Страница:
Могущество американской разведки, скажем, опиралось на дотошный анализ печатной информации. Правду из советских газет вымогали приемами, которые и не снились тюремщикам Абу-Граиб. Отточенная десятилетиями методика помогала аналитикам ЦРУ высчитать процент невыполнения плана до третьего знака после запятой.
Беда в том, что отечественная промышленность обходилась мнимыми числами. Первого числа каждого месяца Рижский завод микроавтобусов, который я студентом берег от пожара, получал премиальные. При этом на все стадо машин приходилось два карбюратора. Их переставляли с одного автобуса на другой, пока приемная комиссия играла в шахматы.
Неудивительно, что победу в холодной войне, которая обошлась Америке в лишний триллион долларов, предсказал один Солженицын.
О том, что и с этой войной не все в порядке, я догадался с ее первого дня, когда операцию по освобождению Афганистана от талибов в Вашингтоне назвали нарядно - «Крестовым походом». Это все равно что дать миротворческой акции кодовое название «Варфоломеевская ночь».
Три дня спустя «крестоносцев» отменили, но сомнения в мудрости компетентных органов остались. Им мешает противоречивая природа информации: чем ее больше, тем труднее найти нужное. «Лишнее - враг необходимого», - говорил Ницше, но мы ему не верили. Ведь мы привыкли не доверять любой секретной полиции, считая ее чересчур могущественной. В этом ее сила. Власть кормится нашей подспудной уверенностью: в этом безвыходном мире есть хоть кто-то, кто все знает. У него большая голова и длинные руки - как у осьминога или Андропова.
За это мы не любим органы. За это мы их боимся. За это мы их уважаем. Сложнее всего справиться с мыслью о том, что они не умнее нас. Себя-то мы знаем.
Медовый месяц меня угораздило справить в соседнем Каунасе сразу после студенческих волнений, о которых я, занятый другим, узнал лишь тогда, когда в гостиничный номер вошел без стука небритый мужчина в тренировочных штанах со штрипками.
- Душ не работает, - сурово сказал я ему, приняв за водопроводчика.
- И телефон, - зловеще добавил он, видимо, на тот случай, если я решусь позвонить в ООН.
После чего вошедший показал красную книжечку, не отличимую, кстати сказать, от той, что мне выдали в пожарном депо вышеупомянутого завода, и стал задавать в высшей степени туманные вопросы.
Воспитанный в нормальной диссидентской семье, я еще пионером готовился к этому моменту. Выпрямившись, как академик Сахаров, я приготовился к бою, но вести его по давно вызубренным правилам мне мешал синтаксис - его отсутствие. Считая «бл…» союзом, мой собеседник не справлялся с грамматикой, и я решительно его не понимал, пока меня не осенило: он хочет того же, чего и я, - опохмелиться.
Трусливо достав из чемодана чудом уцелевшую от свадьбы бутылку, я молча отдал ее за свободу и вместе с молодой чинно отправился в музей смотреть Чюрлениса.
16.08.2004
В самолете почти всех звали, как нас: мужчин - Александрами, женщин - Иринами.
Тезки, надо сказать, и вели себя по-русски. Шумно воспитывали детей, охотно выпивали, простодушно флиртовали со стюардессами, в неположенных местах курили, во всех остальных толпились. Но главное - зычно беседовали друг с другом.
Греческая речь чем-то неуловимым близка нашей. С точки зрения лингвистики, это чепуха: фонетика у них настолько чужая, что непривычные ударения даже международные слова делают неузнаваемыми. И все же то и дело в уличном гвалте мне чудились слова родной речи, причем часто неприличные.
Иногда так оно и было. Греция забита соотечественниками, которые, как и мы, пребывают в уверенности, что за границей их понимать некому.
Чаще всего русские встречаются в музеях и на базарах. Не исключено, что это одни и те же люди. Когда-то в Риме, по дороге в Америку, мы делали то же самое. Да и торгуют они хорошо знакомым эмигрантам товаром: фотоаппараты, мельхиоровые половники, утюги, мясорубки. Часто этот ностальгический скарб помечен элегическим клеймом «Сделано в СССР». Получается символ: осколки империи.
Попадаются, однако, и полезные вещи. Например, ложка с дырочками - пену с супа снимать. Очень удобная штука. Я две купил, и на каждой - знак качества.
С греческим алфавитом та же история, что и с устной речью: заглавные буквы - родная кириллица, зато строчной шрифт, как учебник сопромата.
Эта двусмысленная близость сбивает с толку: думаешь, что понимаешь больше, чем на самом деле. Грузовик с жирной строкой «Метафора» перевозит не слова, а мебель. Газета зовется, как бабочка: эфемерида. Печатать на машинке значит заниматься графоманией. Зато связь между обычным банком и греческим, который здесь называется «трапезой», лежит на поверхности: где деньги - там и пища.
Был у меня русско-греческий разговорник (еще один имперский черепок), уморительно трактовавший тему питания. К продавцу он рекомендовал обращаться с такими вопросами: «Есть ли у вас сахар?» или «Когда завезут сосиски?». Там же советовали приставать к прохожим, допытываясь, «как пройти к центральному комитету коммунистической партии?».
Вместо разговорника я взял с собой Павсания. Этот древний, но не очень грек 18 веков назад написал подробный путеводитель по своей родине.
Грецию он застал в прекрасную пору: музеем она уже была, руинами - еще нет.
Впрочем, еще неизвестно, кому повезло. Искусство, описанное Павсанием, сюжетно, как телевизионный сериал. Нам же достались загадочные остатки чужой истории. Время нарубило мрамор в капусту. Что ни фриз, то свалка плоти. Каждый музей - как анатомический театр.
История подвергла вивисекции именно античность: с египетскими пирамидами ей было не справиться, а средневековье все еще слишком близко. В результате мы научились ценить то, о чем не догадывался Павсаний, - фрагмент вместо целого: «зачем нам дева, если есть колено».
В искусстве греки ценили идеальное не меньше, чем Лактионов. Греческая статуя никуда не торопится и никогда не волнуется. Дискобол напряжен, но статичен. Твердо, как на скале, стоит возничий на несущейся колеснице. Искажено усилием тело борца, но лицо его осеняет безмятежная потусторонняя улыбка.
С той же непринужденной миной принято плясать знаменитый сиртаки. Хороший тон не позволяет, чтобы бешеный перебор ногами отражался на лице танцоров. Экстаз пополам с безмятежностью: нижняя часть тела - танец с саблями, верхняя - ансамбль «Березка». (Тут почему-то всплыло, что на родине из всех искусств больше всего ценится умение пить, не пьянея.)
Варвары проявили себя талантливыми соавторами эллинов. Вырывая статуям глаза, отламывая им головы и руки, они навязывали античному покою собственный экспрессионизм.
Сегодня эта разрушенность кажется декадентской незавершенностью, пикантной недосказанностью.
В мире, состоящем «из наготы и складок», благочестивое эллинское искусство будит эстетское сладострастие.
В Средние века античные руины называли «marmaria». Веками тут без хлопот, затрат и угрызений совести добывали мрамор.
В Афинах стоит чудная византийская церквушка, чьи кирпичные стены пестрят белокаменными вкраплениями - обломками прежней архитектуры. Христианская утилизация языческого вторсырья.
Несмотря на антикварный пиетет, мы с античностью обходимся точно так же.
Греция - бесплатный рудник богов и героев, имен и понятий, образов и метафор. Мы вертим античностью, как хотим, строя из ее остатков свои мифы. Причем, как в детском конструкторе, одни и те же детали годятся для всего - от храма до вертепа.
У всякого века - своя античность, и каждая из них говорит о современнике больше, чем о предках.
В Пиреях есть бюст Фемистокла, сработанный безвестным скульптором ХIХ века. Герой Саламина изображен там с бравыми усами. Такими, как на парадных портретах императора Франца-Иосифа. Обычные эллины брились, философы, как и сейчас, ходили с бородой, но трудно представить себе древнего грека с пышными «буденновскими» усами.
Афиняне подвергли Фемистокла остракизму: память об этом - целая груда черепков с его именем, найденных на местной агоре. Так же новгородцы поступили с Александром Невским.
Демократия похожа на тиранию тем, что старательно и последовательно избавляется от лучших. Инстинкт самосохранения учит толпу не доверять героям и гениям. Государственному величию афинская демократия предпочитала частную свободу, в чем была права. Греческое чудо - плод невиданной в древнем личной независимости. Демократию греки понимали как право заниматься своими, а не чужими делами.
Сегодняшняя античность не похожа на вчерашнюю. Раньше Элладу, царство ясной красоты и строгой меры, любили за Аполлона, теперь - вопреки ему.
Греция сегодня - это Гринич-Виллидж Старого Света. Тут на курортных островах можно встретить сливки Европы, причем - topless.
В хрестоматийном рассказе Глеба Успенcкого «Выпрямила» герой обретает душевный покой и человеческое достоинство возле Венеры Милосской из Лувра.
А вот как выглядит тот же сюжет в современном английском фильме. Начинающая стареть домашняя хозяйка бросает опостылевшую семью и приезжает на каникулы в Грецию. Скоропалительный роман с греком-ресторатором на фоне Эгейского моря излечивает ее от хандры, и она с освеженными чувствами возвращается домой.
В первом случае героя «выпрямил» Аполлон, во втором - Дионис.
Ту же тему, но с большим блеском развивает грек Зорба - и в романе, и в фильме с брутальным Энтони Квином. Английская, викторианская, буржуазная, короче, западная чопорность расплавляется под греческим солнцем. Зорба дает северянам урок чистой страсти и безудержного темперамента.
Кажется, что цивилизация и варварство поменялись местами, но это только кажется. Как говорят в чеховской «Свадьбе»: «В Греции все есть!». Те же греки, что писали на статуях «ничего сверх меры», в вакхическом опьянении разрывали на части живых оленей.
Мы творим историю по своему подобию. Вернее, выбираем из прошлого то, по чему тоскуем в настоящем. Раньше нам не хватало классической простоты и ясности, теперь в цене не менее классическое безумие.
Многовековое иго Аполлона - от просветителей до марксистов - набило оскомину. Внятный, объяснимый, рациональный мир, схваченный причиной и следствием, как бочка обручами, вышел из историософской моды.
Как раз на этот случай - пресыщение разумом - у греков и был Дионис.
Могила придумавшего Зорбу Казанзакиса на его родном Крите стала объектом паломничества. Впрочем, здесь предаются не пьяным, а любовным безумствам - это ритуальное место свиданий.
Все знают, что «пенорожденная» Афродита вышла из моря. Другое дело - подробности. Но о них можно прочесть у Гесиода. Крон, сын Урана, «схвативши серп острозубый», оскопил отца:
Член же отца детородный, отсеченный острым железом,
По морю долгое время носился, и белая пена
Взбилась вокруг от нетленного члена.
И девушка в пене
В той зародилась.
Даже подспудная память об этих драматических событиях будоражит купальщика. Море в Греции эротично. Исходящее любовной истомой, оно податливо, но упруго: наш удельный вес так точно сбалансирован с его плотностью, что можно часами лежать на спине, не шевелясь.
На Корфу, разглядывая из воды соседнюю Албанию, я так и делал. Интересно, что то же ласковое море неблагосклонно к странам с коммунистической формой правления: хотя до албанского берега - всего километр, пляжей там нет, зато виднеется что-то вроде цементного завода.
Но греков море любит. Наверное, потому, что они его обжили. До сих пор самый большой пассажирский флот в мире - греческий.
В здешних горах было мало толку от лошади, поэтому и всадников изображали полузверьми - кентаврами. Вместо животных греки одомашнили море - оно-то у них под рукой, возле дома. В омывающих Грецию морях плавают всегда в виду суши. И сегодня корабли, в том числе громадные океанские лайнеры, ходят по Эгейскому морю, как трамваи, с частыми остановками.
Гомер сравнивал море с вином. Эгейская вода и правда темна. Она лишена малейшей балтийской белобрысости - бескомпромиссный ультрамарин. На таком фоне еще эффектнее смотрятся белые города, венчающие прибрежные скалы. Издалека они - как следы пены после бритья.
Умный контраст синего с белым, украденный государственным флагом, исчерпывает греческий колорит. Стены домов доводят известкой до белизны крахмальных сорочек, а чернильные двери и ставни глядят морскими колодцами. Греческая палитра экономит на красках. Никаких полутонов и нюансов. Древних греков мы себе представляем беломраморными статуями, современные ходят в черном, туристы не одеваются вовсе.
Море - лучшая часть греческого пейзажа. В остальном он состоит из жарких гор и колючек. Плавать здесь лучше, чем ходить. Зато с таким ландшафтом не соскучишься. У каждой долины, холма, ущелья - свое лицо. Энгельс считал политеизм следствием разнообразия: на каждый ручей - по нимфе.
Осматривая руины, мы, в сущности, ведем себя по-варварски: не замечая главного, путаем причину со следствием. Храмы, развалины которых нас притягивают, - всего лишь рамы для той священной горы или рощи, ради которых они поставлены.
Греческие боги не нуждались в крыше над головой - они жили на природе.
Вместе со всеми древними народами греки считали самоочевидной анизотропию мира: земля отнюдь не одинакова, она повсюду разная, поэтому есть места, где к богам ближе. Там-то и строили храмы. Они - как оклад в иконе.
Первым к этой топологической мистике меня приобщил Саша Соколов. Любовно показывая Вермонт, он уверял, что местные земли особые - они источают духовную энергию, так что деньги здесь меньше стоят.
Я не знаю, на что опирается эта антинаучная теория, но мне все труднее ее не разделять. В древних священных краях, таких как Глостенбери короля Артура, Ассизи святого Франциска или Дельфы пророчицы-пифии, метафизический элемент сгущается до физического, его, кажется, можно пощупать. Тройственный союз земли, богов и людей ни для кого из них не проходит бесследно. Особенно, если обедать в деревенской таверне, где хозяин, не тратя время на разговоры, приносит всем одно и то же блюдо: жареного ягненка, бешено нарубленного на стоящей во дворе колоде. Запивая дымящуюся баранину пахнущим смолой вином «Ретсина», каждый может ощущать себя персонажем Гомера, который пировал точно таким же образом. В здешних краях быстро привыкаешь путешествовать по времени. Жизнь тут так густо пропитана историей, что каждый турист приезжает в Грецию, а возвращается из Эллады.
12.08.2004
Природы в Канаде больше, чем людей
Лето. Сезон отпусков. Награда за зимние труды и зимнее ненастье. Сладкое дачное безделье, экскурсионный зуд, огородная страда, заморские пляжи и курортные романы, своя природа и чужие города, футбол - по телевизору и на лужайке. Одним словом, пикник на обочине.
Всю жизнь отпуск для меня означал одно - возможность путешествовать. Даже тогда, когда такой возможности почти и не было. Я еще студентом, практически без денег, на попутных машинах, изъездил все европейскую часть СССР - от турецкой границы до норвежской. Считая по-нынешнему - девять стран.
Надо сказать, что тут мои вкусы не изменились. Менялась только концепция туризма. В молодости я презирал путеводители, считая себя выше обывателей, послушно следующих по не ими выбранному пути. Юношеский нонконформизм требовал избегать проторенных дорог. В те времена такие индивидуалисты густыми толпами шлялись по нехоженым тропам, норовя обогнуть любую достопримечательность.
С возрастом обнаружив, что романтическое невежество ничуть не лучше обычного, я стал путешествовать, как все. Оказалось, что миллионы туристов не такие уж дураки и следовать их примеру куда увлекательнее, чем гоняться за запахом тайги - без определенной цели.
Но с годами, объездив 40 стран, мне пришлось сделать обратное сальто в сознании, чтобы вернуться к юношеским привычкам. То ли душевная лень, то ли обыкновенная подсказала мне новое кредо: главное - не впечатления, а состояния.
Меж двух широко расставленных гор узкое озеро чернело влагалищем.
Впрочем, вся природа - влагалище, куда мы упорно влагаем содержание - от проводов до морали. Но наше озеро отличала уж совсем похабная наглядность. Мы не могли о ней знать, ибо рыбацкий лагерь выбрали по телефону.
- Ехать, пока не упрешься, - объяснил владелец избушки, которую он собирался нам сдать за немалые для канадской глуши деньги.
- Медведи, - боязливо спрашивала жена, - у вас есть? А то мы с детьми.
- Не беспокойтесь, - угодливо тараторил почуявший наживу хозяин, - все у нас есть: медведи, лоси, индейцы.
- И врач?
- Конечно. Полчаса лету, если у вас есть биплан.
- А если нет? - вскинулась жена. - А если аппендицит?
- Well, - устало ответил канадец, и мы отправились в путь.
Два дня спустя кончился асфальт и началась тундра. Болото мы пересекли на гусеничной танкетке, озеро - в моторке. На берег высадились с трудом - его почти что и не было. Деревья входили в воду по пояс, расступившись лишь для причала и дощатой хибары. На пороге сидел индифферентный заяц.
Распрощавшись с Хароном, мы остались совсем одни - даже радио ничего не брало. Зато здесь была рыба. Это выяснилось сразу, когда кто-то перекусил леску. Мы поставили стальные поводки и вспомнили «Челюсти».
Рыбалка - дело тихое, хотя у рыбы и ушей-то нет. Молчание помогает собраться, потому что азарт рыбалки - в напряженном ожидании.
Раз за разом падая в темную воду, блесна мечется в поисках встречи, редкой, как зачатие. Отличие в том, что такое трудно не заметить и на другом конце снасти. Налившись чужой тяжестью, леска твердеет и дрожит от нетерпения. Подавляя первый импульс (рвануть), ты шевелишь спиннингом, показывая, кто хозяин положения.
Чем крупнее зверь, тем дольше будет танец. Подчиняясь его дерганому ритму, время движется неровными толчками. Выделывая бесшумные виражи, рыба сужает круги, чтобы навсегда уйти под лодку. От ужаса упустить свой шанс ты теряешь голову и, уже не думая продлить наслаждение, торопишь финал. Последнее, самое опасное напряжение лески - и рыба медленно, как остров, поднимается из воды. Даже увидав предмет страсти, ты не веришь своему счастью, и правильно делаешь, потому что в воздухе ослабевает верный ток натяжения, связывавший вас целую вечность. Внезапная легкость предсказывает фиаско, и ты молишься только о том, чтобы взвившаяся в небо рыба упала в сеть подсака.
Канадская щука и в лодке может откусить палец, но тебе все равно. Прикуривая дрожащими руками, ты прислушиваешься к стихающему хору довольных мышц, удовлетворивших свою тягу к любви и убийству.
Ученики Христа были рыбаками. Евреи до сих пор любят фаршированную рыбу, хотя на Генисаретском озере ее не умеют готовить. В рыбалке тоже много непонятного - почти все. Этот промысел ведет в самое темное из доступных нам направлений - в глубину.
Пределом широты служит прикрывающаяся горизонтом бесконечность. Небо кончается вакуумом, в котором смотреть не на что. Если наверху взгляд теряется в рассеивающем зрение пространстве, то внизу глазу и делать нечего. Глубина кажется нам бездонной, ибо жизнь редко уходит с поверхности. Не рискуя углубляться, мы оставляем таинственную толщу в резерве, или - как в данном случае - в резервуаре.
Вода надежно растворяет тайны. Она ведь и сама такая. Даже страшно представить, кем надо быть, чтобы в ней водиться.
Рыба о воде не догадывается, пока мы ее оттуда не вытаскиваем. Предсмертное открытие сразу двух новых стихий - своей и чужой - ее утешение. То, что момент истины оказывается последним, еще не повод, чтобы рыбе не завидовать. Китайцы так и делали. Играющие рыбки внушали им свои желания - что бы это ни значило.
Но мы предпочитаем любоваться рыбой в ухе. Варить ее надо, как чай - ничего не жалея, и тогда в одной клейкой ложке соберется жизнь с гектара воды.
Объезжая озеро на моторке, мы поражались вечным излишествам природы. Если в море нет берегов, то здесь их слишком много. Головоломные закоулки внушали паническую мысль о кишечнике. Попав внутрь не соразмерного нам организма, мы держались ввиду лагеря - пока не упал туман. Нижняя вода соединилась с верхней, вложив лодку в сандвич. Сузив перспективу, туман открывал только ту часть дороги, которую можно пройти на ощупь. Натыкаясь на ветки, острова и камни, мы передвигались по все более незнакомому пейзажу. Неповторимые, как буквы бесконечного алфавита, окрестности отказывались складываться в карту.
Положение становилось странным: стоять глупо, плыть некуда, бензин на исходе и есть нечего. Я всегда интересовался кораблекрушениями, но мы его еще не потерпели. Вспомнив мудрецов, отличающихся от нас не тем, что они делают, а тем, чего не делают, мы покорились судьбе и - заодно - забросили удочки.
Когда стало темно и страшно, из протоки выплыла лодка. Мы удивились не меньше Робинзона, а обрадовались больше него. Он дикарей боялся, мы в них не верили, как все, кто помнил югославские вестерны с Гойко Митичем.
В лодке сидели двое мужчин в пиджаках на голое тело. В остальном они мало чем выделялись, скорее наоборот: у одного, Джима, совсем не было зубов. Другой оказался моим тезкой.
От энтузиазма мы чуть не утопили спасителей, но все обошлось, и уже через полчаса все сидели у нас за столом.
Индейцы пили все сразу, не закусывая и не останавливаясь. Они просто не видели причин для перерывов и стаканом пользовались лишь из вежливости. На разговоры времени не оставалось, но ушли они не раньше, чем кончились коньяк, пиво и горькая настойка для пищеварения. Чай их не заинтересовал, оладьи - тем более.
Казалось бы, кто не знает, что в Америке живут индейцы. Я даже знаком с одним программистом-ирокезом, у которого есть гарвардский диплом, но нет фамилии (его зовут просто Клэй - Глина). И все же встреча с «благородными дикарями» застает врасплох.
Здравое - по-своему - отношение индейцев к жизни часто мешает им по-настоящему приобщиться к цивилизации, то есть пойти на работу. Иногда их берут на лесопилки или шахты, но тут вступают в противоречие два представления о природе времени. Белые считают время часами, индейцы считают, что времени вообще много. Приходить на работу в определенный час да еще каждый день кажется им, как, впрочем, и большинству моих литературных знакомых, непосильным бременем.
В старых этнографических трудах об этом много писали. Вот, например, цитата из вышедшей еще в прошлом веке монографии Ратцеля «Народоведение»: «Индеец склонен к лени. Редко можно видеть его бегущим или быстро делающим что-либо без внешнего побуждения. Недостаток каких бы то ни было стремлений затрудняет задачу распространения цивилизации. Индеец, в руки которого попал нож, ни за что не постарается приобрести другой».
Сегодня так не пишут, и дело не только в пресловутой политической корректности, которая мешает нам обижать менее цивилизованных братьев. Дело в том, что мы их уже не столько жалеем, сколько им завидуем. В XIX веке дикари в глазах Запада были несчастными каннибалами, которых надо привести в семью цивилизованных христианских народов. Но в ХХ веке ситуация в корне меняется: «благородный дикарь» должен научить заблудший Запад первобытной мудрости в отношениях между людьми и природой. Однако канадские кри живут слишком далеко от цивилизации. До них еще не дошла весть о том, что они в моде. Поэтому если они чему и учат своих отстающих в экологических науках бледнолицых братьев, так это рыбалке.
Индейцы вернулись на рассвете. Когда я пошел чистить зубы, они уже сидели у крыльца рядом с зайцем. Завтраку наши друзья решительно предпочитали спиртное, но, наученные вчерашним, мы скрыли от них свои запасы. Индейцы огорчились: до магазина они могли добраться не раньше зимы - по льду. Увидев, что, кроме денег, взять с нас нечего, индейцы подрядились проводниками. На рыбалку мы собирались долго. Уж больно им понравились наши снасти, не для ловли, конечно, а так.
Сев к мотору, Алекс размотал леску и насадил на крючок щучий плавник.
- И на это берет? - с недоверием спросил я.
- Если бросить в воду.
Справедливости ради следует сказать, что рыба ловилась поровну. Индейцы превосходили нас не искусством, а терпением. Мы меняли тактику и блесны, они позволяли крючку волочиться за бортом.
- Давно вы живете на этом озере? - завел я беседу.
- Что значит - «давно»? - удивился Алекс. - Всегда жили.
Привычно почувствовав себя эмигрантом, я замолчал и принялся глазеть по сторонам.
Вскоре оказалось, что путешествовать по озеру с индейцами - все равно что с москвичами - в метро.
Первозданная, на наш глаз, природа была им коммунальной квартирой. Ландшафт был их семейной хроникой. Не успели мы отчалить, как Джим остановился у гранитного валуна.
- Папашу навестить, - объяснил более разговорчивый Алекс.
Во мху и правда торчала палка с перекладиной. На нее Джим положил пачку сигарет без фильтра. Алекс добавил горсть конфет. Из уважения к языческому обряду мы сняли накомарники, но от вопроса я все-таки не удержался:
- Какая же это вера у вашего племени?
- Христианская, - объяснил Алекс.
Узнав, что озеро обитаемо, я стал внимательнее смотреть по сторонам и вскоре обнаружил признаки цивилизации: красные ленточки на деревьях. Выяснилось, что ими помечают места, где стоит мыть золото.
Беда в том, что отечественная промышленность обходилась мнимыми числами. Первого числа каждого месяца Рижский завод микроавтобусов, который я студентом берег от пожара, получал премиальные. При этом на все стадо машин приходилось два карбюратора. Их переставляли с одного автобуса на другой, пока приемная комиссия играла в шахматы.
Неудивительно, что победу в холодной войне, которая обошлась Америке в лишний триллион долларов, предсказал один Солженицын.
О том, что и с этой войной не все в порядке, я догадался с ее первого дня, когда операцию по освобождению Афганистана от талибов в Вашингтоне назвали нарядно - «Крестовым походом». Это все равно что дать миротворческой акции кодовое название «Варфоломеевская ночь».
Три дня спустя «крестоносцев» отменили, но сомнения в мудрости компетентных органов остались. Им мешает противоречивая природа информации: чем ее больше, тем труднее найти нужное. «Лишнее - враг необходимого», - говорил Ницше, но мы ему не верили. Ведь мы привыкли не доверять любой секретной полиции, считая ее чересчур могущественной. В этом ее сила. Власть кормится нашей подспудной уверенностью: в этом безвыходном мире есть хоть кто-то, кто все знает. У него большая голова и длинные руки - как у осьминога или Андропова.
За это мы не любим органы. За это мы их боимся. За это мы их уважаем. Сложнее всего справиться с мыслью о том, что они не умнее нас. Себя-то мы знаем.
Медовый месяц меня угораздило справить в соседнем Каунасе сразу после студенческих волнений, о которых я, занятый другим, узнал лишь тогда, когда в гостиничный номер вошел без стука небритый мужчина в тренировочных штанах со штрипками.
- Душ не работает, - сурово сказал я ему, приняв за водопроводчика.
- И телефон, - зловеще добавил он, видимо, на тот случай, если я решусь позвонить в ООН.
После чего вошедший показал красную книжечку, не отличимую, кстати сказать, от той, что мне выдали в пожарном депо вышеупомянутого завода, и стал задавать в высшей степени туманные вопросы.
Воспитанный в нормальной диссидентской семье, я еще пионером готовился к этому моменту. Выпрямившись, как академик Сахаров, я приготовился к бою, но вести его по давно вызубренным правилам мне мешал синтаксис - его отсутствие. Считая «бл…» союзом, мой собеседник не справлялся с грамматикой, и я решительно его не понимал, пока меня не осенило: он хочет того же, чего и я, - опохмелиться.
Трусливо достав из чемодана чудом уцелевшую от свадьбы бутылку, я молча отдал ее за свободу и вместе с молодой чинно отправился в музей смотреть Чюрлениса.
16.08.2004
НА ПОЛПУТИ К ЭЛЛАДЕ
В самолете почти всех звали, как нас: мужчин - Александрами, женщин - Иринами.
Тезки, надо сказать, и вели себя по-русски. Шумно воспитывали детей, охотно выпивали, простодушно флиртовали со стюардессами, в неположенных местах курили, во всех остальных толпились. Но главное - зычно беседовали друг с другом.
Греческая речь чем-то неуловимым близка нашей. С точки зрения лингвистики, это чепуха: фонетика у них настолько чужая, что непривычные ударения даже международные слова делают неузнаваемыми. И все же то и дело в уличном гвалте мне чудились слова родной речи, причем часто неприличные.
Иногда так оно и было. Греция забита соотечественниками, которые, как и мы, пребывают в уверенности, что за границей их понимать некому.
Чаще всего русские встречаются в музеях и на базарах. Не исключено, что это одни и те же люди. Когда-то в Риме, по дороге в Америку, мы делали то же самое. Да и торгуют они хорошо знакомым эмигрантам товаром: фотоаппараты, мельхиоровые половники, утюги, мясорубки. Часто этот ностальгический скарб помечен элегическим клеймом «Сделано в СССР». Получается символ: осколки империи.
Попадаются, однако, и полезные вещи. Например, ложка с дырочками - пену с супа снимать. Очень удобная штука. Я две купил, и на каждой - знак качества.
С греческим алфавитом та же история, что и с устной речью: заглавные буквы - родная кириллица, зато строчной шрифт, как учебник сопромата.
Эта двусмысленная близость сбивает с толку: думаешь, что понимаешь больше, чем на самом деле. Грузовик с жирной строкой «Метафора» перевозит не слова, а мебель. Газета зовется, как бабочка: эфемерида. Печатать на машинке значит заниматься графоманией. Зато связь между обычным банком и греческим, который здесь называется «трапезой», лежит на поверхности: где деньги - там и пища.
Был у меня русско-греческий разговорник (еще один имперский черепок), уморительно трактовавший тему питания. К продавцу он рекомендовал обращаться с такими вопросами: «Есть ли у вас сахар?» или «Когда завезут сосиски?». Там же советовали приставать к прохожим, допытываясь, «как пройти к центральному комитету коммунистической партии?».
Вместо разговорника я взял с собой Павсания. Этот древний, но не очень грек 18 веков назад написал подробный путеводитель по своей родине.
Грецию он застал в прекрасную пору: музеем она уже была, руинами - еще нет.
Впрочем, еще неизвестно, кому повезло. Искусство, описанное Павсанием, сюжетно, как телевизионный сериал. Нам же достались загадочные остатки чужой истории. Время нарубило мрамор в капусту. Что ни фриз, то свалка плоти. Каждый музей - как анатомический театр.
История подвергла вивисекции именно античность: с египетскими пирамидами ей было не справиться, а средневековье все еще слишком близко. В результате мы научились ценить то, о чем не догадывался Павсаний, - фрагмент вместо целого: «зачем нам дева, если есть колено».
В искусстве греки ценили идеальное не меньше, чем Лактионов. Греческая статуя никуда не торопится и никогда не волнуется. Дискобол напряжен, но статичен. Твердо, как на скале, стоит возничий на несущейся колеснице. Искажено усилием тело борца, но лицо его осеняет безмятежная потусторонняя улыбка.
С той же непринужденной миной принято плясать знаменитый сиртаки. Хороший тон не позволяет, чтобы бешеный перебор ногами отражался на лице танцоров. Экстаз пополам с безмятежностью: нижняя часть тела - танец с саблями, верхняя - ансамбль «Березка». (Тут почему-то всплыло, что на родине из всех искусств больше всего ценится умение пить, не пьянея.)
Варвары проявили себя талантливыми соавторами эллинов. Вырывая статуям глаза, отламывая им головы и руки, они навязывали античному покою собственный экспрессионизм.
Сегодня эта разрушенность кажется декадентской незавершенностью, пикантной недосказанностью.
В мире, состоящем «из наготы и складок», благочестивое эллинское искусство будит эстетское сладострастие.
В Средние века античные руины называли «marmaria». Веками тут без хлопот, затрат и угрызений совести добывали мрамор.
В Афинах стоит чудная византийская церквушка, чьи кирпичные стены пестрят белокаменными вкраплениями - обломками прежней архитектуры. Христианская утилизация языческого вторсырья.
Несмотря на антикварный пиетет, мы с античностью обходимся точно так же.
Греция - бесплатный рудник богов и героев, имен и понятий, образов и метафор. Мы вертим античностью, как хотим, строя из ее остатков свои мифы. Причем, как в детском конструкторе, одни и те же детали годятся для всего - от храма до вертепа.
У всякого века - своя античность, и каждая из них говорит о современнике больше, чем о предках.
В Пиреях есть бюст Фемистокла, сработанный безвестным скульптором ХIХ века. Герой Саламина изображен там с бравыми усами. Такими, как на парадных портретах императора Франца-Иосифа. Обычные эллины брились, философы, как и сейчас, ходили с бородой, но трудно представить себе древнего грека с пышными «буденновскими» усами.
Афиняне подвергли Фемистокла остракизму: память об этом - целая груда черепков с его именем, найденных на местной агоре. Так же новгородцы поступили с Александром Невским.
Демократия похожа на тиранию тем, что старательно и последовательно избавляется от лучших. Инстинкт самосохранения учит толпу не доверять героям и гениям. Государственному величию афинская демократия предпочитала частную свободу, в чем была права. Греческое чудо - плод невиданной в древнем личной независимости. Демократию греки понимали как право заниматься своими, а не чужими делами.
Сегодняшняя античность не похожа на вчерашнюю. Раньше Элладу, царство ясной красоты и строгой меры, любили за Аполлона, теперь - вопреки ему.
Греция сегодня - это Гринич-Виллидж Старого Света. Тут на курортных островах можно встретить сливки Европы, причем - topless.
В хрестоматийном рассказе Глеба Успенcкого «Выпрямила» герой обретает душевный покой и человеческое достоинство возле Венеры Милосской из Лувра.
А вот как выглядит тот же сюжет в современном английском фильме. Начинающая стареть домашняя хозяйка бросает опостылевшую семью и приезжает на каникулы в Грецию. Скоропалительный роман с греком-ресторатором на фоне Эгейского моря излечивает ее от хандры, и она с освеженными чувствами возвращается домой.
В первом случае героя «выпрямил» Аполлон, во втором - Дионис.
Ту же тему, но с большим блеском развивает грек Зорба - и в романе, и в фильме с брутальным Энтони Квином. Английская, викторианская, буржуазная, короче, западная чопорность расплавляется под греческим солнцем. Зорба дает северянам урок чистой страсти и безудержного темперамента.
Кажется, что цивилизация и варварство поменялись местами, но это только кажется. Как говорят в чеховской «Свадьбе»: «В Греции все есть!». Те же греки, что писали на статуях «ничего сверх меры», в вакхическом опьянении разрывали на части живых оленей.
Мы творим историю по своему подобию. Вернее, выбираем из прошлого то, по чему тоскуем в настоящем. Раньше нам не хватало классической простоты и ясности, теперь в цене не менее классическое безумие.
Многовековое иго Аполлона - от просветителей до марксистов - набило оскомину. Внятный, объяснимый, рациональный мир, схваченный причиной и следствием, как бочка обручами, вышел из историософской моды.
Как раз на этот случай - пресыщение разумом - у греков и был Дионис.
Могила придумавшего Зорбу Казанзакиса на его родном Крите стала объектом паломничества. Впрочем, здесь предаются не пьяным, а любовным безумствам - это ритуальное место свиданий.
Все знают, что «пенорожденная» Афродита вышла из моря. Другое дело - подробности. Но о них можно прочесть у Гесиода. Крон, сын Урана, «схвативши серп острозубый», оскопил отца:
Член же отца детородный, отсеченный острым железом,
По морю долгое время носился, и белая пена
Взбилась вокруг от нетленного члена.
И девушка в пене
В той зародилась.
Даже подспудная память об этих драматических событиях будоражит купальщика. Море в Греции эротично. Исходящее любовной истомой, оно податливо, но упруго: наш удельный вес так точно сбалансирован с его плотностью, что можно часами лежать на спине, не шевелясь.
На Корфу, разглядывая из воды соседнюю Албанию, я так и делал. Интересно, что то же ласковое море неблагосклонно к странам с коммунистической формой правления: хотя до албанского берега - всего километр, пляжей там нет, зато виднеется что-то вроде цементного завода.
Но греков море любит. Наверное, потому, что они его обжили. До сих пор самый большой пассажирский флот в мире - греческий.
В здешних горах было мало толку от лошади, поэтому и всадников изображали полузверьми - кентаврами. Вместо животных греки одомашнили море - оно-то у них под рукой, возле дома. В омывающих Грецию морях плавают всегда в виду суши. И сегодня корабли, в том числе громадные океанские лайнеры, ходят по Эгейскому морю, как трамваи, с частыми остановками.
Гомер сравнивал море с вином. Эгейская вода и правда темна. Она лишена малейшей балтийской белобрысости - бескомпромиссный ультрамарин. На таком фоне еще эффектнее смотрятся белые города, венчающие прибрежные скалы. Издалека они - как следы пены после бритья.
Умный контраст синего с белым, украденный государственным флагом, исчерпывает греческий колорит. Стены домов доводят известкой до белизны крахмальных сорочек, а чернильные двери и ставни глядят морскими колодцами. Греческая палитра экономит на красках. Никаких полутонов и нюансов. Древних греков мы себе представляем беломраморными статуями, современные ходят в черном, туристы не одеваются вовсе.
Море - лучшая часть греческого пейзажа. В остальном он состоит из жарких гор и колючек. Плавать здесь лучше, чем ходить. Зато с таким ландшафтом не соскучишься. У каждой долины, холма, ущелья - свое лицо. Энгельс считал политеизм следствием разнообразия: на каждый ручей - по нимфе.
Осматривая руины, мы, в сущности, ведем себя по-варварски: не замечая главного, путаем причину со следствием. Храмы, развалины которых нас притягивают, - всего лишь рамы для той священной горы или рощи, ради которых они поставлены.
Греческие боги не нуждались в крыше над головой - они жили на природе.
Вместе со всеми древними народами греки считали самоочевидной анизотропию мира: земля отнюдь не одинакова, она повсюду разная, поэтому есть места, где к богам ближе. Там-то и строили храмы. Они - как оклад в иконе.
Первым к этой топологической мистике меня приобщил Саша Соколов. Любовно показывая Вермонт, он уверял, что местные земли особые - они источают духовную энергию, так что деньги здесь меньше стоят.
Я не знаю, на что опирается эта антинаучная теория, но мне все труднее ее не разделять. В древних священных краях, таких как Глостенбери короля Артура, Ассизи святого Франциска или Дельфы пророчицы-пифии, метафизический элемент сгущается до физического, его, кажется, можно пощупать. Тройственный союз земли, богов и людей ни для кого из них не проходит бесследно. Особенно, если обедать в деревенской таверне, где хозяин, не тратя время на разговоры, приносит всем одно и то же блюдо: жареного ягненка, бешено нарубленного на стоящей во дворе колоде. Запивая дымящуюся баранину пахнущим смолой вином «Ретсина», каждый может ощущать себя персонажем Гомера, который пировал точно таким же образом. В здешних краях быстро привыкаешь путешествовать по времени. Жизнь тут так густо пропитана историей, что каждый турист приезжает в Грецию, а возвращается из Эллады.
12.08.2004
КРОВЬ, ЛЮБОВЬ И РЫБАЛКА
Природы в Канаде больше, чем людей
Лето. Сезон отпусков. Награда за зимние труды и зимнее ненастье. Сладкое дачное безделье, экскурсионный зуд, огородная страда, заморские пляжи и курортные романы, своя природа и чужие города, футбол - по телевизору и на лужайке. Одним словом, пикник на обочине.
Всю жизнь отпуск для меня означал одно - возможность путешествовать. Даже тогда, когда такой возможности почти и не было. Я еще студентом, практически без денег, на попутных машинах, изъездил все европейскую часть СССР - от турецкой границы до норвежской. Считая по-нынешнему - девять стран.
Надо сказать, что тут мои вкусы не изменились. Менялась только концепция туризма. В молодости я презирал путеводители, считая себя выше обывателей, послушно следующих по не ими выбранному пути. Юношеский нонконформизм требовал избегать проторенных дорог. В те времена такие индивидуалисты густыми толпами шлялись по нехоженым тропам, норовя обогнуть любую достопримечательность.
С возрастом обнаружив, что романтическое невежество ничуть не лучше обычного, я стал путешествовать, как все. Оказалось, что миллионы туристов не такие уж дураки и следовать их примеру куда увлекательнее, чем гоняться за запахом тайги - без определенной цели.
Но с годами, объездив 40 стран, мне пришлось сделать обратное сальто в сознании, чтобы вернуться к юношеским привычкам. То ли душевная лень, то ли обыкновенная подсказала мне новое кредо: главное - не впечатления, а состояния.
Меж двух широко расставленных гор узкое озеро чернело влагалищем.
Впрочем, вся природа - влагалище, куда мы упорно влагаем содержание - от проводов до морали. Но наше озеро отличала уж совсем похабная наглядность. Мы не могли о ней знать, ибо рыбацкий лагерь выбрали по телефону.
- Ехать, пока не упрешься, - объяснил владелец избушки, которую он собирался нам сдать за немалые для канадской глуши деньги.
- Медведи, - боязливо спрашивала жена, - у вас есть? А то мы с детьми.
- Не беспокойтесь, - угодливо тараторил почуявший наживу хозяин, - все у нас есть: медведи, лоси, индейцы.
- И врач?
- Конечно. Полчаса лету, если у вас есть биплан.
- А если нет? - вскинулась жена. - А если аппендицит?
- Well, - устало ответил канадец, и мы отправились в путь.
Два дня спустя кончился асфальт и началась тундра. Болото мы пересекли на гусеничной танкетке, озеро - в моторке. На берег высадились с трудом - его почти что и не было. Деревья входили в воду по пояс, расступившись лишь для причала и дощатой хибары. На пороге сидел индифферентный заяц.
Распрощавшись с Хароном, мы остались совсем одни - даже радио ничего не брало. Зато здесь была рыба. Это выяснилось сразу, когда кто-то перекусил леску. Мы поставили стальные поводки и вспомнили «Челюсти».
Рыбалка - дело тихое, хотя у рыбы и ушей-то нет. Молчание помогает собраться, потому что азарт рыбалки - в напряженном ожидании.
Раз за разом падая в темную воду, блесна мечется в поисках встречи, редкой, как зачатие. Отличие в том, что такое трудно не заметить и на другом конце снасти. Налившись чужой тяжестью, леска твердеет и дрожит от нетерпения. Подавляя первый импульс (рвануть), ты шевелишь спиннингом, показывая, кто хозяин положения.
Чем крупнее зверь, тем дольше будет танец. Подчиняясь его дерганому ритму, время движется неровными толчками. Выделывая бесшумные виражи, рыба сужает круги, чтобы навсегда уйти под лодку. От ужаса упустить свой шанс ты теряешь голову и, уже не думая продлить наслаждение, торопишь финал. Последнее, самое опасное напряжение лески - и рыба медленно, как остров, поднимается из воды. Даже увидав предмет страсти, ты не веришь своему счастью, и правильно делаешь, потому что в воздухе ослабевает верный ток натяжения, связывавший вас целую вечность. Внезапная легкость предсказывает фиаско, и ты молишься только о том, чтобы взвившаяся в небо рыба упала в сеть подсака.
Канадская щука и в лодке может откусить палец, но тебе все равно. Прикуривая дрожащими руками, ты прислушиваешься к стихающему хору довольных мышц, удовлетворивших свою тягу к любви и убийству.
Ученики Христа были рыбаками. Евреи до сих пор любят фаршированную рыбу, хотя на Генисаретском озере ее не умеют готовить. В рыбалке тоже много непонятного - почти все. Этот промысел ведет в самое темное из доступных нам направлений - в глубину.
Пределом широты служит прикрывающаяся горизонтом бесконечность. Небо кончается вакуумом, в котором смотреть не на что. Если наверху взгляд теряется в рассеивающем зрение пространстве, то внизу глазу и делать нечего. Глубина кажется нам бездонной, ибо жизнь редко уходит с поверхности. Не рискуя углубляться, мы оставляем таинственную толщу в резерве, или - как в данном случае - в резервуаре.
Вода надежно растворяет тайны. Она ведь и сама такая. Даже страшно представить, кем надо быть, чтобы в ней водиться.
Рыба о воде не догадывается, пока мы ее оттуда не вытаскиваем. Предсмертное открытие сразу двух новых стихий - своей и чужой - ее утешение. То, что момент истины оказывается последним, еще не повод, чтобы рыбе не завидовать. Китайцы так и делали. Играющие рыбки внушали им свои желания - что бы это ни значило.
Но мы предпочитаем любоваться рыбой в ухе. Варить ее надо, как чай - ничего не жалея, и тогда в одной клейкой ложке соберется жизнь с гектара воды.
Объезжая озеро на моторке, мы поражались вечным излишествам природы. Если в море нет берегов, то здесь их слишком много. Головоломные закоулки внушали паническую мысль о кишечнике. Попав внутрь не соразмерного нам организма, мы держались ввиду лагеря - пока не упал туман. Нижняя вода соединилась с верхней, вложив лодку в сандвич. Сузив перспективу, туман открывал только ту часть дороги, которую можно пройти на ощупь. Натыкаясь на ветки, острова и камни, мы передвигались по все более незнакомому пейзажу. Неповторимые, как буквы бесконечного алфавита, окрестности отказывались складываться в карту.
Положение становилось странным: стоять глупо, плыть некуда, бензин на исходе и есть нечего. Я всегда интересовался кораблекрушениями, но мы его еще не потерпели. Вспомнив мудрецов, отличающихся от нас не тем, что они делают, а тем, чего не делают, мы покорились судьбе и - заодно - забросили удочки.
Когда стало темно и страшно, из протоки выплыла лодка. Мы удивились не меньше Робинзона, а обрадовались больше него. Он дикарей боялся, мы в них не верили, как все, кто помнил югославские вестерны с Гойко Митичем.
В лодке сидели двое мужчин в пиджаках на голое тело. В остальном они мало чем выделялись, скорее наоборот: у одного, Джима, совсем не было зубов. Другой оказался моим тезкой.
От энтузиазма мы чуть не утопили спасителей, но все обошлось, и уже через полчаса все сидели у нас за столом.
Индейцы пили все сразу, не закусывая и не останавливаясь. Они просто не видели причин для перерывов и стаканом пользовались лишь из вежливости. На разговоры времени не оставалось, но ушли они не раньше, чем кончились коньяк, пиво и горькая настойка для пищеварения. Чай их не заинтересовал, оладьи - тем более.
Казалось бы, кто не знает, что в Америке живут индейцы. Я даже знаком с одним программистом-ирокезом, у которого есть гарвардский диплом, но нет фамилии (его зовут просто Клэй - Глина). И все же встреча с «благородными дикарями» застает врасплох.
Здравое - по-своему - отношение индейцев к жизни часто мешает им по-настоящему приобщиться к цивилизации, то есть пойти на работу. Иногда их берут на лесопилки или шахты, но тут вступают в противоречие два представления о природе времени. Белые считают время часами, индейцы считают, что времени вообще много. Приходить на работу в определенный час да еще каждый день кажется им, как, впрочем, и большинству моих литературных знакомых, непосильным бременем.
В старых этнографических трудах об этом много писали. Вот, например, цитата из вышедшей еще в прошлом веке монографии Ратцеля «Народоведение»: «Индеец склонен к лени. Редко можно видеть его бегущим или быстро делающим что-либо без внешнего побуждения. Недостаток каких бы то ни было стремлений затрудняет задачу распространения цивилизации. Индеец, в руки которого попал нож, ни за что не постарается приобрести другой».
Сегодня так не пишут, и дело не только в пресловутой политической корректности, которая мешает нам обижать менее цивилизованных братьев. Дело в том, что мы их уже не столько жалеем, сколько им завидуем. В XIX веке дикари в глазах Запада были несчастными каннибалами, которых надо привести в семью цивилизованных христианских народов. Но в ХХ веке ситуация в корне меняется: «благородный дикарь» должен научить заблудший Запад первобытной мудрости в отношениях между людьми и природой. Однако канадские кри живут слишком далеко от цивилизации. До них еще не дошла весть о том, что они в моде. Поэтому если они чему и учат своих отстающих в экологических науках бледнолицых братьев, так это рыбалке.
Индейцы вернулись на рассвете. Когда я пошел чистить зубы, они уже сидели у крыльца рядом с зайцем. Завтраку наши друзья решительно предпочитали спиртное, но, наученные вчерашним, мы скрыли от них свои запасы. Индейцы огорчились: до магазина они могли добраться не раньше зимы - по льду. Увидев, что, кроме денег, взять с нас нечего, индейцы подрядились проводниками. На рыбалку мы собирались долго. Уж больно им понравились наши снасти, не для ловли, конечно, а так.
Сев к мотору, Алекс размотал леску и насадил на крючок щучий плавник.
- И на это берет? - с недоверием спросил я.
- Если бросить в воду.
Справедливости ради следует сказать, что рыба ловилась поровну. Индейцы превосходили нас не искусством, а терпением. Мы меняли тактику и блесны, они позволяли крючку волочиться за бортом.
- Давно вы живете на этом озере? - завел я беседу.
- Что значит - «давно»? - удивился Алекс. - Всегда жили.
Привычно почувствовав себя эмигрантом, я замолчал и принялся глазеть по сторонам.
Вскоре оказалось, что путешествовать по озеру с индейцами - все равно что с москвичами - в метро.
Первозданная, на наш глаз, природа была им коммунальной квартирой. Ландшафт был их семейной хроникой. Не успели мы отчалить, как Джим остановился у гранитного валуна.
- Папашу навестить, - объяснил более разговорчивый Алекс.
Во мху и правда торчала палка с перекладиной. На нее Джим положил пачку сигарет без фильтра. Алекс добавил горсть конфет. Из уважения к языческому обряду мы сняли накомарники, но от вопроса я все-таки не удержался:
- Какая же это вера у вашего племени?
- Христианская, - объяснил Алекс.
Узнав, что озеро обитаемо, я стал внимательнее смотреть по сторонам и вскоре обнаружил признаки цивилизации: красные ленточки на деревьях. Выяснилось, что ими помечают места, где стоит мыть золото.