Ну и, конечно, в Хэнкоке был свой юродивый - поэт с ясными глазами и безграничной памятью. Состарившись, они с женой ходили нагими, чем страшно раздражали соседей, посещавших воскресную службу в стоящей тут же методистской церкви. По-моему, это было только кстати. Русская пара походила на Адама и Еву, опустившихся от тягот изгнания. Город, однако, в наказание за эксгибиционизм отобрал у поэта четыре неработающих автомобиля, служивших мемориалом пьянки длиной в жизнь. В ржавых джипах хранились пустые бутылки.
   - Конечно, они - идиоты, - ругался поэт, - но что с них взять, если три четверти американцев верят, что правительство скрывает контакты с летающими тарелками. «Правильно делает, - подумал я, - похоже, что мы на них прилетели».
   Надежно изолировав себя от Америки, русский Хэнкок живет, как потерянное колено советского народа, - будто в ресторане «Петрович», только вкуснее.
   «Как всем эмигрантам, - написал про меня московской рецензент, - автору свойственно трепетное отношение к водке».
   «Дожили», - обиделся я, но зря, потому что уже на завтрак хозяйка подала винегрет, заливное и кильку. Мужественно остановившись после третьей, хозяин завел диссидентский разговор, который, по сути, мало чем отличался от тех, что вели треть века назад: мы и они. Теперь, однако, нас стало значительно меньше, а их несравненно больше.
   - Ты помнишь, что про них говорил Валерий Попов?
   - Бедные, но нечестные.
   - Ну и что изменилось, когда они стали богатыми? Баснословная бедность сменилась баснословным богатством, американская мечта стала русской, Москва - Эльдорадо.
   - Ну, не все так живут. В Пскове, например, отменили авиацию, когда выяснилось, что у горожан нету денег на полеты. Теперь туда можно доехать только поездом, в котором, кстати сказать, отменили гигиену.
   - Ты - сумасшедший. Какой Псков?! У меня приятель был, такая же рвань, но сейчас он ближе Фиджи не ездит. Сколько, по-твоему, стоит его пиджак?
   - Триста? - напряг я фантазию.
   - Держи карман шире! У него шнурки дороже.
   - Получается, что бедными мы их жалели и презирали, а богатыми мы их презираем вдвойне, а жалеем себя.
   - Не в деньгах счастье.
   - Это точно. Все бестселлеры на одну тему: богатые тоже плачут.
   - Меня, - сменил он тему, все-таки выпив четвертую, - другое удивляет: насколько же там власть объединилась с народом.
   - На 70 процентов.
   - Но и остальные вряд ли хотят того же, о чем мы мечтали.
   - А ты уверен, что раньше было по-другому?
   - Не знаю. Может, у Брежнева и в самом деле был рейтинг, как у Путина.
   Я ничего не ответил, потому что давно уже ничего не понимал. Раньше мне казалось, что нас разделяют власти - назло, но не искусно. Выпихнув одних и замкнув других, режим только крепче объединил тех, кого разделил океан.
   - Ну, какой из вас эмигрант, - польстил мне заезжий соотечественник, - так, гастарбайтор.
   Зато теперь, боясь, что заблуждения верхов стали убеждениями низов, я даже с бывшими единомышленниками предпочитаю говорить о погоде и не по телефону.
   Метрополию и диаспору разделяет история: у них она есть, а у нас была. В Хэнкоке история образует общину, застывшую в прошлом, как муха в мезозое. Верхняя граница проходит по актерам - кто кого узнает. Нижняя - по отечественному телевизору, безотказному средству связи с героями прежнего времени: Ленин, Сталин, Хрущев и другие приключения Шурика.
   Вызов истории, утверждал великий знаток Арнольд Тойнби, должен быть достаточно сильным, чтобы разбудить культуру, но не таким разрушительным, чтобы ее уничтожить. В редких случаях устанавливается равновесие, которое вводит в ступор и превращает в окаменелость.
   Одну такую я держу вместо назидания на письменном столе. 45 миллионов лет назад она была рыбой. Светлый песчаник Вайоминга сохранил ее смутный, как на Туринской плащанице, облик. Для ископаемой рыба удивительно похожа на уклейку - мелкая, костлявая, с тупой и грустной мордой. Значительного в ней только возраст.
   Александр Генис

26.07.2007

   Рип ван Винкль
   Накануне, разгоряченный модной водкой «Белуга», я опрометчиво согласился помочь яркой блондинке с опасной улыбкой. Тем более, что и просьба была пустяковой - написать текстовку, 20 строчек о снах, можно из Юнга. И вот - еще нет полудня, а я уже стою без штанов, и незнакомые женщины втыкают в меня булавки.
   - Вуду, макумба, завезли, - кричал я про себя, держа во рту нитку, чтоб не стать зомби.
   О бегстве не могло быть и речи, потому что я не знал, куда попал. Шофер только матерился, выслушивая указания мобильника. Я, естественно, не вмешивался, ибо, по моим провинциальным подсчетам, машина приближалась к Уралу. Мы долго катили вдоль разгромленных цехов по дырявой мостовой, потом начались рельсы. Я не мог даже определить, пролегал маршрут внутри или снаружи. Стены сужались в коридоры, но крыши не было - то ли уже, то ли вообще. Потом начался туннель, ведущий в красный уголок, за ним - постиндустриальная пещера, как в Сохо. Там-то меня и раздели до исподнего, велев натянуть непонятное.
   - Ватник? - безнадежно спросил я.
   - Не, в ватнике снимали Мирзоева, - сказала дама с булавками и настойчиво протянула наряд, напоминающий прозодежду для сумасшедших.
   Рукавов, правда, было два, но каждый кончался манжетой для наручников. Удовлетворившись моим внешним видом, юный фотограф взялся за внутренний облик.
   - Помните, вам все это снится.
   Я с облегчением закрыл глаза.
   - Приняли, - деловито продолжил фотограф, - сомнамбулическую позу.
   Я принял.
   - Теперь считайте падающие звезды.
   Я вытаращился на потолок с подтеками.
   - Работаем, - скомандовал сам себе маэстро, и камера защелкала, как в тире.
   Только отдав штаны и отпустив восвояси, вредители объяснили, что в погоне за самосовершенствованием духа (а не тела) глянцевые журналы отказались рекламировать наряды с помощью красивых моделей и заменили их какими придется, не брезгуя пролетариями умственного труда.
   Но начиналось все хорошо - как обычно.
   - Сараи, - констатировала соседка, глядя в иллюминатор на многоэтажные терема, степенно ползущие под крылом снижающегося самолета.
   - А что это за река? - не унималась она.
   - Москва.
   - Не может быть! Такая грязная.
   Отвертевшись от соотечественницы, я ждал чемодана, примостившись к влюбленным с нашего самолета. Она была не старше Джульетты и такой же хорошенькой. Багажа, однако, все не было.
   - Попиздили? - тревожно спросила девчушка.
   Меня смутила приставка, но я вспомнил, что 2007-й объявлен Годом русского языка, и подумал, что он уже начался.
   В аэропорту меня встретил старый знакомый - «Лукойл». Точно в такой бензоколонке, но с латиницей, я заправляюсь дома: нефтеносная система кровообращения.
   Другое дело, что в Москве, судя по рекламным щитам, уже завершается переход жидкого в твердое - нефти в недвижимость. Слева продавали «Бетон-насос», справа - «Бетон-раствор», посередине - «Квартиру в Геленджике».
   Как всегда, в такси пела группа «Лесоповал».
   - Интересно получается, - пожаловался я шоферу, - Бергман умер, Антониони умер, а «Лесоповал» живет.
   - А то, - согласился он.
   За год город вырос, и я не узнавал окрестностей. Особенно, когда из-за рощи выскочил огромный плакат «Му-Му», отбросивший тень на скромный памятник.
   - Герасим?
   - Ленин, - поправил меня водитель и перекрестился, въезжая в монастырское подворье.
   Мне уже объяснили, что если в автомобиле - образа, то пристегиваться не надо. Но в этой машине икон было много, и ремень вырвали с корнем, чтобы не соблазнять агностиков.
   Под колокольный звон мы въехали в отель с православным акцентом. Не будучи силен в каноническом праве, я представил себе чердак для выкрестов и подвал для инородцев, но мне достался обычный номер - с портретом патриарха, холодильником и пухлой (в сравнении с американской) Библией. На тумбочке лежала свежая газета с крестом и Калашниковым. Она призывала к смирению и оправдывала штрафные батальоны. Автор бегло выстраивал историческую цепочку: глобалисты - интернационалисты - друзья Сиона - враги Руси. Сталин среди них не значился.
   Чтение прервал телефон, от которого я получил последние инструкции:
   - Боржоми, - сказали в трубку, - не заказывай, шпрот не проси, Эстонию не поминай, разве что - лихом. А главное - заруби на носу: Россия встает с колен не для того, чтоб дотянуться до полония.
   Я внес необходимые сведения в записную книжку и отправился за впечатлениями.
   Незадачливый Рип ван Винкль, проспавший двадцать лет в Катскильских горах (неподалеку от озерца, где я ловлю окуней), стал единственным жителем своей деревни, заметившим американскую революцию: вместо короля Георга в трактире висел портрет Вашингтона. Для его земляков перемена произошла давно и незаметно. Чтобы жизнь сложилась в историю, она должна быть не твоей, а чужой и прошлой.
   Именно это со мной и происходит, но только тогда, когда я возвращаюсь в Америку. В Москве - наоборот. Русская жизнь кажется реальной, а моя - нарисованной, словно камин в доме Буратино. Игрушечная рутина с ежедневной порцией Ирака, книг, велосипеда - эскапизм отрезанного ломтя, уставшего от родной буханки. Конечно, это - всего лишь оптическая иллюзия: из одной жизни другая видится ненастоящей или нестоящей. Тут, конечно, нет ничего нового, но чаще альтернативой считается не заокеанский мир, а потусторонний. Я - другое дело, еще и потому, что сам не замечаю, насколько стал американцем, но об этом не дают забыть в гостях.
   - Американец, - вздыхает хозяин и идет за скатертью, хотя я бы обошелся и газетой.
   Зато я помню ту историю, которую в России знают хуже всего, - свою и недавнюю: «Историю государства Российского от путча до наших дней». Прошлое одного из самых молодых, наряду с Молдовой и Черногорией, государств Европы окутано туманом, благородно скрывающим стыдные, как подростковые сны, воспоминания о первых днях свободы. Но я-то помню, какими они были.
   На Невском сияло солнце, а я еще не завтракал. В столовой, уже переименованной в кафе, подавали спиртное и сдобу. Остановившись на втором, я сел лицом к проспекту, с которого в зал ввалился пьяный с молодой щетиной. Его треники до самого паха оттягивал пистолет неведомого мне калибра. Пирожными юноша не интересовался, а водка в него уже не лезла. Ему страстно хотелось стрелять, и это было понятно всем, но яснее всех позеленевшему официанту. Прикинув траекторию и учтя рикошет, я ушел, не допив кофе. Надеюсь, что этот молодой человек не дожил до наших дней, оставшись на заре революции, победы которой так заметны от Кремля до Садового.
   - Как Август - Рим, - сказал мне наблюдательный иностранец, - Лужков взял Москву кирпичной, а оставит мраморной.
   - Была красной, станет белой? - переспросил я.
   - Вроде того, - не понял меня собеседник. - Сегодня - это город рантье: у москвичей вместо нефти недвижимость.
   И они ею пользуются в свое удовольствие. Американцы ездят по Москве верхом - на велосипедах, немцев я видел в метро, русских - в «Мерседесах». Революция, о которой предупреждали большевики, свершилась, хотя в ее музее на Тверской, где в горячие дни рядом с «Максимом» стоял обгоревший в 91-м троллейбус, вновь остался только старый пулемет - с Гражданской.
   Первый признак революции: язык не поспевает за историей. В прошлый раз его сократили до аббревиатуры, в этот - наоборот, удвоили, создав словарь дуплетов.
   До этого язык революции обходился слогами. Впервые я услышал его язык от Мамонова, который юродивым уже был, а святым еще нет.
   - Крым-рым-мрым, - выл он со сцены Линкольн-центра благую весть перестройки, простую, как мычание, и столь же искреннюю.
   - Что это было? - спросил я его, пробравшись за сцену.
   - Русская народная галлюцинация.
   Окрепнув, язык научился говорить по-новому.
   - Люблю, - сдуру признался я интервьюеру, - вкусно поесть.
   - Топовые продукты образуют мой тренд, - перевел он меня на русский, скрашивая допотопную ущербность эмигрантского языка, трусливо чурающегося заимствований.
   «В арабском языке, - писал дотошный Гиббон, - 80 слов для меда, 200 для змеи, 500 для льва и 1000 для меча».
   Сегодняшний русский богатеет за счет не своих ресурсов. На каждое родное слово есть чужое, точно такое же, но намного дороже. Язык полон не новых понятий, а старых, с другими названиями. Как стихи и молитвы, они могут служить магическим оберегом, лексическим амулетом, формулой заклинателя, приносящей победу пермской команде «Урал-Грейт», во что бы они ни играла.
   С этой точки зрения первая часть названия «Экспресс-дизайн «Старик Хоттабыч» дословно переводит вторую. Чужеземный корень всегда волшебный. Он сидел в словаре, словно джинн в бутылке, пока реклама не разнесла ее вдребезги, выпустив на волю иностранного духа. Он обладает чудесной способностью не столько преобразовывать, сколько приукрашивать реальность, называя ее по-новому.
   Характерно, что в этой декоративной игре разума хранители языка участвуют вместе со всеми. Прочитав заголовок «Шорт-лист и лонг-лист Национального бестселлера», старый филолог меланхолически заметил, что от русского в этом предложении осталось только одно слово - «и».
   Но это не страшно, потому что сегодня по-русски можно изъясняться и на английском. Прообраз такого языка возник в разгар «холодной войны», когда Энтони Берджесс создал воляпюк двух держав и написал на нем «Заводной апельсин». Но, как это всегда и бывает, история распорядилась прогнозом вопреки обещанию пророка. Не русский овладел английским, чего боялся автор, а наоборот: английский - русским. Это даже удобно, потому что английский язык, поделившись своей самой мускулистой частью речи, теперь за нас все делает - и шопинг, и шейпинг, и (не вру!) улучшайзинг.
   При этом, в отличие от исторических прецедентов вроде татарского ига и норманнского нашествия, это завоевание оказалось сугубо мирным, даже - благодушным. Английский не победил русских, а соблазнил их, в основном - съедобным. Оказавшись «кухонной латынью», английский все время будит аппетит - даже к политике, особенно когда она устраивает «Лобстерный саммит».
   Язык, однако, как деньги, не бывает глупым. Он всегда знает, что делает, в том числе - за столом, где обнаруживается подспудный смысл чужеземной напасти.
   Дело в том, что полузнакомая еда служит посредником, примиряющим противоречия вступивших в контакт цивилизаций. Вот так мореходы очаровали гавайцев консервированным лососем, сразу похожим и не похожим на того, что туземцы ловили в океане. В Москве подобную роль играл напоминающий котлету, но недотягивающий до нее гамбургер. Не зря в первый «Макдоналдс», как в Большой театр, приезжали гости из провинции. Сам я попал в него год спустя, когда схлынула очередь. От всех остальных он отличался тем, что кофе не было, а за кетчуп брали три рубля.
   Пережив трудности роста, вкрадчивый бизнес соблазна вырос в бандершу, которая выдает банальное за экзотическое, величая своих товарок баядерками. Только назвав остывший чай «айс ти», его можно обменять на пять долларов. И самым дорогим из всех блинов на Тверской оказался не с икрой и семгой, а тот, который назывался «э-мэйл».
   - Когда я читал «День опричника», - признался я на прощание московскому другу,
   - мне показалось, что Сорокин спорит с Путиным о том, какой будет Россия - Петра или Ивана?
   - Она стала и той, и другой, и третьей. Ее формула: верхам - новая революция, низам - старая. Одним - ресторан «Ваниль», другим - кровь и почва.
   - Не знаю, но я заметил, что, разбогатев, люди меньше говорят о любви к народу, откупаясь от него яйцами Фаберже.
   - И слава богу. Самая безопасная в мире революция - консьюмеристская. Потребительская, - добавил он для меня.
   Александр Генис

31.08.2007

   Как устроено Такси Нью-Йорка
   В Нью-Йорке такси вместо статуи Свободы встречает эмигранта в Америке. Этот тамбур на пути в страну позволяет быстро и наверняка заработать первые живые деньги. Искус той же таксистской простоты: нигде нет столь элементарной зависимости между трудом и зарплатой. Конечно, это только арифметика бизнеса, нехитрые правила сложения, которые проходят в приготовительном классе американской мечты. Естественно, здесь мало второгодников. В Нью-Йорке водительский корпус ежегодно обновляется на четверть. Такси - состояние не постоянное, а промежуточное, это - не профессия, а работа, не цель, а средство, средство транспорта, перевозящее эмигранта от места прибытия к месту назначения.
   Таксист может оказаться уроженцем любой страны - от Албании до Японии, или, переходя на английский алфавит, - от Афганистана до Зимбабве. Как всегда эклектичность Нового Света утрирует вольные черты таксомоторной мифологии. Такси беспрестанно воспроизводит ситуацию непредсказуемости. Здесь все случайное - маршрут, клиенты, связи.
   К грубым запахам примешивается слабый аромат чужих приключений. Такси, как ветер или цыгане, таит в себе соблазн свободы. (Характерно, что нелегальные такси зовутся в Америке цыганскими - gypsy.) Фигура самого таксиста тоже обрастает густой метафорической бахромой. Он являет образ случайного, «заброшенного» в жизнь и не сумевшего в ней укорениться человека. Таксист - анонимный свидетель любви и смерти - остается вечно посторонним, он - чужой что на тризне, что на празднике жизни. Мимо этого стихийного экзистенциалиста не могли пройти современные музы. И действительно, он часто попадает в герои фильмов, включая, конечно, знаменитого «Таксиста» Мартина Скорсезе, но на этот раз таксист попал в переплет книги Грэма Рассела Гао Ходжеса, которая так и называется: «Такси!»*.
   *(Graham Russell Gao Hodges: «Taxi! A social History of the New York City Cabdriver». «Такси! История нью-йоркских водителей»)
   «Водители нью-йоркских такси - самое угнетенное меньшинство в истории Нью-Йорка. И причина их угнетения - не раса, не национальность, не религия, а только природа их профессии. Работая по 12 часов в день в самых чудовищных во всей Америке дорожных условиях, таксисты поминутно должны иметь дело с такими опасностями, как неразбириха уличных пробок, непроходимость двойных парковок, необъятные, закрывающие обзор грузовые фургоны, и водители из соседнего штата Нью-Джерси. При этом таксисты не могут позволить себе даже психотерапию взрывов водительской ярости - потому что их жизнь и заработки напрямую зависят от самоконтроля».
   Так пишет в книге «Такси! История нью-йоркских водителей» Грэм Рассел Гао Ходжес - в прошлом таксист, а ныне профессор двух университетов. Вот что добавляет к этому рецензент книги - журналист из «Нью-Йорк Таймс» Питер Хэммил:
   «Таксисты ежедневно сталкиваются и с массой других опасностей: с пьяными пассажирами; с искусными неплательщиками; с налетчиками; с психами; с болельщиками за команду «Никс», садящимися в такси в состоянии библейского отчаяния после очередного матча; с командировочными, уверенными, что каждый таксист в Нью-Йорке - сутенер на колесах. Я уж не говорю о пассажирах, которые всю дорогу громко говорят по мобильным телефонам или слушают «рэп» без наушников.
   Каждый таксист надеется на приличные чаевые, каждый надеется на то, что следующему пассажиру не нужно ехать из Мидтауна в дальние районы Бруклина и Квинса, а по ночам каждый надеется остаться в живых до следующего пассажира, помахавшего рукой из-под уличного фонаря. Но судя по книге Ходжеса, главным испытанием водителей такси, с началом их истории в 1907 году и до нынешнего дня, является одиночество. Если бы Ходжес уже не выбрал название для книги, ее можно было бы назвать «Сто лет одиночества».
   Грэм Ходжес описывает способы борьбы с одиночеством, принятые среди таксистов предыдущих поколений - в 40-50-60-х годах:
   «В моей молодости у большинства водителей стратегией борьбы с одиночеством была поверхностная интимность в общении с пассажирами. Это была эра, когда нью-йоркские таксисты (обычно евреи, ирландцы и итальянцы) были комиками и философами. Они вырабатывали в себе наблюдательность и навыки рассказчика, они накапливали арсенал путевых историй о Нью-Йорке и его жителях, а также довольно разнообразный набор идей и шуток на темы политики, спорта и женщин. Создав этот еще никем не названный актерский жанр, таксисты убивали сразу двух зайцев: достигали человеческих контактов и щедрых чаевых. Среди них были мудрецы, талантливые комические актеры и ужасные зануды. Но однажды утром, году в 72-м, я заметил, что все они исчезли».
   Писатель и сценарист Эдвард Адлер, тоже бывший таксист, описавший свой опыт в романе «Записки с темной улицы», так объясняет смену личности нью-йоркского таксиста в 70-х годах:
   «В нашей юности люди водили такси в основном для того, чтобы их дети имели возможность получить образование и НЕ водить такси. И когда их дети закончили университеты, они свернули дела».
   Впрочем, люди выбирали карьеру таксистов по разным причинам, и причины часто определялись временем. Во время «сухого закона» вождение такси давало, как говорили, «быстрый доллар» - за доставку пассажиров (а иногда и груза) в подпольные питейные заведения «speakeasy». В годы Депрессии - это была временная замена стабильной службы. Во время Второй мировой войны такси в Нью-Йорке по необходимости водили женщины.
   С концом кризиса одни люди бросали работу водителей, другие - застревали там на всю жизнь по инертности, а третьи успевали эту работу полюбить. Во-первых, она давала независимость, столь дорогую сердцу американца. Во-вторых, разнообразие - каждая смена была не похожа на предыдущую: впечатления менялись, такси заносило в разные части города, в него садились разные люди (один водитель всю жизнь вспоминал, как к нему в такси среди ночи сел английский актер Ричард Бартон с антикварным стулом).
   Так или иначе, с начала 70-х годов тип нью-йоркских таксистов изменился, и изменил его Нью-Йорк:
   «За век существования своей профессии таксист сделался популярной фигурой в массовой культуре. Но и она заметно менялась: от Дика Пауэлла, поющего оперные арии своим пассажирам в фильме 1935 года «Бродвейский гондольер», до зловещей фигуры героя Роберта Де Ниро в фильме Скорсезе 1976 года «Таксист» - и до трагикомического иммигранта из Восточной Германии (без языка и без водительских прав) в фильме Джармуша «Ночь в городе». В 70-х годах Нью-Йорк был для таксистов ночным кошмаром. Число ограблений водителей такси выросло с 400 в 1963 году до 3000 в 1979. Такси часто водили переодетые полицейские. Напуганные таксисты не брали пассажиров афроамериканцев, и в машинах появилось пуленепробиваемое стекло между водителем и пассажиром, навсегда нарушившее интимность их отношений. Только в 90-х годах мэр Джулиани радикальными мерами снизил преступность в Нью-Йорке. Но старые водители к тому времени уже ушли из профессии».
   И их сменило новое поколение таксистов: индусы, пакистанцы, русские, гаитяне, африканцы. К 2004 году 90 процентов такси в Нью-Йорке принадлежало иммигрантам. «Самое красноречивое из всех нью-йоркских меньшинств, - пишет рецензент Пит Хэмил, - превратилось в почти немое меньшинство. Времена философии и шуток кончились. Осталась только надежда на чаевые».
   Александр Генис
   Мария Ефремова
   Нью-Йорк

07.09.2007

   Внуки империи
   Мировая история с Генисом
   Византия никогда не была молодой. Примерно так первые фантасты представляли себе марсиан: одряхлевшая, забывшая вымереть раса. Даже тогда, когда византийская столица только строилась, империю обременяла тысячелетняя римская история, длить которую ей предстояло еще столько же.
   Дети скоропалительной цивилизации, которую уже через сто лет обещает завершить экологический кризис, мы теряемся перед державным долголетием, выходящим за рамки нашего восприятия истории. Скорость несопоставима: все равно что катиться на лыжах по склону ползущего ледника.
   Глядя на вещи c геологической точки зрения, можно сказать, что империя разливалась, как магма: все, что с ней соприкасалось, становилось ею. Византия - созерцательная фаза римской истории. Был меч, стал щит, но метаболизм - тот же. Империя могла выжить, лишь переваривая варваров, в том числе - наших.
   Для нее они, впрочем, все были на одно лицо, которое ей было лень разглядывать. Даже тогда, когда византийцы встречались с русскими в бою и в постели, они звали их, как Геродот, - тавроскифами. Считалось, что в их земле не светит солнце и живут сказочные звери - зубры, моржи и белые, что особенно поражало не знавших настоящей зимы южан, зайцы. Еще империю интересовала икра и, как всегда, солдаты. Пацифизм - доступная роскошь только мировой цивилизации. Любая другая, живя на границе с варварами, не может себе такого позволить.
   Но война бывает и формой осеменения. Разрушив Храм иудеев, римляне разнесли губительную для язычества ересь монотеизма. Китайцы, выгнав лам из Тибета, сделали его религию всемирно известной и опасно притягательной. Разграбив Константинополь, крестоносцы украсили Европу, начав с ее лучшего города. Когда послы уже совсем умирающей империи отправились на Запад, чтобы умолять о спасении, они проезжали сквозь Венецию, зажмурившись, не желая оплакивать родные колонны и статуи.
   Последний византийский город, Венеция сохранила связь с Римом - и со вторым, и с первым. В ней еще бьется нерв той универсальной античности, которая не снисходила до раздела ойкумены на Восток и Запад. Не потому ли мы и любим ее так истерически, что тут нас стережет второе дно?