Рекламный “жук” с той же самой банкой — только последняя с меня ростом. За ним, около стоянки, видна рекламная тумба. Тех же цветов. С той же надписью. Слоган, исполненный шрифтом помельче, не разобрать, но я и так помню, что ничто их всех не проймет.
   Да что за?…
   Смотрю на лабусов. Смотрю в окно. Решительно встаю, иду к стойке:
   — Тонь, можно баночку энерджайзера этого… “Файр-Волл” который… Ага, спасибо, сколько он?… Ничего себе…
   Ладно. Может, я что-то упустил… Может, чего-то не догоняю. Прохожу мимо главного… Сажусь, разглядываю жестянку, вскрываю. Ну попробуем…
   Я пробую. С первого глотка не въезжаю. Делаю второй. Потом третий. Нюхаю отверстие. Взбалтываю банку. Глотаю еще и еще…
   Это вода. Самая обыкновенная дистиллированная вода. Без вкуса и запаха.
   Лабусы разражаются здоровым конским ржанием. Я кошусь на них, снимаю кофейную чашечку с блюдца, осторожно отливаю в него последнее из баночки. Вода и вода. Хоть ты сдохни. Неперлива.
   Звякает дверь… Еще не подняв глаз, я знаю, что это Ника.
 
   … — Нет. Не понимаю… — В ее голосе сквозь предупредительную мягкость уже проступает досада: она, видимо, подозревает за моими словами позу, подозревает, что я просто кочевряжусь… И тогда я перестаю сомневаться окончательно, и врубается некая анестезия — и, заранее догадываясь о предстоящем “отходе”, о том, насколько он будет малоприятным, я понимаю, что сейчас смогу договорить все.
   — Ника… — Я очень стараюсь, чтобы в голосе не было снисходительного терпения, с каким объясняют по двадцать раз детям и даунам. — Больше всего мне не хочется говорить и делать все, что я сейчас говорю и делаю… Черт… Это правда тяжело — поэтому я и не говорил этого до сих пор… хотя, в общем, уже довольно давно видел… Но от того, что мы оба какие-то принципиальные вещи замалчивали, было ведь не легче… Было только хуже. Что — у нас в последнее время все в порядке разве?… Да, ты права, это страшно глупые ссоры, на пустом совершенно месте… Только совсем на пустом месте, совсем без причины ничего не происходит. Просто мы не хотим ее видеть — причину. Не хотим отдавать себе отчет…
   Она сначала внимательно смотрит на меня, потом опускает голову. В этот момент слова у меня вдруг заканчиваются — и продолжать приходится порядочным усилием воли:
   — Просто мы живем с тобой в разных мирах. Самая-то засада в том, что от нас самих тут ничего не зависит. Как бы мы ни хотели, ни пытались — в чем-то все время будет нестыковка. Непонимание… В чем-то главном…
   Она смотрит вниз и чуть вбок — в себя, застыв лицом, поджав угол губ… — и я вдруг ясно понимаю, что ни черта она, конечно, не слушает меня, и не думает даже вникать в то, что я из себя давлю: она уверена, что я отмазываюсь, что я плюнул на нее и теперь просто стремлюсь отделаться, и несу полную хрень, в которую не верю сам… И тут я все-таки затыкаюсь.
   Грустно-поощрительное бормотание Гинсбура — же т’эм… муа нон плю… — загоняет в оргазм Джейн Биркин.
   — Дэн… — после довольно долгой паузы, глухо, практически без выражения, на меня не глядя, — ты для себя все окончательно решил?
   — Да.
   Что я еще могу сказать?
 
   Дмитрий Быков, “Рыжий” (2001): “Борис Рыжий повесился в Екатеринбурге 7 мая 2001 года, а в начале июня ему была присуждена петербургская премия «Северная Пальмира» за книгу стихов… Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлял серьезную конкуренцию последним столпам отечественной словесности… Напрасно, кстати, наша пресса замалчивает эту тему — в последнее время поразительно много стало ранних и нелепых смертей. И самоубийств тоже. Выбросился из окна лучший российский кинокритик Алексей Ерохин, которому в новой реальности негде было печататься и не о чем писать, а угождать глянцевым идиотам он устал. Подожгла себя Елена Майорова (и даже если здесь мы имеем дело с душевной болезнью — у современного актера, особенно если он не из маститых, хватает причин для того, чтобы эта душевная болезнь развилась и стала необратима). Незадолго до Рыжего погиб екатеринбургский поэт Роман Тягунов. И кроме того — мало ли мы видели виртуальных самоубийств, когда из искусства уходили люди, уставшие от непрерывной борьбы за существование, от грызни и политесок литературного цеха, от диктатуры ничтожеств и пиарщиков. Сколько отличных молодых поэтов начали прежде времени скисать и повторяться, сколько прозаиков ушло в коммерсанты, а режиссеров — в клипмейкеры!”
   Стопами Якушева… Только это уже не он — это я сам. Поиски по его наводкам — по упомянутым им именам… И по собственной уже инициативе. Уже моя собственная коллекция цитат.
   “Можно говорить о злом роке, который преследует молодое росийское кино 1990-х годов, словно выбивает самых многообещающих авторов. В тридцать два года погиб в авиационной катастрофе один из лидеров «параллельного кино», только-только перешедший в профессиональную сферу, успевший поставить свой первый полнометражный фильм Игорь Алейников. В тридцать девять лет умер Никита Тягунов, также успевший поставить лишь один полнометражный фильм «Нога»… В сорок лет скоропостижно скончался сценарист Петр Луцик, незадолго до того дебютировавший в режиссуре… А за несколько лет до того погиб его постоянный соавтор, тридцатиоднолетний Алексей Саморядов… К несчастью, в мартирологе молодого росийского кино еще немало имен. Актеры Марина Левтова, Елена Майорова, Ирина Метлицкая, Туйара Свинобоева, Евгений Дворжецкий, Никита Михайловский, кинокритики Сергей Добротворский, Михаил Левитин…”
   (Михаил Трофименков, “Сергей Бодров. Последний герой”).
   Ну не знаю, не знаю…
 
   Выйдя из “Красного”, сворачиваю вправо, к набережной, иду к трамвайной остановке — еще без мыслей и ощущений, еще под действием наркоза. Мелкая капель сеется на голову из кондиционеров. Престарелые туристические еврохомячки у подъезда “отеля-бутика” (что имелось в виду, интересно?) “Айнавас” громко общаются по-нерусски. За запирающей Пелду помойкой менты-дорожники при мотоциклах и в серебристых шлемах тормозят разворачивающиеся на набережной тачки.
   Дойдя до устья Уденсвада, Водопроводной, ведущей к Площади стрелков крошечной перпендикулярной улицы, на которой частенько толпятся — аккурат под окнами Министерства среды — алчущие благотворительного супчика от Мальтийского ордена бомжи, вдруг чувствую острейшее отвращение ко всем видам общественного транспорта. Скотовозам… Почти механически рулю вправо, к Стрелкам. Оглядываюсь на шум сворачивающей сюда же машины, сдвигаюсь влево, на узенький недотротуарчик. Машина, белая “мазда”, шлепая по лужам, медленно обгоняет, останавливается. Перешагивая через драный целлофановый пакет с мусором, вижу краем глаза ползущее вниз стекло “мазды” с водительской стороны…
   — Денис…
   В первую секунду вообще дергается бредовая мысль, что это Ника… Какая-то девица за рулем — в зеркальных очках, в черной бандане… Не узнаю. Девица снимает очки.
   — Кристина?…
   — Можно тебя?…
   Зачем-то оглядываюсь по сторонам. Обхожу капот, открываю дверцу. Падаю на соседнее с ней сиденье. Кристина подает машину вперед, двумя колесами заезжая на правый тротуар. Выключает движок.
   С полминуты сидим молча. Она разводит-складывает дужки очков. Узкие кисти, тщательно наманикюренные черные ногти, волнистые узоры из тонких линий на тыльных сторонах ладоней и длинных пальцах.
   — Ты знаешь, как он умер?… — смотрит перед собой.
   — Знаю… Видел. Я был там. Он меня туда специально привел… На крышу…
   — Зачем?
   — Выговориться хотел…
   — Ты имеешь в виду, он собирался…
   Поворачиваю к ней голову:
   — Я думал у тебя это спросить…
   У нее опущенные внешние уголки глаз. Но не могу — не хватает света в салоне — разобрать цвет.
   — Ты что, — спрашиваю, — следила за мной?
   Отворачивается к баранке, берется за нее обеими руками снизу:
   — Вроде того…
   — Номер мой забыла?
   — Светиться не хочу… Я вообще-то сваливаю.
   — Куда?
   — Надеюсь, не найдут.
   — Кто?
   — Добрые люди… при погонах.
   — Менты?
   Чуть кивает.
   — Так вот ты куда пропала…
   — Ты о чем?
   — Да искал тут тебя один… добрый человек при погонах… Не смог найти.
   — Поподробнее, если можно… — поворачивается.
   — Не дергайся. Этого лейтенанта уже оприходовали. Собственные коллеги. И вообще его не ты интересовала. Я его интересовал.
   — Лейтенанта?
   — Bad lieutenant, — говорю (словно она про Феррару слышала когда). — Был один… с поехавшей крышей.
   …Какова, думаю, — так, по логике — вероятность стать идефиксом съезжающего крышей мента?… А какова — по той же логике — вероятность в течение одного месяца чуть не взорвать себя бытовым газом, чуть не быть заваленным рухнувшей крышей и чуть не получить по балде сварочным баллоном?…
   — А ты при чем?
   — А я вообще многих интересую… — смотрю на нее. — Правда?
   Она делает неопределенное движение бровями, уставляется вперед. Какого же у нее все-таки цвета глаза?… Красивая девица. Хотя и по-странному.
   — Грекова правда убили?
   Кивает снова.
   — Менты?
   — Когда следствие началось… — говорит как бы с усилием, — два года назад… Сева с ними договорился, вроде бы… Он не будет нигде светиться, они его будут прикрывать…
   — Он правда дурью торговал — а полиция его крышевала?
   — Угу… Только ближе к процессу, пару месяцев назад, началась какая-то возня. Что-то не так пошло… Сева подозревал, что его могут и сдать. Ну, он им тогда намекнул, что если его привлекут, то ему тоже будет что рассказать… Но я так понимаю, что у ментов у самих довольно крутые заморочки начались. Кто-то, видимо, из сопредельных ведомств под них копать начал серьезно… Бизнес делили.
   — Служба защиты Сатверсме.
   — Ну, видимо, они тогда всерьез перессали. Решили, что надежнее, чтоб его вообще не было. Я… это даже видела…
   — Что? Как убили его?
   Молчит.
   — Ты знаешь, кто Яценко убрал?
   — Догадываюсь… — чуть кривясь, разглядывает ногти. — Он же не в курсе был, Ник, что Севу убили. Я никому не говорила, естественно. А когда дату процесса назначили, Ник… Яценко… ну, он задергался. Он-то обвиняемым был. Время идет, его судить собираются. Ну, не за дурь, но все равно… Он-то был уверен, что Сева его отмажет, а Севы нет… Пытался его через меня найти… Я, само собой, сказала, что без понятия. Он тогда у меня твой телефон взял. Он звонил тебе?…
   — Звонил. Но я не успел с ним встретиться. Его уже…
   — Я думаю, он пытался ментов пугать… Что сольет в прессу то, что знает, если они его не отмажут. Он же тоже не в курсе был про их с гэбэшниками разборки…
   — А что он мог рассказать?
   — Ник дилером был. Каналы знал… И кто крышует бизнес… Даже из ментов кого-то в лицо… Я думаю, это они не сами его. Кого-нибудь из его клиентов послали… отморозка какого-нибудь. Сам знаешь, как у торчков с башней…
   — А что с Маховским?
   — Ничего с Маховским. Махович, когда понял, к чему дело идет, на дно залег… Вроде, у друзей каких-то.
   — И адвокату ничего не сказал?
   — Ты че, какому адвокату… Этот Круминьш — он же на ментов работает.
   — А Леонид?
   — Леонид?…
   — Он помер. Месяца полтора назад.
   — От чего?
   — Жена бывшая сказала — овердоза. Хотя в свое время он, вроде, завязал.
   Пожимает плечами:
   — Наверное, правда “перегруз”. Как торчки завязывают, ты, я думаю, в курсе — то ли восемьдесят процентов, то ли девяносто, потом опять на иглу садятся… Мочить его всяко смысла не было. Он про бизнес ничего не знал. Он только покупал.
   — Как ты узнала, что я буду на Твайке?
   — Коневнин сказал, что ты звонил, спрашивал. Я тогда Леву разговорила — хреновый из него хранитель секретов… Набрала Федьку — он меня туда привозил, ждал… Остальное Федька придумал…
   Метрах в пяти от нас две смуглолицые пожилые орденские монашки, в бело-синие свои простыни завернутые, вкатывают тележку в воротца благотворительной кухни.
   — Кристин… Почему тогда… ну когда я тебя еще — два года назад — просил перед камерой на пару вопросов ответить… ты сказала: “Не было никакой секты”?
   Она косится, медленно качает головой:
   — Ты что, до сих пор не понял?… Не было никакой секты! Господи, Денис… — хмыкает. — Я ж тогда все пыталась объяснить — но ты, естественно, не слушал. Тебе же нужна была секта, ты же про секту фильм делал… Забавно только, что ты до сих пор ничего не понял… Это же ты выдумал секту. То есть после тебя, после фильма твоего все решили, что “Ковчег” — это очередные религиозные маньяки. Я понимаю, ты не из головы это взял, ты слушал родителей Диминых, друзей — которые были уверены, что сектанты ему крышу сдвинули… Что, в общем, естественно… На самом деле никто никому крышу, конечно, не сдвигал. Специально. И религия тут почти ни при чем. Просто был такой кружок более-менее художественной молодежи, с фантазией, с тягой поиграть… Ну и играли во что-то типа тайного общества. В конспирацию. Ну да, среди ребят были те, кто действительно наркотой приторговывал — как это, согласись, совсем нередко водится в подобных тусовках. Кое-кто на дури действительно сидел. Вне всякой связи с масонскими играми, впрочем. Дурь, да, шла через Севу, у которого были еще и задатки харизматического лидера. Который немножко любил быть учителем жизни. В этой роли он в игре и участвовал… — на некоторое время замолкает. — А самое главное — было ощущение, от которого не деться любому не совсем тупому и не совсем равнодушному человеку, хоть что-то чувствующему, хоть чем-то, помимо бабла, еще интересующемуся… Ощущение творящейся на наших глазах — и все равно так или иначе имеющей отношение к нам самим — какой-то глобальной лажи. Какой-то очень большой засады. Подляны… Никакого внятного объяснения этому нет — так что всяк трактует происходящее по-своему. Кто-то концепции изобретает. Аналогии подверстывает. Рецепты даже предлагает. Ну вот и у них своя версия была. Про некий новый Потоп… Только это они себе тоже наврали. Никакой это на самом деле не Потоп…
   — …А конец света? Ты правда так думаешь?
   — Денис… Дэн… Дело же не в словах. Одно дело, если у тебя есть пусть не варианты — но хоть какой-то выбор… А то, что творится, — оно не ставит тебя даже ни перед каким выбором. Просто давит и все. И даже не так… Давит, гнет: это еще можно постепенно гнуться — или там не захотеть гнуться и сразу сломаться… А тут — просто устраняет. Независимо от твоих действий… реакций… Ты не то что не можешь выбрать или не выбрать смерть… Ты даже красивой смерти выбрать не можешь. Не можешь там… сдохнуть, идя наперекор. Просто потому что совершенно непонятно — куда это: наперекор. Точнее понятно, что — некуда… Знаешь, почему Дима так страшно с собой покончил — почему он сжег себя? Не задавался таким вопросом? Он ведь хоть смертью, способом ее, пытался как-то противопоставить себя происходящему. Если все становится никаким, серым, “серой слизью”, как они говорили… то хоть умереть он решил ярко. Ну и что в итоге? Обезображенный труп на какой-то окраинной помойке… вокруг которого потом еще проворовавшиеся менты затеяли паскудную свою возню… И так со всем. Нельзя там… умереть, оставаясь несогласным. Потому что даже соглашаться — не с чем. От тебя никто ничего не хочет. Нет ни врага, ни враждебной силы, ни ситуации противостояния, ни возможности выбора. Понимаешь?
   — Понимаю. Но… Знаешь, почему мне сложно принять такое? Твою версию? Потому что она не то что слишком безнадежная — она в своей безнадежности слишком категорична. Слишком надрывна. И в этом она — очень человеческая. Ты говоришь о нечеловечески равнодушном процессе — но ты слишком по-человечески неравнодушна в трактовке этого равнодушия… Это максимализм. А объективный ход вещей, энтропия — это все чуждо максимализма… В конце концов… — поворачиваюсь к ней. — Ты сама-то ведь драпаешь. И даже не от серой слизи. А от ментов.
   Она снова пожимает плечами. Фыркает:
   — Ну, это… рефлексы. Против них, знаешь, не очень попрешь… Нездоровые здоровые инстинкты. Потребности организма.
   — Душа, — говорю, — просит ананасов в шампанском — а организм требует водки… Ну да, ну да. Тут я тебя понимаю. С рефлексами у меня, видимо, тоже все в порядке. Вероятно, даже слишком… В этом ты хотела удостовериться?
   Улыбается — наперекосяк:
   — Да я, Дэн, сама не знаю, чего хотела… Просто боюсь, наверное…
   — А тебе не приходило в голову, что вместе — хуже? Страшнее… Что выходит такой взаимный подзавод страха… Вот Федька… — вдруг иссякаю.
   — Да, — как-то нехотя произносит после паузы… — Может, ты и прав… Но что точно — никто тут никому ничем не поможет. Есть вещи, с которыми всегда приходится иметь дело в одиночку… Ладно, Денис, — надевает очки. — Все это зола… Извини, что время отняла. — Да ну че, — берусь за ручку дверцы, — всегда приятно с симпатичной девчонкой поболтать…
 
   …Николас: Слушайте, братцы. Если уж мы об этом “Ковчеге”… Никто не в курсе, чего они так любили это выражение: “серая слизь”? Нет, я знаю, что означает этот термин — мне интересно, что они-то сказать этим хотели?
   Сол: А Грекову, гуру их, просто звучание понравилось. Он вообще любил “говорить красиво”. Я даже знаю человека — не буду называть, — который ему это словосочетание подсказал. Только Греков, употребляя его, не очень вдумывался в смысл. Иначе б вряд ли стал употреблять… Ведь он-то настаивал на необходимости осмысленной реакции на то, что происходит. А какая может быть осмысленная реакция на Серую Слизь? Какая вообще тут может быть реакция? Какая может быть реакция на эпидемию чумы? Заболеть и сдохнуть. Причем Серая Слизь — это даже не вирус, это еще хуже. Вирус — самая низовая из всех биологий, настолько примитивная, что даже целесообразности — биологической целесообразности! — для нее не существует, которая может жрать своих носителей до тех пор, пока вообще всех не уничтожит и не умрет вместе с ними. Но даже в распространении вируса есть хоть какой-то, хоть наипримитивнейший смысл — он жрет, чтобы жить. А тут нет даже этого. Здесь не жизнь, не биология, сколь угодно низовая — здесь процесс чисто механического копирования. Вовсе лишенный какого бы то ни было смысла и цели. Это пыль, которая все, с чем соприкасается, превращает в пыль же. НИЗАЧЕМ. НИПОЧЕМУ…
 
   Шагаю в свою Иманту пехом. Почему — без понятия. Просто шагаю. Потом решаю — для того, чтобы подумать. Но ни хрена я на самом деле не думаю.
   От Стрелков по набережной — к Вантовому мосту, чей неравнобедренный треугольник с жирной высотой пилона четко вычерчен на спектральной голубизне. Звуки машин — словно громче обычного. Солнце уже вполне весеннее, уже греет, но ветер с реки — ледяной.
   Влезаю на Вантовый. Серо-коричневая сильно мятая Даугава без следов льда движется под ветром вспять — к Каменному мосту. В порту, у ближних причалов, под высоткой когдатошнего Агропрома — серенькие сторожевики: кто-то из братьев по НАТО. Подальше — палубная слоенка гипертрофированного скандинавского парома. “Солнечный камень” на левом берегу действительно блестит гранями — но не драгоценность напоминая, а железный ящик с пустой стеклотарой из советского детства.
   Бреду по левой стороне, навстречу запинающемуся, надолго застывающему автопотоку — пробка образуется у светофоров в начале Валдемара и в часы пик блокирует движение не только по всей длине моста, но и до перекрестка Слокас-Калнциема. Сейчас все не так страшно, но все равно тачки еле едут… Что-то знакомое вижу в отдалении, под пилоном где-то.
   Я даже останавливаюсь. Розовая “Волга”. “ГАЗ-21”. Буксует вместе со всеми метрах в двухстах от меня… Медленно иду навстречу. Вон же он… Вон.
   Ч-черт… Совсем течет башня… Никакая, на хрен, не “Волга”… Не похожа даже. И цвет другой…
   Некоторое время стою, облокотившись на облупленные перила, глядя вверх по течению, бессмысленно приглаживая взбиваемые ветром хохлы на мерзнущем затылке.
   Дохожу до Дома печати, по длинному подземному переходу перебираюсь на сторону “Олимпии”. Сойдя под насыпь, по нижнему коротенькому мостику форсирую отделяющую Кипсалу мутноватую протоку, собираясь валить вправо, наверх — к церкви, к Слокас. Миновав практически мостик, двух шагов — то есть именно что двух, трех максимум шагов, пары метров каких — не дойдя до перекрестка с набережной, я даже успеваю подумать, что вылетевший из-за моей спины на хорошей скорости, почти не притормаживая, серый “опель” не сможет — НИКАК НЕ СМОЖЕТ! — увернуться от прущей слева под добрых семьдесят здоровенной фуры…
   Удара почему-то не слышу. Хотя вижу все, несмотря на мгновенность происходящего, очень детально… — успеваю опять же увидеть. Еще успеваю не отпрыгнуть — отшатнуться: на метр назад. Тот метр, на расстоянии которого перед моей мордой быстро и ловко переворачивается (вместе с багажником) кверху ногами подробный, в грязевых брызгах, с красно-бело-красным прямоугольничком задний номерной знак “опеля”.
   Это я только и запоминаю. Остальное в памяти не фиксируется, ничего: ни воздушная волна от мелькнувших впритирку нескольких тонн, ни щедрое стекольное зерно, ни тяжелый, неостановимый юз становящейся поперек набережной фуры, ни хруст голых кустов на обрывчике, ни звук, с которым “опель” входит в воду.
 
   А потом заканчиваются и сигареты. Верчу в пальцах пустую пачку, заглядываю, словно не веря, внутрь, роняю на стол. В дополнение к разгромному натюрморту из кружки с мокрой заварочной гущей на дне и желтоватым разомкнутым колечком у края, сиреневой пластмассовой прозрачной зажигалки, переполненной пепелки, невесть что тут делающей кассеты с фильмом Body Snatchers, чайной ложки, серых пятен просыпанного пепла. Босые подошвы стынут на линолеуме, но тапки остались где-то в безнадежно глубоком тылу, в комнате… Прижатые к стене лопатки тоже стынут — сквозь майку. Можно сесть на табуретку и поджать ноги — но ведь и для этого нужно некоторое волевое усилие…
   Косясь в окно, где контрастные и размытые посюсторонние фрагменты смешались с разбросанными по темени окнами и фарами, зеваю и вяло думаю, как хорошо я виден сейчас снаружи — полуголый и охреневший… Косясь в окно… где кувыркается, кувыркается, кувыркается белый, в грязевых брызгах, с красно-бело-красным прямоугольничком номерной знак с незапомненным номером…
   Тру веки. Все равно ведь хрен усну… Сгребаю со стола пепельницу, кладу в нее пачку, шлепаю к мойке. Поджимаю пальцы на ногах, ступая на влажную тряпку, — еще и мойка, фак, до кучи протекать стала, никогда раньше такого с ней не было… Открываю дверцу под ней, опорожняю пепелац в ведро. Чайку еще дернуть, что ли?…
   Воды… мало. Сую электрочайник под струю. Наполнив и хлебнув из носика, помещаю, не глядя, на подставку. Жму кнопку. Холодную из незакрытого крана кидаю пригоршнями в морду. Вырубаю воду, провожу по харе полотенцем.
   Что такое?… Я ж его включал… Снова щелкаю кнопкой на ручке чайника. Индикаторный огонек не зажигается. Штепсель отошел?… Тянусь пошевелить — и только совсем смутный какой-то рефлекс, протестующий против сочетания электричества и мокрой руки, не дает довести движение до конца… Пальцы так и застывают — в паре сантиметров от торчащего из розетки штепселя.
   Я вижу, что не так: возле самого штепселя провод как бы чуть надорвался — изоляция отошла, видна медная проволока. Когда это он успел?… — все ж в порядке всегда было с этим проводом… Осторожно убрав руку — мокрую руку, — я медленно перевожу взгляд вниз. На собственные ноги. Босые ноги. На мокрой тряпке.
 
   — Halo.
   — Дайнис?
   — Да.
   — Дайнис, доброе утро. Это Денис Каманин. Почти тезка… Знаете, Дайнис, вы были правы. Я тут подумал… Если еще не поздно, я хотел бы принять ваше предложение…

34

   Щекотка. Щекотный шорох, как от перекиси водорода. (Может, перекись и есть?… Вряд ли. Ватный тампон…) Кожу сразу словно стягивает слегка: тут поддувает — не то что внизу. Бормотание этой… как ее — Юты?… Голову мою наклоняют вправо… влево… Почти неощутимые мазки — кисточки? Прохладное множественное прикосновение: к скулам, к щекам… Что-то втирают в рожу. Запускают пальцы в волосы, взбивают хайр короткими тычками. Снова поворачивают башку туда-сюда, осторожно прихватив за подбородок.
   — Готово…
   — Открывать глаза?
   — Открывай.
   В первую секунду — солнце! — все вокруг почти бесцветное: скептически склонившая голову, глядя на дело рук своих (на меня), Юта, Марис, поводящий камерой вверх-вниз, хмуро уткнувшись в ее видоискатель, оседлавший собственный рюкзак и смалящий в ожидании Джеф.
   — Ну че, — Джеф топчет бычок, — можно женить?
   Юта отворачивается к своему ящику:
   — Лучше не будет.
   — Как дела? — оглядывается Женька на Мариса.
   — Щас, подожди, две минуты…
   — Ну тогда давай мы пока сами. — Джеф сдвигает кнопку на панельке диктофона. Щурится на него придирчиво. — Морально готов? Так… Раз-раз… Проверка на вшивость…
   — Всегда готов… — говорю.
   “…на вшивость…”
   — Ага… З-замечательно!… Тогда поехали. Насколько для тебя ценны деньги?
   — Вот так вот — с места в карьер… Ну ладно… Э-э… Я, разумеется, совсем не отношусь к людям, для которых деньги — самоцель, для которых вся жизнь сводится к циклическому умножению бабла… Смею надеяться, деньги для меня никоим образом не были и не будут ни целью, ни вообще отдельной ценностью. Но точно так же не принадлежу я и к апологетам “честной нищеты”, к тем, кто полагает деньги злом. Мне кажется, что считать деньги злом — такая же глупость, как считать их добром… их надо просто считать! Это, естественно, не для печати… Так вот, лично я убежден, что деньги суть именно что СРЕДСТВО, просто инструмент. Но инструмент этот, естественно, важен. С его помощью можно менять свою и окружающих жизнь, а уж в какую сторону — это зависит только от тебя. Так что я не враг денег…