Бл-лядь…
   Поднимаю глаза на лейтенанта. Тот отслеживает мои манипуляции без особого даже интереса. Юсуф!
   — Юсуф, — говорю Кудинову. — Юсуф Нурсалиев. Стрингер… военный оператор… бывший. Он знает Дейча. Знает, что он был в Москве в это время… что он с трэйсерами тусовался…
   Так… Глотаю из пузыря. Кликаю телефонный справочник… “Лера”, “ЛНТ”, “Макс”, “Маня”, “Ненашев”, “Ника”, “НТВ”, “НТВ-Лошак”… “Нурс”. Одна стилизованная трубочка на экранчике мечет в другую стилизованный дартс…
   — Щас… — подношу к уху. Гудок. Другой. Третий. Не берут. Пятый. Не возьмут. Берут после седьмого.
   — Нурс?…
   Потрескивающая заминка.
   — Н-нет… Это Галя. Его… жена.
   — Галя, добрый вечер. Извините бога ради, это Денис Каманин… из Риги… Я могу сейчас с Юсуфом поговорить?…
   Снова заминка.
   — Он… он умер.
   …Анафилактический шок. Кардиогенный анафилактический шок. У Нурсалиева начались осложнения с ногой — воспалительный процесс… Врач выписал антибиотик, в ампулах. Галя сделала ему укол — ей пришлось неплохо освоить медсестринское ремесло… Потом объяснили, что так бывает: медикаментозная аллергия. Тяжелейший анафилактический шок: ураганное ухудшение состояния, кома… Остановка сердца — в “скорой” по пути в больницу.
 
   — Точно эта?
   — Точно…
   Он еще раз кликает прямоугольничек с вывалившей, оскалясь, едва прикрытые бубсищи коровой — уменьшенную обложку одного из номеров XXL, того, в котором статья про паркур. С упоминанием ФЭДа. И снова — безрезультатно. Не кликается. Глючится сайт. Бывает.
   — Глючится, — говорю убито, — сайт…
   — Я вижу…
   — Но можно же найти этот номер… Журнал…
   — Можно… Найдем.
   — Есть письмо от криптозоолога… как его… Кондрашина, что ли… с ним Дейч в прошлом году на Чукотку ездил… в Якутию… в моем мейл-боксе… Давай, — суюсь к столу, отбираю мышку. Так… Так. Вот оно.
   Кудинов читает письмо Кондрашина. Опять берет мышку, указывает курсором на адрес отправителя:
   — Видишь адрес?
   — Ну?
   — На что заканчивается?
   — На “ком”…
   — И где ящик?
   — На “Яху”…
   — Мне тебе надо объяснять, что такой ящик любой может за полчаса сделать бесплатно?
   Хочется завыть.
   — Ты что… намекаешь… что это… я его создал?
   Лейтенант не до конца поворачивает голову в мою сторону, косится молча, снова отворачивается к монитору:
   — Ты говоришь, Дейч тебе письма слал?
   Да… слал…
   — Из интернет-кафе… — говорю безнадежно. Не глядя на лейтенанта, бреду к койке, нагибаюсь, подбираю бутылку. Стоя к Кудинову спиной, всасываю несколько мелких глотков. На последнем возникает острое блаженное подозрение, что вот сейчас я повернусь — и никакого лейтенанта не будет. Я глотаю еще раз — подозрение переходит в избавительную уверенность.
   Я поворачиваюсь. Лейтенант есть. По-прежнему стоит у стола, смотрит в экран. Смотрит на меня:
   — Ты упоминал Глеба Лапицкого… Я, само собой, не от тебя сейчас это имя впервые слышу… Когда Плотникова стала пробивать автомобильный номер — я понял, что по твоей просьбе, — я его тоже проверил… И вот какая штука получается… Полтора месяца назад Лапицкий действительно пропал. Жене его бывшей пришло “мыло” якобы от его имени, что, мол, уезжаю за границу… лечиться… И адрес отправителя — аналогичный, “яхушный”. Только у погранцов в компьютерах значится, что ни хрена Лапицкий в последние пару лет границу не пересекал.
   Когда литературные персонажи оказываются в таких приблизительно ситуациях, им, как правило, мучительно хочется проснуться. Мне сейчас хочется спать. Радикально. Ультимативно. Я понимаю, что мне надлежит как-то реагировать, что-то отвечать, хотя бы что-то соображать. Но в состоянии я только сесть обратно на диван, продолжая безмысленно моргать на Кудинова.
   — …поговорил с твоими соседями. Они подтвердили, что розовый “ГАЗ-21” в последний примерно месяц частенько стоит возле вашего дома.
   — Ты к чему клонишь? — вяло спрашиваю, прекрасно понимая — к чему.
   Лейтенант, на меня не глядя, механически пристукивает по столешнице костяшками левой, механически слоняется взглядом по свалке на столе, механическим жестом изымает что-то из ее центра. Зажигалку. Вертит в руках. Скрежещет самодельным колесиком. Слегка отодвигается от неожиданно длинного языка бензинового пламени:
   — Еще о твоих знакомых… С Владимиром Эйдельманом ты же был знаком? Где ты был семнадцатого ноября прошлого года? В день его убийства?…
   — В Москве… По личным делам. К другу в гости… К Быкову, Дмитрию… Журналисту.
   — Эйдельмана убили в Москве… так? Так. В то время, когда ты был там, так? Так. Убийцы не найдены, так?…
   — Это не доказательство…
   — Конечно. — Кудинов ставит зажигалку вертикально, на основание гильзы. — Не доказательство. Как и с Доренским, например. Показания, что ты с ним знаком был, есть. Показания, что он терпеть тебя не мог, — есть. Доказательств — нет. И с остальными то же самое… Якушев, скорее всего, был убит. Ты говоришь, не был с ним знаком. И свидетелей, могущих подтвердить обратное, нет. Уже нет. Кто мог быть такими свидетелями? Те, кто больше всего общался с Якушевым перед его смертью. Яценко, которого убили. Непонятно кто. Маховский, который исчез. Непонятно куда. Возможно, Шумская. Тоже пропавшая. Пропавшая вскоре после того, как ты пришел в студию на Пилс, где она танцевала, и стал про нее спрашивать. А когда увидел ее и увидел, что она тебя тоже узнала, — сбежал, вынося двери…
   Я уже не воспринимаю того, что он говорит. Не только не понимаю — не пытаюсь. Более того, мне совершенно по барабану, что он там говорит и что еще скажет. Мне сейчас вообще все по барабану. Во-об-ще…
   — …не только доказательств, не только общего мотива… Даже связи между жертвами никакой нет практически. Знаешь, серии… даже самые сложные… в них обычно все-таки общие признаки есть. А чем все… твои связаны — может, вообще никто бы никогда не допер. Я-то сам на тебя, считай, случайно вышел… Пришлось мне… — хмыкает: так, про себя… — в силу нюансов взаимоотношения наших силовых ведомств… “Ковчег” копать. А откуда дело нарисовалось, с чего хай пошел? С тебя. Ведь вдуматься если, без тебя вообще бы ничего не было: это ж ты в итоге Грекова с компанией запалил… А когда ты — незадолго перед началом процесса! — оказываешься свидетелем по делу о странном таком суициде… я, само собой, стал к тебе приглядываться… Но даже когда уже с тобой мне, в принципе, все ясно стало… все равно кое-что не очень пилилось. Слишком ты уверенно… и даже не то что уверенно — по-другому уверенно… Я всякого народу в принципе насмотрелся. Бывают, конечно, умные, хладнокровные… предусмотрительные… Все равно они иначе себя ведут. А ты — ты же вел себя так… не так, как будто все продумал, рассчитал, спланировал… а как будто убежден, искренне убежден — САМ, что ты тут ни при чем… Ну, поговорил я с психиатрами… Оказалось, что да, действительно, так вот тоже бывает… Трудно, конечно, это представить, я-то все-таки не психиатр, я с по-настоящему, серьезно больными дела не имею… До последнего, честно говоря, не очень верилось. Я, собственно, затем сюда и пришел…
   Я медленно ложусь на спину (самостоятельная, вообще кажется, отдельная рука предусмотрительно перемещает стоящую на полу “осталковскую” ближе к голове), вытягиваю, скрещиваю ноги. Теперь я вижу только потолок. Неровности побелки в слишком ярком свете люстры. Но можно закрыть глаза. Не видеть совсем ничего. Тогда кудиновский голос превратится в отдельную субстанцию, или даже тело — аморфное, сокращающееся, растягивающееся, переливающееся, навроде амебы, внутри себя.
   — …расколоть невозможно. В том и засада, что ты на самом деле уверен, что ничего не делал. Все воспоминания о сделанном — “травматические” — из твоего сознания вытеснены — и замещены ложными. Происходит постоянная подмена причин и следствий… Ты наверняка думаешь, что этот стрингер российский умер после того, как рассказал тебе про Дейча. Но на самом деле это ты приписал ему вымышленный рассказ про Дейча именно после того и именно потому, что каким-то образом узнал, что стрингер умер. Почему ты придумал себе эту статью в журнале про Дейча? Потому, что зачем-то пытался открыть в Интернете данный конкретный номер, а он не открывался…
   …Тут главная задача — не понять. Не понять смысла втолковываемого мне. Пока все эти звуки идут мимо моего сознания — я держусь. Но стоит мне только вникнуть в смысл хоть одного его предложения, последовать его логике, подчиниться ей — я тут же лопну, тресну, а он мгновенно просунет в брешь узловатые беспардонные пальцы, вцепится — и пойдет дергать, расшатывать, расширять разлом: пока я с беспомощным хрустом не распадусь — весь, полностью, целиком, вываливая ему на радость жалкое жидковатое содержимое — на торопливую чавкающую радость… Я зажмуриваюсь изо всех сил.
   — …понятие “переноса” или “проекции”. Это когда больной все свои проступки, недостатки переадресует кому-то другому — и начинает искренне этого другого ненавидеть. Почему ты выбрал именно Дейча — совершенно понятно. Он же с самого детства был для тебе примером, идеалом, которому ты пытался подражать, с которым себя сравнивал и ассоциировал, который превратился для тебя в такое идеализированное альтер эго. После того, как ты убил его, ты, наоборот, трансформировал его в своего что называется “черного человека”, “повесил” на него все другие свои убийства, перевернул с ног на голову свою зацикленность на нем и превратил как бы в его зацикленность на тебе. Ты сам с собой стал играть в игру: от имени Дейча объяснял себе, что это он, Дейч, во всем виноват — “мыла” себе слал с соответствующими намеками… И сам же себя от имени Дейча пугал — убеждая, что Дейч и тебя тоже собирается убить…
   Не понять!!
   — …Не отвечай мне ничего. Я не требую от тебя ответа — я понимаю, что ты все равно ничего не можешь сейчас ответить. Ты должен просто понять, что я тебе говорю. Просто проанализировать. Сам. И вот когда ты встанешь перед фактами, перед объективными фактами, когда тебе будет никуда от них не деться…
   Я открываю глаза.
 
   Не-е-е. Не видно. Прозрачное в прозрачном. Кувыркается, булькает. Льется на подбородок.
   Неудобно. Лежа глотать. Тем более когда то, на чем лежишь, ходит под тобой ходуном. Тем более когда под черепом карусель. Центрифуга. Кувыркание. И бульканье. Тем более. Более — менее. Все менее и менее. Почти кончается. Почти литр. Кончается.
   Тьма сгущается, свет кончается: это время кончило без гондона. Осталась осколочная оболочка, жестянка, склянка, скорлупка вылупившегося на меня армагеддона. Обернись ко мне. Я боюсь тебя. Промокает стигматы губкой, смоченной в уксусе, робинзон с острова джона донна. Я боюсь тебя. Обернись ко мне. При твоем приближении нолик на груди раскаляется, твой рот изгаляется, робинзон исцеляется, нолик умер, валяется, распались звенья цепочки причинно-следственной. Обернись ко мне. Я боюсь тебя страхом точного знания, опознания, искушения, предвкушения, как подследственный точно знает сейчас — вот сейчас — будут бить по почкам. Я боюсь тебя. Обернись ко мне. Я хочу тебя. Дай им знак, поцелуй меня, забери меня из миндальной дали, блевотной близи, утопи меня в хохоте серой слизи. Не жалей меня. Тейк ит изи.
   Спазмы в горле. У водки маслянистая консистенция и резкий химический вкус. Последние капли. Я отшвыриваю пластиковую канистру, та скачет по разбитому асфальту промплощадки. Лера единым круговым движением свежует пачку “Caines”, комкает целлофан, кидает в пепелку. Я шарю по карманам, достаю зажигалку. От рук воняет химией, на пальцах — маслянистая дрянь. Скрежещет самодельное колесико. Пламя.
   — Прикол. — Лера берет зажигалку у меня. — Из чего это?
   — Из пулеметного патрона.
   “И вот когда ты встанешь перед фактами, перед объективными фактами, когда тебе будет никуда от них не деться…” Я с маху захлопываю розовый багажник. От первого удара начинает орать сигнализация, от второго стекло разбивается — я кидаю смятый библиотечный талончик на сиденье.
   Диван, на котором я корчусь, уже не просто мерно качает на боковой волне — уже подбрасывает и швыряет. Раскручивает вокруг своей оси. Центрифуга. Миксер. И все внутри, в нутре в моем взбалтывается, вспенивается и просится наружу. Мать… Пытаюсь встать. Не так просто попасть ногами в пол, особенно когда ноги чужие, особенно когда неизвестно куда их засунули. От же ч-ч-черт… Какой “вертолет”… И шатаюсь, и путаюсь ногами в чем-то, валяющемся на полу… Это куртка моя валяется. Темно-синяя, закрывающая жопу “акватексовая” куртка, перетягиваемая в бедрах-поясе-шее, с “отражателями”. Я вижу длинный козырек капюшона, вижу на его изнанке сеточку мембраны.
   — Простите, — окликаю я тонкогубую тетку без возраста, с выправкой отставной балерины.
   — Да?
   — Я… Извините, я ищу Кристи…
   — Кого?
   За спиной “балерины” — легкоодетые молодые люди, некоторые смотрят в нашу сторону. Одна очень коротко стриженая девушка, вроде, даже мне знакома… Очень знакома. Нехорошо знакома, опасно. Я кошусь по сторонам. Очень опасно! Слева — некое смежное помещение, дверь полуоткрыта. Я делаю шаг в ту сторону.
   — Эй! — тетка.
   Еще шаг и еще. Тревога нарастает, делается нестерпимой. Я уже на пороге этой маленькой комнатки. Опасность — за спиной. Толкаю филенку. И — стартую с места. Грохочет о стену створка противоположной двери. Двери-проемы-тамбуры. Очко. Я упираюсь потными скользящими ладонями в фаянсовые борта и раз за разом, сотрясаясь всем телом, всеми поджилками, всеми фибрами, раз за разом, раз за разом вываливаю содержимое себя, нате, все секретное-потайное, смотрите, нечего мне скрывать, смотри, лейтенант, вот он я весь, вот, вот, сколько ни есть — все мое…
   Отплевываюсь от тягучей бесконечной слюны, медленно поворачиваю голову. Лейтенант так и лежит в ванне, в кожане своем, на боку, кое-как поместившись, неловко подтянув к груди джинсовые ноги. Не обращая на него внимания, отворачиваю почти до отказа оба крана, плещу на морду маслянистую, с химическим запахом жидкость. Кое-как обтираюсь рукой, поднимаю глаза на зеркало.
   Оно, как и положено, чуть отблескивает под резким, замкнутым в кафель электрическим светом — но это поблескивание не стеклянное: бумажное. Глянец фотобумаги. Плоховатого цветного снимка “мыльницы”. Ножницы берут его со слабым кряканьем.
   — Гарик, ты помнишь, когда Крэш загнулся…
   — Крэш? Ну…
   — Ты же виделся с ним, кажется, в тот день.
   — Ну да…
   — Ты не помнишь, с кем он тогда квасил? Ну вот вы с ним в тот день тусовались. А с кем он потом пошел догоняться, не помнишь?
   — Потом?… Так с тобой же и пошел…
   Щелк — падает цветная полоска.
   “Ерш” — это модель так называется. Металлическая ручка, шнуром обернутая. Лезвие восемь сантиметров, но по форме — как спортивный катер, или впрямь, как рыба ерш: но не настоящая, а какой ее в мультиках рисуют. Загляденье. Только людей таким резать.
   Он же с самого детства был для тебя примером, идеалом, которому ты пытался подражать, с которым себя сравнивал и ассоциировал, который превратился для тебя в такое идеализированное альтер эго…
   Щелк — вторая.
   “Кто следующий?”
   Пальцы тычутся в зеркало, ногти скребут по стеклу. Кто? Я пытаюсь узнать, понять, вспомнить, кого вижу там. Я же знал его… Вы были знакомы с Якушевым? Только это уже не Дима в зеркале… Это же Аська там, господи, Аська, я уже и забыл почти, как она выглядела… Кто? Крэш. Кто? Глеб Лапицкий. Кто? Володька Эйдельман. Кто? ФЭД. Кто следующий? Ну?
   — Ну че, пойдем?
   Мы с Герой — в “Рупуцисе”, внизу, правеe стойки, за угловым — четверть круга — столиком. Я сижу лицом в угол, Гера — слева от меня, спиной к окну, начинающемуся от уровня столешницы. В окне на высоте моего взгляда — послойно — незаконченные отражения, ноги прохожих, фары Гериной “короллы”, светящиеся ящики троллейбусов, вывески: зелено-оранжево-синяя “Нарвессена” и красная — “Т-маркета”.
   Я толкаю рукой анатомирующего лопатник Геру.
   — А? — поворачивается Гера ко мне.
   Я киваю на окно. Он сначала не въезжает, начинает вертеть головой. Уставляется в окно:
   — Чего там?
   — Да стоял какой-то мудак… На нас прямо пялился.
 
   Я проснулся с острым приступом паники, и в первую секунду, не расклеив еще век, успел испытать мгновенно сменяющие друг друга полнейшую дезориентацию, ложное понимание с обманчивым облегчением и тягучую, ледяную, безвоздушную, стремительно нарастающую тревогу.
   Открыть глаза было, как пройтись по ним наждачкой. Невыключенный верхний свет слепил, стояла глухая ночь и тишь, вне времени, словно на затонувшей подлодке: клаустрофобия и удушье. Весь мир был наждачный: при каждом движении скребло и драло, от каждой мысли. Глотка засохла и скукожилась, во рту настаивался паскудный привкус блевотины, я по-прежнему валялся на диване в одежде. И медленным рикошетом возвращалось то, что меня разбудило — отрывистый писк телефона, на который пришла SMSка.
   Где? Где он? Уф-ф-ф… Самое омерзительное из всех возможных состояний: когда ты еще пьян и еще ничего не соображаешь, но пьяная легкость уже ушла — и уже похмелен, и все похмельные симптомы уже налицо… Где он? Ничего не понятно… Вот же он… Руки трясутся, как у самого распоследнего ханурика.
   распались звенья цепочки причинно-следственной обернись ко мне.
   Все с того же самого — 9856819.
   Я смотрю, не въезжаю, смотрю еще раз, бросаю телефон, валюсь на диван, стеная, поднимаюсь, добредаю до выключателя, вырубаю свет, падаю, закрываю глаза — и вот тогда наконец понимаю: внезапно, рывком, судорогой — все. Наконец-то все складывается, вся эта несообразная дичь приходит к общему знаменателю, весь этот бред обретает смысл.
   Я умер.
   Не знаю точно, когда. Может, в то утро, когда оставил открытым кухонный газ — а потом пошел на кухню закурить. Все тогда случилось — спичка зажглась, газ рванул, меня разнесло. Может, тогда… Неважно. Я умер. Но не захотел этого понять. Принять. Распались звенья цепочки причинно-следственной. Я закуклился. Я делаю сам перед собой вид, что жив. Лихорадочно нагромождаю индивидуальную виртуальную реальность, в которой спичка не зажглась, и… Я все более погрязаю в этом посмертном бреде.
   Это совершенно бессмысленно и бесперспективно, но я тем не менее упорно за это цепляюсь. Снова и снова. Несмотря на то, что бред мой уже расползается, разваливается под собственной тяжестью… На меня рушится крыша дома — но я уверяю себя, что успел убежать. Мне на голову падает сварочный баллон — но я убежден, что успел сделать лишний шаг, что он в меня не попал…
   “Это ведь не жизнь. Это имитация жизни. Словно зомби тщательно выполняет все привычные повседневные дела, пытаясь убедить себя, что он еще жив…”
   А они — они просто пытаются достучаться до меня. (“Обернись ко мне!”) Мои покойники. Кто как. Дать мне понять, что происходит на самом деле. Помочь не завязнуть совсем.
   Помочь мне умереть.

30

   Стиснув з-з-зубы… В первую секунду — словно тебя за шиворот выдергивают куда-то. Где пусто и странно легко… Только в первую секунду всерьез колбасит — потом ничего… Более-менее. М-можно терпе-е-еть… Терпеть. Терпи, сука, терпи, падаль. Затяжного бодуна мы себе сейчас позволить не можем… Закручиваю холодный кран, хватаю полотенце. Уф-ф-ф…
   Ну, уже, считай, другой разговор. Вылезаю из ванны — в которой в моих ночных пьяных глюках валялся свихнувшийся лейтенант. Бля, надо было уметь так укваситься. Цельные ноль семь, че ты хошь… в одни ворота… Орел… Это у меня что — индивидуальная такая модификация нервного срыва была?… Рожа — землистая (представьте себе, представьте себе, зелененький он был), зенки дикие, волосья дыбом. Ладно. Кризис постановляем считать преодоленным с минимальными потерями. Малой кровью… могучим ударом…
   Задираю оконную ручку вверх, вдыхаю, вдыхаю, вдыхаю сырой холод. Который, впрочем, уже не такой и холод: солнце полыхает в стеклах, орут воробьи, типа, весна… Наваливаю в кружку две щедрые ложки молотой арабики, заливаю — прямо так — кипятком из чайника. Коричневый порошок всплывает, стоит у края толстым полукольцом, атоллом, липнет к языку. Я вспоминаю покойного лидера группы “Черный обелиск” Анатолия Крупнова, который под конец жизни уже не мог нормально с утра функционировать, не приняв первым делом фирменного коктейля “Доброе утро, Толик”: кофе и водка два к одному. Помер Крупнов лет, кажется, в тридцать пять, кажется, от сердца. Правда, говорили, он всю дорогу еще и плотно сидел на тяжелой наркоте… Мать, неужели анальгина не осталось? (Эти пидоры, местные законодатели, “подогретые” врачебным лобби, постановили практически все, самые элементарные включая, лекарства продавать в аптеках только по рецептам — то есть ты сначала сходи к врачу, забашляй врачу, и только потом в аптеку… Таскаться по поликлиникам — это ну совсем уже не мой жанр, приходится возить тот же самый несчастный анальгин из Москвы-Питера, оптовыми партиями, еще и всем родным-знакомым…) А, нет, вот он…
   Телефон. SMS. Опять. Аж дергаюсь, судорожно ставлю кружку на стол. Вконец, блин, довели…
   Оказывается, всего-навсего шесть-пять-шесть: служебное сообщение от моего Tele-2.
   “Срок действия кредита вашей карты истекает через три дня. Остаток на счете 1,45 Ls”.
   Сигаретки “LA” меньше обычных, дамского почти калибра — зато в пачке целых сорок штук… Кручу колесико ФЭДовой зажигалки — и снова чуть не подпаливаю себе бровь: не привыкну никак… Огниво это я тогда же, в барчике у кортов, у Леры потихоньку спер. Ломало все-таки меня, чтоб она с ним так и ходила. За Леру было обидно… Еще несколько раз медленно проворачиваю колесико. Над срезом гильзы колко проскальзывают почти призрачные искорки, порциями отделяются дымовые загогулинки. Кидаю зажигалку в щель окна.
   Телефон, телефон… Ни хера невозможно думать с бодунища… Тушу сигарету о блюдце. Телефон. Счет. Телефонный.
   На конверте “латтелекомовского” счета, который лежал в почтовом ящике Глеба Лапицкого, был штамп с датой отправления — 25.03.04. Шесть дней назад. Значит, счет за последний месяц. Именно rekё ins, текущий счет, а не bridinajums, предупреждение о возможном отключении за неуплату — то выглядит по-другому… Хотя Глеб, по словам Дины, пропал полтора месяца назад.
 
   — …Макс, у тебя есть номер домашнего телефона Лапы? Ну, того дома, в Звейниекциемсе?…
 
   — Здравствуйте… Я абонент номера 7424643… Это в Звейниекциемсе, Юрас, восемь… Мне… Нам тут счет пришел, свежий… Я только с собой его не захватил, к сожалению… Ну, там получается, что мы как-то наговорили очень много… Вы бы мне подробную распечаточку не сделали, по номерам?…
   — Какой адрес?
   — Юрас, восемь. Звейниекциемс.
   — Фамилия ваша?
   — Лапицкий. Лапицкийс. Глебс. От двадцать пятого счет…
 
   В “М6” — от офиса “Латтелекома” за углом — отставив ноль три (больше мне сейчас — сверху на утренние ноль пять да на “старые дрожжи” — точно не стоит: осовею) красного “Ингвера”, расправляю на столешнице сложенную принтерную распечатку. Звонки-номера-даты. Штук двадцать звонков. С середины февраля по середину марта. Номера… Указываются только мобильные и международные, остальные — местные, городские, — просто “ isas sarunas”, “короткие разговоры”…
   Международные. Два. Оба с московским кодом. Один номер мне незнаком. Зато узнаю второй. Мобильный Юсуфа Нурсалиева. Девятое марта, продолжительность семь минут.
   Сотовые… Ага. 9856819. Раз, два… четыре.
   Но это не самый часто встречающийся номер. Больше всего — восемь — звонков на другой. 6514012. Не знаю такого…
   На экране телевизора над стойкой под приглушенную таривердиевскую тему профессор Плейшнер бредет по бернскому зоосаду. Это у них в “М6” новая фишка такая — по просьбе посетителя врубают вползвука “Семнадцать мгновений”. Хотя кто просил, непонятно — зал пустой практически…
   На всякий случай. А вдруг. Открываю “наладонник”, в память которого я по жизни стараюсь сгружать номера вообще всех своих “контактов” — в мобилу столько все равно не влезет… “Поиск по…” По номеру. 6514012. Enter.
   Смазанное, почти неуловимое перемещение по столбику фамилий и номеров. Ну надо же… есть такой номер. Вот — семь цифр и имя, маркированные желтым…
   С этого номера два года назад, когда я уже монтировал “Дезертира…”, мне позвонил Всеволод Греков.
   Гуру “Ковчега”. Впоследствии исчезнувший.
 
   “…Откуда дело нарисовалось, с чего хай пошел? С тебя. Ведь вдуматься если, без тебя вообще бы ничего не было: это ж ты в итоге Грекова с компанией запалил…”
 
   — Ало…Степа?… Привет, это Дэн Каманин.
   — Привет, старичок. Как твое ничего?
   — Ничего… Степ, я чего звоню… Помнишь, ты мне дней десять назад одну штуку предлагал… Она еще у тебя?…
   — Ну… пока у меня, вроде.
   — Знаешь, я тут подумал… и решил, что, вообще, пригодится. Ты как сейчас — сильно занят? Прямо сейчас?…
   — Не сильно… Только если прямо сейчас — то почти пустая будет… Без запаса.
   — Пойдет… Запас, если что, потом доберу.
 
   На этот раз я не вышагиваю в открытую по подъездной дорожке — а, озираясь, делаю крюк прямо по дюнам. На море (сейчас оно насыщенного, чистого темно-синего, иссиня-черного даже цвета) — почти штиль, только слабый зябкий ветерок оттуда задувает. Между соснами дотаивает сизая дымка; птицы шуршат по коре, перекликаются в кронах; пахнет водой, землей, влажной гнилой хвоей, липнущей к кроссовкам. Внутри у меня — легкая похмельная вибрация, желейное колыхание. Или не похмельная… Нервная…