыльцо. Я позвонил, ожидая, что увижу Одетту Ланье, «горничную», которая девять месяцев назад приехала из Лондона с новым приёмником-передатчиком, но мне открыла кухарка.
   — Ах, вот ты где. Ну, иди сюда, милый, иди… — Она протянула руки, чтобы взять Чонга.
   — Я хочу поговорить с самой госпожой Эстергази, — пробормотал я, ещё не в силах передохнуть. — Собака больна. Её всё время тошнит. Я заезжал к ветеринару и…
   — Заходите, заходите.
   Я застал мадам Жюли в гостиной с дочерью. Два-три раза я видел в Клери эту «секретаршу», которая, как всем известно, была любовницей полковника Штеккера из штаба фон Тиле. Хорошенькая брюнетка, чьи глаза унаследовали всю бездонную глубину материнских глаз.
   — Герман никогда не доверял генералу, — говорила она. — Он находил, что фон Тиле — декадент, чьё франкофильство становится невыносимым и который говорит о фюрере в недопустимом тоне. Герман посылал по этому поводу в Берлин рапорт за рапортом. Если то, что говорят, правда, Германа повысят по службе.
   — Предать свою страну — какая чудовищная вещь! — сказала мадам Жюли.
   Женщины были в гостиной одни. Эти слова явно предназначались мне. Из этого я заключил, что мадам Жюли, для которой недоверие было средством выживания, намекает, чтобы я говорил очень осторожно. Нельзя быть уверенным, что никто не подслушивает. Мать с дочерью казались сильно взволнованными. Мне почудилось даже, что руки мадам Жюли немного дрожат.
   — О Боже, — сказала она, повысив голос. — Вижу, что я опять забыла бедняжку в «Прелестном уголке». Возьмите, мой друг…
   Она взяла с рояля свою сумку. На рояле выстроились знакомые надписанные фотографии; карточка адмирала Хорти была обтянута крепом в знак траура после того, как его сын, Иштван Хорти, в 1942 году погиб на русском фронте.
   Она протянула мне десять франков:
   — Возьмите, молодой человек. Спасибо.
   — Мадам, собачка очень больна, я был у ветеринара, он назначил лечение, я должен с вами поговорить, это очень важно…
   — Ну, мне пора обратно в контору, — нервно сказала девушка.
   Мадам Жюли проводила её до двери. Она выглянула наружу, чтобы убедиться, что за мной нет «хвоста», закрыла дверь, повернула ключ в замке и вернулась.
   Она поманила меня за собой.
   Мы прошли в спальню. Она оставила дверь широко раскрытой, прислушиваясь к малейшему шуму. Я снова сказал себе, что если бы до войны Франция так же заботилась о том, чтобы выжить, как эта старая сводня, мы бы не дошли до такого.
   — Ну, быстро, в чём дело?
   — Фон Тиле покончил с собой и…
   — И всё? Конечно, покончил с собой. Когда не умеешь взяться за дело…
   — Он дал мне адрес и номер телефона Лилы. Это как будто надёжное место…
   — Дай сюда. — Она вырвала у меня из рук бумагу и взглянула на адрес. — Да уж, надёжное место! Это его гнёздышко для любовных утех.
   Видимо, я побледнел, потому что она смягчилась:
   — Малышки это не касается. Фон Тиле любил женщин. Он себе устроил в Париже холостяцкую квартиру. Последней была шлюха из борделя Фабьенны на улице Миромениль, но она воспитывалась в монастыре Уазо, и у неё были хорошие манеры, так что он не заметил. Можешь быть уверен, что гестапо знает это место. У них досье насчёт личной жизни всех генералов, и они никогда не переставали шпионить за фон Тиле. Я знаю, что говорю. Если малышка действительно там…
   — Она погибла, — прошептал я. Мадам Жюли ничего не сказала.
   — Но ведь можно предупредить её? Есть номер телефона…
   — Нет, кроме шуток, ты что, воображаешь, что я позволю тебе звонить отсюда? На центральной станции записывают все номера, время, когда звонили, и номер, откуда звонят!
   — Помогите мне, мадам Жюли!
   Она наклонилась и взяла на руки Чонга, враждебно глядя на меня.
   — Невероятно, кажется, у меня к тебе слабость. В моём-то возрасте! Она подумала.
   — Единственное место, откуда ты мог бы позвонить спокойно, это гестапо, — сказала она. — Погоди. Есть ещё одно место. Квартира Арнольда, заместителя Грюбера.
   —Но…
   — Он там живёт с дружком… Я тебе о нём говорила. Это дом четырнадцать на улице Шан в Клери, третий этаж, направо. У них своя линия связи, так что ничего не узнают. Поезжай туда. Очень удачно. Я забыла передать ему лекарство… То есть когда я говорю: забыла… В последнее время он стал обо мне забывать, этот маленький Франсис…
   — Франсис?
   — Франсис Дюпре. Совсем не похоже на «Исидор Лефковиц»… Подожди… Она порылась в ящике комода и достала две ампулы.
   — Уже неделя прошла. Бедняга, наверно, на стены лезет. Но это ему урок. Я взял ампулы.
   — Он диабетик. Это инсулин.
   — Вы хотите сказать, морфий.
   — Что ты хочешь, скоро вот уж четыре года, как он подыхает от страха. Впрочем, он всегда был не очень-то уверен в себе. Скажи ему, я его не забуду, если он не забудет обо мне снова. Пусть даст тебе позвонить.
   Она сидела в кресле, расставив ноги, с Чонгом на коленях.
   — И дай мне что у тебя в кармане, Людо.
   — Что?
   — Капсулу с цианом. Если тебя обыщут и найдут её у тебя, это всё равно как если бы ты признался. Не будешь ведь ты глотать циан только потому, что тебя обыскивают. А так всегда есть шанс, что как-нибудь вывернешься.
   Я положил свою капсулу с цианистым калием на её ночной столик. У мадам Жюли вдруг стал мечтательный вид.
   — Теперь уже недолго, — сказала она. — Я уж ночи не сплю от нетерпения. Было бы слишком глупо попасться в последний момент. — Она рассеянно теребила свою золотую ящерицу. -Если тут слишком запахнет жареным, я выберусь отсюда, присобачу себе куда надо жёлтую звезду и сдамся немцам в Ницце или Канне. Конечно, меня сразу депортируют, но несколько месяцев я продержусь, а тем временем американцы высадятся. Знаешь, как в фильмах про краснокожих, когда в конце всегда появляется кавалерия.
   Она засмеялась.
   — Янки-дудл-дудл-дэнди… — промурлыкала она. — Что-то в этом роде. Сами немцы в это верят. Кажется, это будет в Па-де-Кале. Хотела бы я это видеть. Так что, если ты попадёшься…
   — Будьте спокойны, мадам Жюли. Пусть лучше меня замучат до смерти, чем…
   — Да, все так думают. Ладно, увидим. Поезжай.
   Через сорок пять минут я был у дома 14 на улице Шан. Я оставил велосипед метрах в ста от дома и взбежал на третий этаж. Я был так взволнован, что первый раз в жизни у меня сделалось выпадение памяти: забыл, направо или налево. Пришлось заново вспомнить весь разговор с мадам Жюли, чтобы восстановить слова: «Третий этаж, направо». Я позвонил.
   Дверь открыл тщедушный молодой человек, довольно красивый, в стиле танцора танго, но очень бледный; его большие, обведённые кругами глаза имели тревожное выражение. Он был в пижаме, на шее у него висел маленький крестик.
   — Господин Франсис Дюпре?
   — Это я. Что вы хотите?
   — Я от графини Эстергази. Я вам привёз лекарство. Он оживился:
   — Наконец-то… Не меньше недели прошло… Она меня забыла, мерзавка. Дайте мне…
   — Мадам… то есть графиня Эстергази… попросила меня позвонить от вас в Париж.
   — Пожалуйста, пожалуйста… Телефон там, в спальне… Дайте мне это…
   — Месье, я не знаю немецкого. Надо, чтобы вы сами попросили номер…
   Он устремился к телефону, вызвал номер и передал мне трубку. Я отдал ему две ампулы морфия, и он побежал в ванную.
   Через минуту я услышал голос Лилы:
   — Алло?
   — Это я…
   — Людо! Но как…
   — Не оставайся там, где ты сейчас. Уходи немедленно.
   — Почему? Что случилось? Георг мне сказал… Я едва мог говорить.
   — Сейчас же уходи… Это место засекли… Они будут с минуты на минуту…
   — Но куда мне идти? К родителям?
   — Нет, только не это… Подожди…
   У меня в голове плясали десятки имён и адресов товарищей. Но я знал, что никто не пустит к себе незнакомку без заранее условленного пароля. И может быть, за Лилой уже есть слежка. Я выбрал наименее опасный выход.
   — У тебя деньги есть?
   — Да, Георг мне дал.
   — Брось все вещи и немедленно уходи, не теряя ни секунды. Снимешь комнату в гостинице «Европейская», улица Роллен, четырнадцать, это возле площади Контрэскарп. Сегодня вечером я тебе кого-нибудь пришлю, он спросит Альбертину, а ты назовёшь его Родриго. Повтори.
   — Альбертина. Родриго. Но я не могу так уйти, здесь все мои книги до искусству… Я проревел:
   — Ты всё бросаешь и уходишь! Повтори.
   — Родриго. Альбертина. Людо…
   — Уходи!
   — Мне чуть не удалось…
   — Уходи!
   — Я люблю тебя. Я повесил трубку.
   Совершенно измотанный и физически, и нравственно, я упал на неубранную постель. Едва я лёг, как из ванной появился Франсис Дюпре. Никогда бы не поверил, что за несколько минут человек может так измениться. Он излучал покой и счастье. В глазах с томными ресницами страха не осталось и следа. Он сел на кровать у меня в ногах, улыбаясь, с дружеским видом,
   — Ну как, молодой человек, всё в порядке?
   — Всё в порядке.
   — Эта Эстергази чертовски хорошая женщина.
   — Да. Чертовски хорошая женщина.
   — Она всегда была для меня как мать. Знаете, я диабетик, а без инсулина…
   — Я понимаю.
   — И потом, инсулин бывает разный. Тот, который она мне достаёт, всегда прекрасного качества. Не выпьете бокал шампанского?
   Я встал:
   — Извините, я тороплюсь.
   — Очень жаль, — сказал он. — Вы мне очень симпатичны. Рад буду видеть вас. До скорой встречи.
   — До скорой встречи.
   — Только скажите ей, чтобы помнила обо мне. Мне нужно лекарство через каждые три дня.
   — Я ей скажу. Но я так понял, что вы тоже немного забыли о ней… Он издал смешок.
   — Правда, правда. Больше не буду. Я буду чаще давать ей знать о себе. Я уже был на лестнице.
   Мне понадобилось несколько часов, чтобы связаться с «Родриго» в Париже и попросить его пойти в гостиницу «Европейская», улица Роллен, 14, и спросить Альбертину.
   На следующий вечер мы получили ответ. В гостинице «Европейская» Альбертины не было. Всю субботу и воскресенье наш товарищ Лаланд звонил по телефону, который мне дал фон Тиле. К телефону никто не подходил.
   Лила исчезла.

Глава XLII

   Несколько дней я не мог добраться до «Старого источника». Весь район был поставлен на ноги: тысячи солдат прочёсывали окрестности в поисках офицера-изменника. Кроме того, я потерял много времени, лихорадочно и безуспешно пытаясь найти Лилу: товарищи рискнули даже пойти на улицу Шазель и расспрашивать соседей. Все захлопнули двери у них перед носом. Только хозяин бистро на углу вспомнил, что видел, как к дому 67 напротив подъезжала полицейская машина, но они как будто никого не нашли и уехали. Я отыскал в бумагах Дюпра парижский адрес Броницких: видимо, его дала ему Лила. Они тоже исчезли.
   Мне удалось себя убедить, что вся семья успела укрыться в деревне, у надёжных друзей. В конце концов, Броницкие имели связи среди французской аристократии, а теперь наступило время, когда, несмотря на уверения радио Виши, что «при попытке англосаксов высадиться они будут немедленно отброшены в море», новоявленные подпольщики стали появляться даже среди тех, кто до сих пор мудро держался в стороне.
   Итак, я немного успокоился. Если бы с Лилой что-нибудь случилось, гестаповцы Клери первые были бы в курсе дела, и «Франсис Дюпре» не преминул бы известить ту, которая «всегда была для него как мать», как он мне объяснил. Я видел госпожу Эстергази: она явилась в «Прелестный уголок», высокомерная, вся в сером, и прошла мимо, не взглянув на меня; она даже была без пекинеса. Ей нечего было мне сказать — ничего нового.
   Так что с каждым днём я всё больше проникался уверенностью, что Лила в безопасности. Не знаю, была ли это настоящая уверенность, — важно то, что она спасала меня от отчаяния. Теперь мне надо было заняться Хансом, найти ему более надёжное убежище и постараться переправить его в Испанию вместе со следующей группой. Я отправился к Субаберу. Я нашёл Геркулеса в очень плохом настроении.
   — Никогда ещё боши не лезли всюду с таким остервенением. Нельзя будет даже пошевелиться, пока они не найдут этого типа. Если так будет продолжаться, дело может кончиться полным провалом. Они уже наткнулись на два склада оружия в Веррьере и взяли одного из братьев Солье и их сестру. Остаётся только одно: найти этого боша и отдать им.
   У меня перехватило дыхание.
   — Суба, ты не можешь этого сделать.
   — Почему это?
   — Он тоже подпольщик. Они пытались убить Гитлера… Он очень высоко поднял брови:
   — Да, после Сталинграда. И можешь быть уверен, что будут ещё попытки. Генералы поняли, что дело пропащее, и хотят выйти сухими из воды. Я тебе вот что скажу, Флери: счастье, что они потерпели неудачу. Потому что если бы у них получилось, если в следующий раз у них выйдет, то поверь мне, американцы с ними договорятся и снова бросят немецкую армию против русских…
   — Не будешь же ты помогать гестапо?
   — Послушай, малыш. Мне надо сохранить четыре склада оружия. Печатный станок. Пять радиоприёмников. Ни одного парашюта нельзя будет принять, пока в наших местах днём и ночью шляются боши. Этот парень нам всё испортил. Так что или он, или мы. Я приказал, чтобы его нашли. Тебе бы тоже неплохо взяться за это дело. Никто не знает местность лучше, чем ты.
   Я ничего не ответил и ушёл. Я попробовал немного поработать и начал мастерить воздушного змея, но не мог даже придумать его форму. Я сидел неподвижно с голубой бумагой в руке. Суба прав, Пока гестапо не получит Ханса, никакая деятельность подполья невозможна. С другой стороны, ясно было, что я не могу его предать. В одиннадцать утра в дверь постучали, и вошёл Суба вместе с Машо и Родье.
   — Они ищут всюду. Нельзя больше пошевелиться. Ты куда его дел, своего дружка? Он ведь проводил здесь каникулы, этот Ханс фон Шведе, и, оказывается, вы были приятелями. Нет, ты будешь говорить!
   — Суба, ванна в той комнате. Не знаю, заговорю ли я под пыткой, всегда себя спрашивал.
   — Чёрт тебя возьми, ты что, пошлёшь всё к чёрту из-за немецкого офицера?
   — Нет. Дайте мне двенадцать часов.
   — Но ни часу больше.
   Я не стал ждать ночи, я предпочёл пробираться к «Старому источнику» при свете дня, чтобы быть уверенным, что за мной не пойдёт ни один из моих товарищей. Я приготовил для Ханса гражданскую одежду, но теперь это было не нужно. Когда я нашёл его, он сидел на камне, сняв мундир, и читал. Не знаю, где он взял книгу. Потом я вспомнил, что в кармане у него всегда была книжка, и всегда одна и та же: Гейне.
   Я сел с ним рядом. Наверно, у меня был ужасный вид, потому что он улыбнулся, перевернул страницу и прочёл:
 
h weiss nicht, was soll es bedeuten,
dass ich so traurig bin;
ein Marchen aus alten Zeiten,
das kommt mir nicht aus dem Sinn[38].
 
   Потом он, смеясь, добавил:
   — Обойдёмся без перевода, но у Вердена есть нечто в этом роде:
 
Я вспоминаю
Былые дни
И плачу…[39]
 
   Он положил книгу рядом с собой:
   — Итак?
   Он внимательно меня выслушал и время от времени кивал головой:
   — Они правы. Скажи им, что я их очень хорошо понимаю.
   Он встал. Я знал, что вижу его в последний раз и что никогда уже не забуду лицо моего «врага», освещённое весенним солнцем. Проклятая память. Стоял один из тех чудесных весенних дней, безмятежных и мягких, когда природа царит над всем окружающим.
 
   — Попроси твоих друзей прийти сюда за мной до наступления ночи, если возможно. Это… из гигиенических соображений. Здесь много насекомых.
   Он замолчал и посмотрел на меня с ожиданием; в первый раз я прочёл в его взгляде беспокойство. Он даже не смел спросить.
   Не знаю, ему я лгал или себе, когда ответил:
   — Сейчас она должна уже быть в Испании. Будь спокоен. Его лицо осветилось.
   — Уф, — сказал он. — По крайней мере, одной заботой меньше.
   Я ушёл, и мы до конца остались верны нашему детству: мы не пожали друг другу руки.
   На следующий день Суба принёс мне томик Гейне и медальон с портретом Лилы. Остальное они передали полиции, объяснив, что младший Маэ наткнулся на тело в овраге у так называемого «Старого источника», собирая ландыши.

Глава XLIII

   Тот же Суба вскоре передал мне известия о дяде. В воскресенье он пришёл ко мне, одетый, как он сам говорил, неосторожно: он мечтал о форме, настоящей французской форме, и чтобы носить её не скрываясь. Он был офицером запаса, о чём всё время нам напоминал, впрочем не уточняя звания, — вероятно надеясь получить в будущем погоны по своему вкусу. В сапогах, берете, бриджах и гимнастёрке хаки, толстый, с хмурым, как обычно, лицом — на нём как бы навсегда застыла ярость, которую он испытал при капитуляции, — Суба тяжело сел на табуретку и без всякой подготовки ворчливо объявил:
   — Он в Бухенвальде.
   В то время я мало что знал о лагерях смерти. В моём уме слово «депортация» ещё не имело всего своего ужасного значения. Но я думал, что дядя спокойно живёт в Севеннах, и был так потрясён, что, взглянув на меня, Суба встал и сунул мне в руки стакан и бутылку кальвадоса:
   — Ну, приди в себя.
   — Но что он сделал?
   — История с евреями, — хмуро проворчал Суба. — С еврейскими детьми, как я понял. Кажется, в Севеннах есть целый посёлок, который посвятил себя этому. Не помню названия. Гугенотский посёлок. В своё время они сами натерпелись преследований, так что они все за это взялись, и как мне сказали, и сейчас продолжают. Само собой, раз речь идёт о детях, еврейских или нееврейских, Амбруаз Флери сразу влез туда с головой, со своими воздушными змеями, и всё такое.
   — Всё такое.
   — Да, всё такое.
   Он покрутил у виска пальцем:
   — Ну, мы все сейчас немного «того». Надо быть безумцем, чтобы рисковать своей жизнью ради других, потому что, когда Франция будет свободна, нас уже может не быть, и мы её не увидим. Только у меня это не в голове… — Он потрогал свой живот. — У меня это в нутре. Так что я не могу иначе. Если бы у меня это было в голове, я бы устроился как Дюпра. В общем, его отправили в концлагерь. Он им попался между Лионом и швейцарской границей.
   — Вместе с детьми?
   — Про это я ни черта не знаю. Я договорился с одним человеком оттуда, он тебе расскажет подробности. Вставай, поехали.
   Я ехал за ним на своём велосипеде, плача носом. Слёзы всегда найдут себе выход, напрасно стараться их сдерживать.
   В «Нормандце» в Кло он познакомил меня с господином Терье, который нас ждал. Он сообщил мне, что бежал во время бомбардировки, надев форму убитого немецкого солдата, благодаря тому, что «знал в совершенстве язык Гёте, который преподавал в лицее Генриха Четвёртого». Описав то, что он довольно странно называл «лагерной жизнью», он сказал, что среди худших испытаний дядя никогда не поддавался отчаянию.
   — Правда, сначала ему довезло…
   — Как повезло, месье? — воскликнул я.
   Господин Терье объяснил, в чём заключалось дядино везение. Оказалось, что один из охранников год стоял с оккупационными войсками в районе Клери и вспомнил о воздушных змеях Амбруаза Флери, которыми немцы восхищались и часто покупали, чтобы посылать своим семьям. Начальнику лагеря пришла мысль использовать работу заключённого, и он снабдил его необходимыми материалами. Дяде приказали начать работу. Сначала эсэсовцы забирали змеев и дарили своим детям и детям знакомых, потом решили торговать змеями. Дядя получил целую группу помощников. Так над лагерем позора стали взлетать в воздух разноцветные воздушные змеи — символ несгибаемой веры и надежды Амбруаза Флери. Господин Терье сказал, что дядя работал по памяти, но что ему удалось придать некоторым из своих произведений черты Рабле и Монтеня — ведь он столько раз делал их раньше! Но самый большой спрос был на змеев, имеющих наивную форму картинок из детских книжек, и фашисты даже притащили дяде целую коллекцию сказок и книг для детей, чтобы помочь его воображению.
   — Мы очень любили старика Амбруаза, — говорил господин Терье. — Конечно, он был немного чудаковат, чтобы не сказать — немного сумасшедший, иначе он не мог бы — в его-то возрасте, голодный, как все мы! — делать свои штуковины такими яркими, пёстрыми, забавными и весёлыми. Этот человек не умел отчаиваться, и те из нас, кто ждал смерти как избавления, чувствовали себя униженными перед такой душевной силой — он как бы бросал им вызов. Наверно, у меня всегда будет стоять перед глазами этот неукротимый человек в полосатых лохмотьях узника, в компании нескольких полутрупов, которые не умирали только благодаря чему-то, чего нельзя объяснить словами, запускающий в небо «корабль» с двадцатью белыми парусами, трепетавшими над печами крематориев, над головой у наших палачей. Иногда какой-нибудь змей вырывался и улетал, а мы с надеждой провожали его глазами. За эти месяцы ваш дядя собрал не меньше трёх сотен воздушных змеев, черпая сюжеты, как я уже говорил, из детских сказок, которые дал ему начальник лагеря, из самых популярных сказок. А потом дело приняло дурной оборот. Может, вы ещё не знаете об этой истории с абажурами из человеческой кожи. Ещё услышите. Короче говоря, эта тварь Ильза Кох, надзирательница женского лагеря, заставляла делать для неё абажуры из кожи мёртвых заключённых. Нет, не делайте такое лицо: это ничего не доказывает. И никогда ничего не докажет, сколько бы ни было улик. Стоит появиться какому-нибудь Жану Мулену или Этьену д'Орву[40], как защита получит право слова. Итак, Ильзе Кох пришла в голову мысль: она приказала Амбруазу Флери сделать ей воздушного змея из человеческой кожи. Именно так. Она нашла кожу с красивой татуировкой. Разумеется, Амбруаз Флери отказался. Ильза Кох пристально посмотрела на него и сказала: «Denke doch. Подумай». Она удалилась со своим знаменитым хлыстом, а ваш дядя провожал её глазами. Думаю, тварь поняла, что означают воздушные змеи, и решила сломить дух француза, который не умел отчаиваться. Всю ночь мы пытались уговорить Амбруаза: одной кожей больше или меньше, уже не имело значения. И во всяком случае, в этой коже уже никого не было. Но ничего не вышло. «Я не могу сделать с ними такое», — повторял он. Он не объяснил нам, с кем именно он не может «сделать такое», но мы хорошо его понимали. Не знаю, что для него значили его воздушные змеи. Наверное, какую-то непобедимую надежду.