Страница:
Тебя, ибо я всего лишь человек". При всем благоговении пред моим господином
царем и иными присутствующими, мне, бедному сыну Израиля, никак не дано
сделать того, чего не сумел великий мудрец из Ура халдейского! Как доказать
вам, что у меня никогда не было ни разлагающих сомнений, ни нежелательных
мыслей, ни зловредных планов?
-- Мы умеем читать между строк, -- сказал Ванея.
-- Я руководствовался исключительно заповедями Господними, а также
волей царя иметь Книгу, которая явила бы полную Истину и положила бы конец
всем Разнотолкам и Распрям" устранила бы неверие в Избранность Давида, сына
Иессеева, -- возразил я.
-- Похоже, ты намекаешь на какие-то противоречия между заповедями
Господними и волей царя? -- спросил Иосафат.
-- Воля мудрейшего из царей -- закон для его слуг, -- ответил я. -- Но
разве сам господин Иосафат не говорил о царском пожелании, чтобы мы
подходили к делу тонко, и, если нужно очернить неугодного человека,
достаточно возбудить относительно него подозрения, а когда нужно подправить
истину, то следует подправлять ее лишь слегка, чтобы народ верил
написанному?
-- И ты решил, что это позволяет тебе протаскивать вредоносные мысли,
возбуждать недоверие, сеять сомнения и вообще делать дело, противоположное
высоким целям нашего исторического труда? -- сказал Садок. . -- Господам
присутствующим хорошо известно, -- защищался я, -- что мне приходилось
подчищать некоторые факты, если что-то с ними было неладно, если от них, так
сказать, дурно пахло или они оказывались неугодными царю. Но история вообще
без фактов немыслима, тогда никто тебе не поверит. Разве можно жарить без
огня? Или стирать без воды?
-- Я некоторым образом тоже историк, вставил Садок, -- однако моя книга
содержит лишь возвьппенные воспоминания и благородные чувства. Все зависит
от настроения автора. Чего он хочет? Написать духоподъемлющее сочинение или
же красить все в черный цвет?
-- А разве настроение читателей нам безразлично? -- возразил я. -- Ведь
то, что приемлемо для одного, неприемлемо для другого. -- Можно писать так,
чтобы разночтения исключались, -- сказал Иосафат.
-- Мой господин совершенно прав, -- согласился я, -- но подобные книги
-- вроде тухлой рыбы, которую никто не берет на базаре, а потому приходится
выбрасывать ее на помойку; мудрейший из царей Соломон хотел иного, он желал,
чтобы его книга была долговечнее всех остальных.
Желваки на скулах Ваней замерли.
-- Готов ли ты поклясться именем Бога, жизнью твоей жены Есфири, что
нигде в Книге царя Давида не скрыто намека на то, что подлинные события
происходили иначе, чем о них написано? -- спросил он.
Я вспомнил изможденную, больную Есфирь, подумал о великом милосердии
Господнем, потом обвел глазами окружающие меня лица от этих людей милосердия
не жди.
-- Ну? -- прикрикнул Ванея.
-- Как солнце пронзает тучу, -- пожал я плечами, -- так и правда
просвечивает сквозь слово.
-- По-моему, все ясно, -- сказал Иосафат.
-- Благонамеренностью это не назовешь, -- подхватил Нафан.
Священник Садок возвел глаза к небу и проговорил:
-- Стало быть, придется нам месяцами сидеть тут, как в вошебойне,
выискивая, будто вшей, злоумысленные намеки и прочие мер-зопакости.
Ванея ухмыльнулся:
-- Знание -- дар Божий, но когда человек знает лишнее, то это вроде
заразы или вони изо рта. Прикажите мне убить этого умника, пусть уносит свои
знания с собой в могилу.
Тут я снова бросился в ноги царю Соломону и, целуя его толстые пальцы,
воскликнул:
-- Выслушайте раба вашего, о мудрейший из царей, взываю не к правителю,
а к поэту. Позвольте мне прочесть мой псалом "Хвала Господу, хвала Давиду",
потом решайте, заслужил ли я смерти от руки Ваней.
Чтобы царь не успел отказать в моей просьбе, я выхватил из складок
одежды кусочек пергамента и начал читать:
(Голос Господа)
Я поставил завет с избранным Моим,
клялся Давиду, рабу Моему:
Навек утвержу семя твое,
в род и род устрою престол твой.
Я обрел Давида, раба Моего,
Святым елеем Моим помазал его.
Рука Моя пребудет с ним,
и мышца Моя укрепит его.
Враг не превозможет его,
и сын беззакония не притеснит его.
Сокрушу пред ним врагов его.
И Я сделаю его первенцем,
превыше царей земли. Вовек сохраню ему милость Мою, и завет Мой с ним
будет верен. Семя его пребудет вечно, и престол его, как солнце предо Мною:
вовек будет тверд, как луна,
и верный свидетель на небесах.
Царь Соломон вежливо захлопал в ладоши, следом -- остальные; писцы
Елихореф и Ахия тут же поинтересовались, нельзя ли получить копию, чтобы
приложить к протоколу.
Я сказал, что с удовольствием ее изготовлю, если только останусь жив на
достаточное для этого время.
Царь Соломон сдвинул на лоб расшитую золотом шапочку, почесал в затылке
и провозгласил следующее решение:
Исходя из того, что любого слова, неугодного царю и верховным
правителям, достаточно для обвинения в государственной измене;
и учитывая недовольство царя и верховных правителей рядом высказываний
обвиняемого Ефана, вписанных им в Единственно истинную и авторитетную,
исторически достоверную и официально одобренную Книгу об удивительной
судьбе, богобоязненной жизни, а также о героических подвигах и чудесных
деяниях царя Давида, сына Иессеева, который царствовал над Иудою семь лет и
надо всем Израилем и Иудою тридцать три года, избранника Божьего и отца царя
Соломона;
и признавая подсудимого виновным в предъявленных ему злодеяниях, я,
мудрейший из царей Соломон, властью, данной мне заветом с Господом,
приговариваю вышеупомянутого Ефана, сына Гошайи, к смерти.
-- Отлично, -- сказал Ванея и вытащил меч. Однако царь Соломон, подняв
руку, продолжил:
СОЛОМОНОВО РЕШЕНИЕ (Продолжение)
Принимая во внимание, что физическое умерщвление Ефана, сына Гошайи,
представляется нецелесообразным, так как оно может породить среди
недоброжелателей толки, будто царь Соломон подавляет свободу мысли,
преследует ученых и т. п.;
принимая также во внимание, что по тем же причинам нецелесообразно
отправлять Ефана, сына Гошайи, в рудники, каменоломни, к священникам
Беф-Сана или в иные подобные заведения,
он приговаривается к смерти через замалчивание; ни единое слово его не
должно стать известным народу -- ни устное, ни записанное на глиняных
табличках или пергаменте; его имя надлежит забыть, словно он никогда не
рождался на свет и не написал ни единой строки.
Псалом же под названием "Хвала Господу, хвала Давиду", написанный им в
духе и стиле литературных поденщиков, плоский по мысли и лишенный малейших
поэтических достоинств, да будет сохранен на все времена, нося его имя.
-- Воля ваша, -- проворчал Ванея и вложил меч в ножны. -- Что до меня,
то я предпочитаю простые решения.
Ночью в дом наш вошел ангел тьмы, он распростер крылья и коснулся своей
тенью Есфири, любимой супруги моей.
Я увидел, как изменилось от этого прикосновения ее лицо, закричал,
рухнул на пол рядом с ее постелью: я понимал, что произошло, но не мог этого
принять.
Боже мой, Боже мой, твердил я Господу, разве мыслимо никогда больше не
видеть ее улыбки, не слышать ее голоса, не чувствовать ее рук? Разве может
любовь навсегда исчезнуть во мраке шеола, разве может погаснуть великое
сияние ее души, подобно тому, как догорает обычная восковая свечка? Без нее
я что ручей без воды или кость без костного мозга. Возьми одну из рук моих,
Господи, один глаз, половину сердца, только подыми ее, воскреси, дай пожить
хотя бы еще пять дней, пусть даже один-единственный день. Ведь Ты сотворил
целый мир и в нем все живое, неужели Тебе трудно воскресить всего лишь одну
жизнь? Как ни прискорбно, я оказался недостоин ее любви, ибо моя любовь была
меньше той, которой она одарила меня. Чем же я воздам ей за это, чем
отплачу, если она умерла? Срубленное дерево живо надеждой на новые побеги,
так неужели женщина, чье сердце было чище родника, значит для Тебя меньше
любого из дерев? Умоляю Тебя, ведь это Ты сотворил ее, и каждую ее мысль, и
каждое движение ее души; зачем же Ты опять обращаешь ее во прах? Ты наделил
ее живою плотью и светом очей, озарявших мой путь; зачем же, Господи,
разрушаешь творение рук Твоих, уничто жаешь подобие Твое? Если согрешил я,
покарай меня, не отпускай моей вины. Если я поступал неправедно, да будет
горе мне. Но зачем же Ты отнимаешь жизнь у той, что была праведна и добра и
любила людей? Зачем посылаешь ее в бездну, откуда нет возврата?
Я укорял Господа, но он молчал, а лицо Есфири, любимой жены моей,
отчуждалось все больше.
Потом пришли мои сыновья Сим и Селеф и их мать Олдана, отвели меня в
мою комнату. Я разодрал свои одежды и посыпал голову пеплом. Вскоре дом
заполнили соседи и левиты. Они закрыли лицо Есфири, ее бедное, изможденное
тело и принялись оплакивать ее, а еще есть и пить, хлопать меня по плечу,
говорить, что такова воля Божья и все мы рано или поздно отправимся в страну
тьмы, в долину смерти, но я почти ничего не замечал и не слышал.
На следующий день они забрали Есфирь, положили ее на повозку,
запряженную двумя коровами, вывезли за городские ворота и опустили в могилу.
Больше ничто не удерживало меня в Иерусалиме, к тому же царские
чиновники торопили освободить дом No 54 по переулку Царицы Савской. На
государственной службе ты уже не состоишь, говорили мне, поэтому поспешай с
отъездом. Кое-что из своего небогатого имущества я распродал, кое-что
раздарил, а записи и архив спрятал в тайном месте.
Потом я в последний раз навестил могилу Есфири, любимой жены моей,
помолился там Господу. Глядя на надгробие, я припомнил слова Давида,
сказанные на смерть его первого сына от Вирсавии: "Я пойду к тебе, а ты не
возвратишься ко мне".
Затем я отправился к жертвеннику. За несколько из немногих оставшихся у
меня шекелей купил четверть барашка и положил для всесожжения на алтарь,
близ которого Ванея совсем недавно убил Иоава. К небу закурился дымок, и я
понял: моя жертва угодна Господу, он дарует мне спокойное возвращение в
родной город.
На пути домой я задержался, чтобы посмотреть, как идет строительство
Храма, воздвигаемого Соломоном Господу; я видел тщательно обтесанные
громадные камни, поставленные один на другой, притвор с колоннами,
вырезанные камнерезами гранаты и лилии, однако я видел также исполосованные
спины людей, сделавших все это, их изнуренные лица, измученные глаза.
Но Господь послал ко мне Ангела, который, встав за моим плечом, сказал:
"Что камень и железо и медь, что троны царей и мечи сильных? Все это станет
прахом, говорит Господь, зато слово и истина и любовь пребудут вечно".
Все наши пожитки мы несли на себе, тем не менее у городских ворот нас
остановили для досмотра, будто у нас было сорок вьючных ослов, груженных
сундуками с коврами и ящиками с архивами. Хелефей подозвал своего офицера,
подошел начальник привратной стражи и ухмыльнулся:
-- Никак опять наш историк? Да еще в дорожной одежде, пешком, с
котомкой за спиной!
Показав разрешение на выезд с царской печатью, я попросил отпустить нас
без лишних хлопот, ибо день обещал быть жарким, а нам предстоял неблизкий
путь.
-- Гляжу, ты кончил свою работу, -- сказал начальник, обращаясь не
столько ко мне, сколько к обычно толпящемуся у городских ворот сброду
бездельников и мошенников, -- стало быть, ты дал этим людям то, в чем они
больше всего нуждаются, а именно Историю. -- Он окончательно повернулся к
толпе. -- Возблагодарите же Ефана, сына Гошайи, за то, что трудами своими
неустанными он украсил ваши язвы и вонь описанием ваших добродетелей.
Люди загоготали, зашлепали себя по ляжкам, кое-кто даже кувырнулся от
удовольствия; толпа плотно обступила меня, моих сыновей Сима и Селефа, их
мать Олдану.
-- Расскажи-ка, -- продолжал начальник, -- какими ты изобразил их.
Избранным народом, который следует заповедям Господа, Его закону, или же
тупицами и злодеями?
-- Народ, -- ответил я, -- источник как добра, так и зла.
-- Слышите, какие вы двоедушные, -- воскликнул начальник, щелкнув над
толпой плетью, -- но царь дан вам от Бога, а также все правители и царские
слуги. -- Не обращая внимания на ворчащую толпу, он обернулся ко мне. -- Ну,
а сам-то ты кто таков? Ни мирянин, ни священник! Ни господин, ни раб! Ты --
змий, искушающий плодом с древа познания, а Господь, сам знаешь, проклял
змия, сказав: "Будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах во все дни
жизни твоей, а человек будет поражать тебя пятой в голову".
При этих словах источающая жар и зловоние толпа еще больше стиснула
нас. Я видел ненависть в гноящихся глазах, угрожающе поднятые культи; Сим и
Селеф закричали, Олдана впилась ногтями в лицо сунувшегося к ней охальника;
не полагаясь на собственные кулаки, я озирался по сторонам, ища защиты. И
тут появились скороходы с белыми жезлами, а за ними зелено-золотой паланкин
с красной бахромой на крыше.
Нищие, зеваки и жулики вмиг поразбежались от ворот, разогнанные
хелефеями и фелефеями. В сопровождении начальника при-вратной стражи главный
царский евнух Аменхотеп подошел к нам; он кивнул Олдане, ласково тронул за
подбородок Сима и Селефа; мне же он сказал, изящно сложив руки:
-- Ефан, друг мой, я не мог отпустить тебя, не простившись. Ведь мы оба
чужаки в Иерусалиме, причем во всех смыслах этого слова. Я благожелательно
следил за тобой и твоей работой, а теперь, когда ты уедешь, мне будет
недоставать тебя. Если это может послужить утешением, знай, что твоя бывшая
наложница Лилит вполне прижилась во дворце и чувствует себя неплохо; она
дарит своими ласками царя Соломона и одновременно служит наперсницей его
супруге, дочери фараона. Кроме того, Лилит поет царю любовные песни, которым
ты ее научил и которые так нравятся царю, что он велел их записать, собрать
и издать "Книгу Песни Песней Соломона". Надеюсь, ты примешь от меня в знак
дружбы прощальный подарок.
Аменхотеп достал из складок своей одежды флакончик.
-- Эти духи получены из очень хорошего египетского дома в городе бога
солнца Ра, от моего личного поставщика, -- сказал он. -- Пусть их аромат
освежает тебя и напоминает о том, что в мире евнухов не стоит вести себя
по-мужски.
Взяв флакон, я повернулся и пошел своей дорогой.
Когда мы пересекли Кедрон и поднялись на противоположный высокий берег,
я задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся
предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но
не смог, ибо великое сияние Божье лежало на утреннем Иерусалиме.
"Любой писатель, если только он напрочь не лишен жизни, движется по
свое-образной параболе, нисходящая часть которой заложена в восходящей."
Чтобы понять пафос и юмор книги Стефана Гейма "Хроники царя Давида",
надобно вписать ее в соответствующий биографический и социальный контекст.
Не то, чтобы книга вовсе была непонятна вне этого контекста, но кое-какие
нюансы оказались бы потеряны, и ошеломленный читатель остался бы один на
один с яростным издевательским антибиблейским памфлетом -- не то "Галерея
святых" барона Гольбаха, не то "Забавная Библия" журналиста Таксиля.
Разумеется, просветительский, даже не атеистический, но антитеистический,
богоборческий дух веет со страниц этой странной книги (вообще пора
постмодерна, постреволюций способствует простому такому, незамысловатому
атеизму, как пора революций способствовала изощренной, одновременно
интеллектуальной и фанатичной вере), но... Бот с этого-то "но" и стоит
начать. Стоит начать с главного отличия "типового" антибиблейского памфлета
от "Хроники царя Давида" Стефана Гейма.
Гейм любуется рыжеволосым, наглым, обаятельным, лицемерным и безмерно
талантливым Давидом, прошедшим путь от пастушка до царя, от поэта до
полководца, от бунтаря до деспота. Давид, каким его изображает Стефан Гейм,
удивительно напоминает Гришку Отрепьева из пушкинского "Бориса Годунова". То
же обаяние, тот же "драйв", напор талантливого авантюриста, но это сходство
от воли автора не зависящее, так сказать, архетипическое. Совсем иное дело,
когда, благодаря рассеянным то там, то тут словечкам и оборотам из
советского, социалистического речевого идеологического обихода, читатель
начинает догадываться, какую игру вел в 1973 году писатель Стефан Гейм,
гэдээровский классик, медленно и верно "дрейфующий" к диссидентам. Он пишет
о Давиде, а имеет в виду любого вождя революции, ставшего деспотом и
тираном. В его царе Давиде слиты, спаяны все революционеры, превратившиеся в
государственников: Кромвель, Наполеон, Ленин, но прежде всего, важнее всего
-- Сталин. Перед читателем один из парадоксальнейших текстов: рас-
329
сказ о роке всех революции и революционеров, притворившийся
антибиблейским памфлетом. Гейм не боится ни Яхве (очень далеко), ни царя
Давида (умер), ни Христа (простит -- это его профессия), зато питает
известную робость но отношению к Сталину, Брежневу, Хонеккеру. Начальство!
Власть! Земная власть! В конечном счете, книга написана о власти, о самом
сильном человеческом соблазне: "Свобода и власть, а главное -- власть! Над
всею дрожащей тварью". "Посторонись, голодранцы! Дорогу Ванее, сыну Иодаеву,
верховному начальнику над войском..." "Рука Ваней, державшая вожжи, была
крупна и жилиста; он гулко расхохотался и проговорил: "Мой отец был рабом в
Израиле, он работал на медных рудниках, там нажил чахотку и умер..."". "Я
видел перед собой лоснящиеся крупы лошадей и белые жезлы скороходов; вокруг
снова и снова раздавалось имя Ваней, сына Иодаева, Тут сошел на меня Дух
Господень, и я понял, сколь сладка человеку власть".
Гейм -- писатель-идеолог, "конструктор" и "деконструктор" текстов, в
этом смысле, он -- дитя соцреализма, странного вымороченного классицизма;
используя библейскую терминологию, можно даже сказать: он -- блудный сын
соцреализма. В его книге соединились "начала и концы" социалистической
литературы, литературы идеологического общества. Поскольку
восточноевропейские страны с большей скоростью прошли путь от революционных
"бури и натиска" до "застойного" болота, поскольку бурные 20-е в их
"календаре" оказались "сплавлены", соединены с мрачными 30-ми,
"оттепельными" 60-ми и циничными 70-ми, постольку и литература в этих
странах оказывалась причудливым парадоксальным сплавом самых разных
литератур. "Хроника царя Давида" -- с одной стороны, типичный образец
антирелигиозной, антибиблейской <<пам-флетистики" 20-х годов, некое
завершение богатой просвещенческой традиции; с другой стороны, не менее
типичный образец усталой литературы "аллюзий" позднего социализма: "Маздак"
Мориса Симашко, "Записки Усольцева" Юрия Давыдова, даже "Трудно быть богом"
братьев Стругацких. В этих книгах дерзкая издевательская "фига в кармане"
превращается в грустную, почти циническую мудрость: "Так было. Так -- будет.
Всегда власть превращает талантливого человека в кровавое дерьмо. Всегда
люди, пытавшиеся изменить жизнь к лучшему, дорвавшись до власти, оказываются
несчастьем, горем для страны, которую отвоевали". "Аллюзиовную" природу этой
книжки следует помнить каждому читателю. Гейм не анализирует текст Библии,
он "деконструирует" этот текст.
И, надо признать, Библия, которую "деконструирует" Стефан Гейм,
предоставляет огромное поле для самых разных интерпретаций и вариаций;
видимо, есть некий закон бытования текстов -- чем более велик текст, тем он
незащищеннее перед любой "деконструкцией". Из всех возможных интерпретаций
характера Давида Стефан Гейм выбирает самую безжалостную: Давид не меняется
на протяжении всей книги. С самого начала это -- неистовый властолюбец,
рвущийся к власти во что бы то ни стало и любой ценой. Есть одна только
фраза в целой книге (зато какая!), благодаря которой понимаешь, за что так
любили Давида. После того, как сообщено: "...битва превращала этого нежного
юношу в опьяненного кровью яростного воина", -- принцесса Мелхола (первая
жена Давида) говорит: <<...я спросила его: "Давид, любимый мой, неужели тебе
не бывает страшно?" Он взглянул на меня и сказал: "Сердце мое полно страха.
Я поэт, мне нетрудно вообразить, как копье вонзается в мое тело"".
Однако поэт и деспот Давид -- не главный герой повествования. В конце
концов, о нем с самого начала объявлено: "Давид, сын Иессеев, который
одновременно был лю-бодейником и царю, и царскому сыну, и царской дочери,
который сражался наемником против собственного народа, который велел убить
собственного сына и своих самых преданных слуг, а потом громко оплакал их
смерть, и который, наконец, сплотил в единую нацию племена жалких крестьян и
своенравных кочевников..,", все его преступления -- "секрет Полишинеля", не
их раскрытие составляет интригу книги. Главный герой повествованния --
провинциальный историк, Ефан, сын Гошайи, вызванный в столицу сыном царя
Давида царем Соломоном для работы в комиссии по составлению "Хроники царя
Давида". Накануне убийства своих конкурентов, Адонии и Иоава, накануне
окончательного и бесповоротного прихода к власти, царю Соломону нужен такой
историк, добросовестный провинциал, который разыщет, разроет все, что только
возможно, о царе Давиде; тогда станет понятно, что разрешать, что запрещать,
какие архивы оставлять открытыми, какие закрывать. Ефан собирает материалы,
и не постепенно, а сразу перед ним открывается истина, совершенно
непригодная для официального употребления.
Можно ведь и так проинтерпретировать текст Стефана Гейма: это -- некая
"вестернизация", даже "американизация" Библии. Царь Давид в таком случае
предстанет неким жестоким и талантливым политиком; его сын, Соломон,
ничтожным наследником, "последышем"; а Ефан окажется журналистом, получившим
задание написать апологетическую биографию великого человека, в ходе
журналистского расследования узнающим всю подноготную и умудряющимся
впихнуть в лукавую апологию почти все раздобытые им сведения. Этакий
"Гражданин Кейн" на библейском материале. Единственное отличие книги Гейма
от подобных произведений сострит в том, что "лукавая апология" лежит перед
ним и называется Первая, Вторая и Третья книга Царств Библии.
"Деконструи-руя" Библию, Гейм, и в самом деле, замечает то, что
проскальзывает мимо внимания простодушного читателя. В песне-плаче Давида на
смерть Ионафана он, например, совершенно справедливо обнаруживает
гомосексуальные мотивы: "любовь твоя была для меня превыше любви женской".
Но вот уже утверждать, что Давид жил и с Саулом, отцом Ионафана, это уже ...
чересчур.
Впрочем, я веду речь не о Библии, а о Стефане Гейме и о его героях.
Историк Ефан пытается "пройти по острию ножа", впихнуть в официозную
"монографию" хоть крупицу правды, уцелеть в дворцовых интригах, да еще и
получить гонорар. В результате его с позором изгоняют из столицы, запрещают
писать. Его наложницу отбирает царь Соломон, любимая жена умирает в
Иерусалиме. Поражение? Почти поражение, потому что Первая, Вторая и Третья
книги Царств как раз и есть те самые официальные славословия, в которые
историку Ефану удалось спрятать правду. Что остается от грязи и крови
политики вообще? Та самая искорка правды, спрятанная трусливым
интеллектуалом в груду государственной лжи, и его песни о любви, посвященные
женщине, которую он предал. "...Мне же евнух сказал: "...кроме того, Лилит
поет царю любовные песни, которым ты ее научил и которые так нравятся царю,
что он велел их записать, собрать и издать "Книгу Песни Песней Соломона"....
Я повернулся и пошел своей дорогой. Когда мы пересекли Кедрон ... я
задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся
предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но
не смог, ибо великое сияние Божее лежало на утреннем Иерусалиме". Странным
образом, но здесь мне тоже вспомнился Пушкин. Знаменитый финал "Полтавы".
Итог истории -- обломки, ничего не остается, но что-то ведь останется?
"Прошло сто лет -- и что ж осталось/ От сильных, гордых сих мужей,/ Столь
полных волею страстей? / Их поколенье миновалось -- и с ним исчез кровавый
след/ Усилий, бедствий и побед. (...) Лишь порою/ Слепой украинский певец,/
Когда в селе перед народом/ Он песни гетмана бренчит,/ О грешной деве
мимоходом/ Казачкам юным говорит". Разумеется, эту ассоциацию Гейм ни в
каком случае не хотел вызвать, он намекал на другие обстоятельства.
Восточногерманский писатель, не желающий терять ни звание классика
гэдээровской литературы, ни новоприобретенный статус восточноевропейского
диссидента, пытается так же "пройти по острию ножа", как это сделал его
герой, Ефан, сын Гошайи. Стефан Гейм подмигивает умному читателю: я-де
только притворяюсь, что пишу пасквиль на царя Давида, я-де прекрасно
понимаю, что в пору напряженных отношений стран восточного блока с Израилем
(1973 год), начальнички с великой радостью опубликуют книгу, где
национальный герой еврейского народа -- Давид представлен убийцей,
клятвопреступником, тираном; на самом деле, я издеваюсь над этими самыми
начальничками. Я-де тот самый "историк Ефан", который обдуривает власть,
разрушает идеологизированный миф. И меня, как моего героя, могут выгнать из
столицы, и мне, как и моему герою, могут запретить писать. Гейм успокаивает
пам-флетистики">
царем и иными присутствующими, мне, бедному сыну Израиля, никак не дано
сделать того, чего не сумел великий мудрец из Ура халдейского! Как доказать
вам, что у меня никогда не было ни разлагающих сомнений, ни нежелательных
мыслей, ни зловредных планов?
-- Мы умеем читать между строк, -- сказал Ванея.
-- Я руководствовался исключительно заповедями Господними, а также
волей царя иметь Книгу, которая явила бы полную Истину и положила бы конец
всем Разнотолкам и Распрям" устранила бы неверие в Избранность Давида, сына
Иессеева, -- возразил я.
-- Похоже, ты намекаешь на какие-то противоречия между заповедями
Господними и волей царя? -- спросил Иосафат.
-- Воля мудрейшего из царей -- закон для его слуг, -- ответил я. -- Но
разве сам господин Иосафат не говорил о царском пожелании, чтобы мы
подходили к делу тонко, и, если нужно очернить неугодного человека,
достаточно возбудить относительно него подозрения, а когда нужно подправить
истину, то следует подправлять ее лишь слегка, чтобы народ верил
написанному?
-- И ты решил, что это позволяет тебе протаскивать вредоносные мысли,
возбуждать недоверие, сеять сомнения и вообще делать дело, противоположное
высоким целям нашего исторического труда? -- сказал Садок. . -- Господам
присутствующим хорошо известно, -- защищался я, -- что мне приходилось
подчищать некоторые факты, если что-то с ними было неладно, если от них, так
сказать, дурно пахло или они оказывались неугодными царю. Но история вообще
без фактов немыслима, тогда никто тебе не поверит. Разве можно жарить без
огня? Или стирать без воды?
-- Я некоторым образом тоже историк, вставил Садок, -- однако моя книга
содержит лишь возвьппенные воспоминания и благородные чувства. Все зависит
от настроения автора. Чего он хочет? Написать духоподъемлющее сочинение или
же красить все в черный цвет?
-- А разве настроение читателей нам безразлично? -- возразил я. -- Ведь
то, что приемлемо для одного, неприемлемо для другого. -- Можно писать так,
чтобы разночтения исключались, -- сказал Иосафат.
-- Мой господин совершенно прав, -- согласился я, -- но подобные книги
-- вроде тухлой рыбы, которую никто не берет на базаре, а потому приходится
выбрасывать ее на помойку; мудрейший из царей Соломон хотел иного, он желал,
чтобы его книга была долговечнее всех остальных.
Желваки на скулах Ваней замерли.
-- Готов ли ты поклясться именем Бога, жизнью твоей жены Есфири, что
нигде в Книге царя Давида не скрыто намека на то, что подлинные события
происходили иначе, чем о них написано? -- спросил он.
Я вспомнил изможденную, больную Есфирь, подумал о великом милосердии
Господнем, потом обвел глазами окружающие меня лица от этих людей милосердия
не жди.
-- Ну? -- прикрикнул Ванея.
-- Как солнце пронзает тучу, -- пожал я плечами, -- так и правда
просвечивает сквозь слово.
-- По-моему, все ясно, -- сказал Иосафат.
-- Благонамеренностью это не назовешь, -- подхватил Нафан.
Священник Садок возвел глаза к небу и проговорил:
-- Стало быть, придется нам месяцами сидеть тут, как в вошебойне,
выискивая, будто вшей, злоумысленные намеки и прочие мер-зопакости.
Ванея ухмыльнулся:
-- Знание -- дар Божий, но когда человек знает лишнее, то это вроде
заразы или вони изо рта. Прикажите мне убить этого умника, пусть уносит свои
знания с собой в могилу.
Тут я снова бросился в ноги царю Соломону и, целуя его толстые пальцы,
воскликнул:
-- Выслушайте раба вашего, о мудрейший из царей, взываю не к правителю,
а к поэту. Позвольте мне прочесть мой псалом "Хвала Господу, хвала Давиду",
потом решайте, заслужил ли я смерти от руки Ваней.
Чтобы царь не успел отказать в моей просьбе, я выхватил из складок
одежды кусочек пергамента и начал читать:
(Голос Господа)
Я поставил завет с избранным Моим,
клялся Давиду, рабу Моему:
Навек утвержу семя твое,
в род и род устрою престол твой.
Я обрел Давида, раба Моего,
Святым елеем Моим помазал его.
Рука Моя пребудет с ним,
и мышца Моя укрепит его.
Враг не превозможет его,
и сын беззакония не притеснит его.
Сокрушу пред ним врагов его.
И Я сделаю его первенцем,
превыше царей земли. Вовек сохраню ему милость Мою, и завет Мой с ним
будет верен. Семя его пребудет вечно, и престол его, как солнце предо Мною:
вовек будет тверд, как луна,
и верный свидетель на небесах.
Царь Соломон вежливо захлопал в ладоши, следом -- остальные; писцы
Елихореф и Ахия тут же поинтересовались, нельзя ли получить копию, чтобы
приложить к протоколу.
Я сказал, что с удовольствием ее изготовлю, если только останусь жив на
достаточное для этого время.
Царь Соломон сдвинул на лоб расшитую золотом шапочку, почесал в затылке
и провозгласил следующее решение:
Исходя из того, что любого слова, неугодного царю и верховным
правителям, достаточно для обвинения в государственной измене;
и учитывая недовольство царя и верховных правителей рядом высказываний
обвиняемого Ефана, вписанных им в Единственно истинную и авторитетную,
исторически достоверную и официально одобренную Книгу об удивительной
судьбе, богобоязненной жизни, а также о героических подвигах и чудесных
деяниях царя Давида, сына Иессеева, который царствовал над Иудою семь лет и
надо всем Израилем и Иудою тридцать три года, избранника Божьего и отца царя
Соломона;
и признавая подсудимого виновным в предъявленных ему злодеяниях, я,
мудрейший из царей Соломон, властью, данной мне заветом с Господом,
приговариваю вышеупомянутого Ефана, сына Гошайи, к смерти.
-- Отлично, -- сказал Ванея и вытащил меч. Однако царь Соломон, подняв
руку, продолжил:
СОЛОМОНОВО РЕШЕНИЕ (Продолжение)
Принимая во внимание, что физическое умерщвление Ефана, сына Гошайи,
представляется нецелесообразным, так как оно может породить среди
недоброжелателей толки, будто царь Соломон подавляет свободу мысли,
преследует ученых и т. п.;
принимая также во внимание, что по тем же причинам нецелесообразно
отправлять Ефана, сына Гошайи, в рудники, каменоломни, к священникам
Беф-Сана или в иные подобные заведения,
он приговаривается к смерти через замалчивание; ни единое слово его не
должно стать известным народу -- ни устное, ни записанное на глиняных
табличках или пергаменте; его имя надлежит забыть, словно он никогда не
рождался на свет и не написал ни единой строки.
Псалом же под названием "Хвала Господу, хвала Давиду", написанный им в
духе и стиле литературных поденщиков, плоский по мысли и лишенный малейших
поэтических достоинств, да будет сохранен на все времена, нося его имя.
-- Воля ваша, -- проворчал Ванея и вложил меч в ножны. -- Что до меня,
то я предпочитаю простые решения.
Ночью в дом наш вошел ангел тьмы, он распростер крылья и коснулся своей
тенью Есфири, любимой супруги моей.
Я увидел, как изменилось от этого прикосновения ее лицо, закричал,
рухнул на пол рядом с ее постелью: я понимал, что произошло, но не мог этого
принять.
Боже мой, Боже мой, твердил я Господу, разве мыслимо никогда больше не
видеть ее улыбки, не слышать ее голоса, не чувствовать ее рук? Разве может
любовь навсегда исчезнуть во мраке шеола, разве может погаснуть великое
сияние ее души, подобно тому, как догорает обычная восковая свечка? Без нее
я что ручей без воды или кость без костного мозга. Возьми одну из рук моих,
Господи, один глаз, половину сердца, только подыми ее, воскреси, дай пожить
хотя бы еще пять дней, пусть даже один-единственный день. Ведь Ты сотворил
целый мир и в нем все живое, неужели Тебе трудно воскресить всего лишь одну
жизнь? Как ни прискорбно, я оказался недостоин ее любви, ибо моя любовь была
меньше той, которой она одарила меня. Чем же я воздам ей за это, чем
отплачу, если она умерла? Срубленное дерево живо надеждой на новые побеги,
так неужели женщина, чье сердце было чище родника, значит для Тебя меньше
любого из дерев? Умоляю Тебя, ведь это Ты сотворил ее, и каждую ее мысль, и
каждое движение ее души; зачем же Ты опять обращаешь ее во прах? Ты наделил
ее живою плотью и светом очей, озарявших мой путь; зачем же, Господи,
разрушаешь творение рук Твоих, уничто жаешь подобие Твое? Если согрешил я,
покарай меня, не отпускай моей вины. Если я поступал неправедно, да будет
горе мне. Но зачем же Ты отнимаешь жизнь у той, что была праведна и добра и
любила людей? Зачем посылаешь ее в бездну, откуда нет возврата?
Я укорял Господа, но он молчал, а лицо Есфири, любимой жены моей,
отчуждалось все больше.
Потом пришли мои сыновья Сим и Селеф и их мать Олдана, отвели меня в
мою комнату. Я разодрал свои одежды и посыпал голову пеплом. Вскоре дом
заполнили соседи и левиты. Они закрыли лицо Есфири, ее бедное, изможденное
тело и принялись оплакивать ее, а еще есть и пить, хлопать меня по плечу,
говорить, что такова воля Божья и все мы рано или поздно отправимся в страну
тьмы, в долину смерти, но я почти ничего не замечал и не слышал.
На следующий день они забрали Есфирь, положили ее на повозку,
запряженную двумя коровами, вывезли за городские ворота и опустили в могилу.
Больше ничто не удерживало меня в Иерусалиме, к тому же царские
чиновники торопили освободить дом No 54 по переулку Царицы Савской. На
государственной службе ты уже не состоишь, говорили мне, поэтому поспешай с
отъездом. Кое-что из своего небогатого имущества я распродал, кое-что
раздарил, а записи и архив спрятал в тайном месте.
Потом я в последний раз навестил могилу Есфири, любимой жены моей,
помолился там Господу. Глядя на надгробие, я припомнил слова Давида,
сказанные на смерть его первого сына от Вирсавии: "Я пойду к тебе, а ты не
возвратишься ко мне".
Затем я отправился к жертвеннику. За несколько из немногих оставшихся у
меня шекелей купил четверть барашка и положил для всесожжения на алтарь,
близ которого Ванея совсем недавно убил Иоава. К небу закурился дымок, и я
понял: моя жертва угодна Господу, он дарует мне спокойное возвращение в
родной город.
На пути домой я задержался, чтобы посмотреть, как идет строительство
Храма, воздвигаемого Соломоном Господу; я видел тщательно обтесанные
громадные камни, поставленные один на другой, притвор с колоннами,
вырезанные камнерезами гранаты и лилии, однако я видел также исполосованные
спины людей, сделавших все это, их изнуренные лица, измученные глаза.
Но Господь послал ко мне Ангела, который, встав за моим плечом, сказал:
"Что камень и железо и медь, что троны царей и мечи сильных? Все это станет
прахом, говорит Господь, зато слово и истина и любовь пребудут вечно".
Все наши пожитки мы несли на себе, тем не менее у городских ворот нас
остановили для досмотра, будто у нас было сорок вьючных ослов, груженных
сундуками с коврами и ящиками с архивами. Хелефей подозвал своего офицера,
подошел начальник привратной стражи и ухмыльнулся:
-- Никак опять наш историк? Да еще в дорожной одежде, пешком, с
котомкой за спиной!
Показав разрешение на выезд с царской печатью, я попросил отпустить нас
без лишних хлопот, ибо день обещал быть жарким, а нам предстоял неблизкий
путь.
-- Гляжу, ты кончил свою работу, -- сказал начальник, обращаясь не
столько ко мне, сколько к обычно толпящемуся у городских ворот сброду
бездельников и мошенников, -- стало быть, ты дал этим людям то, в чем они
больше всего нуждаются, а именно Историю. -- Он окончательно повернулся к
толпе. -- Возблагодарите же Ефана, сына Гошайи, за то, что трудами своими
неустанными он украсил ваши язвы и вонь описанием ваших добродетелей.
Люди загоготали, зашлепали себя по ляжкам, кое-кто даже кувырнулся от
удовольствия; толпа плотно обступила меня, моих сыновей Сима и Селефа, их
мать Олдану.
-- Расскажи-ка, -- продолжал начальник, -- какими ты изобразил их.
Избранным народом, который следует заповедям Господа, Его закону, или же
тупицами и злодеями?
-- Народ, -- ответил я, -- источник как добра, так и зла.
-- Слышите, какие вы двоедушные, -- воскликнул начальник, щелкнув над
толпой плетью, -- но царь дан вам от Бога, а также все правители и царские
слуги. -- Не обращая внимания на ворчащую толпу, он обернулся ко мне. -- Ну,
а сам-то ты кто таков? Ни мирянин, ни священник! Ни господин, ни раб! Ты --
змий, искушающий плодом с древа познания, а Господь, сам знаешь, проклял
змия, сказав: "Будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах во все дни
жизни твоей, а человек будет поражать тебя пятой в голову".
При этих словах источающая жар и зловоние толпа еще больше стиснула
нас. Я видел ненависть в гноящихся глазах, угрожающе поднятые культи; Сим и
Селеф закричали, Олдана впилась ногтями в лицо сунувшегося к ней охальника;
не полагаясь на собственные кулаки, я озирался по сторонам, ища защиты. И
тут появились скороходы с белыми жезлами, а за ними зелено-золотой паланкин
с красной бахромой на крыше.
Нищие, зеваки и жулики вмиг поразбежались от ворот, разогнанные
хелефеями и фелефеями. В сопровождении начальника при-вратной стражи главный
царский евнух Аменхотеп подошел к нам; он кивнул Олдане, ласково тронул за
подбородок Сима и Селефа; мне же он сказал, изящно сложив руки:
-- Ефан, друг мой, я не мог отпустить тебя, не простившись. Ведь мы оба
чужаки в Иерусалиме, причем во всех смыслах этого слова. Я благожелательно
следил за тобой и твоей работой, а теперь, когда ты уедешь, мне будет
недоставать тебя. Если это может послужить утешением, знай, что твоя бывшая
наложница Лилит вполне прижилась во дворце и чувствует себя неплохо; она
дарит своими ласками царя Соломона и одновременно служит наперсницей его
супруге, дочери фараона. Кроме того, Лилит поет царю любовные песни, которым
ты ее научил и которые так нравятся царю, что он велел их записать, собрать
и издать "Книгу Песни Песней Соломона". Надеюсь, ты примешь от меня в знак
дружбы прощальный подарок.
Аменхотеп достал из складок своей одежды флакончик.
-- Эти духи получены из очень хорошего египетского дома в городе бога
солнца Ра, от моего личного поставщика, -- сказал он. -- Пусть их аромат
освежает тебя и напоминает о том, что в мире евнухов не стоит вести себя
по-мужски.
Взяв флакон, я повернулся и пошел своей дорогой.
Когда мы пересекли Кедрон и поднялись на противоположный высокий берег,
я задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся
предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но
не смог, ибо великое сияние Божье лежало на утреннем Иерусалиме.
"Любой писатель, если только он напрочь не лишен жизни, движется по
свое-образной параболе, нисходящая часть которой заложена в восходящей."
Чтобы понять пафос и юмор книги Стефана Гейма "Хроники царя Давида",
надобно вписать ее в соответствующий биографический и социальный контекст.
Не то, чтобы книга вовсе была непонятна вне этого контекста, но кое-какие
нюансы оказались бы потеряны, и ошеломленный читатель остался бы один на
один с яростным издевательским антибиблейским памфлетом -- не то "Галерея
святых" барона Гольбаха, не то "Забавная Библия" журналиста Таксиля.
Разумеется, просветительский, даже не атеистический, но антитеистический,
богоборческий дух веет со страниц этой странной книги (вообще пора
постмодерна, постреволюций способствует простому такому, незамысловатому
атеизму, как пора революций способствовала изощренной, одновременно
интеллектуальной и фанатичной вере), но... Бот с этого-то "но" и стоит
начать. Стоит начать с главного отличия "типового" антибиблейского памфлета
от "Хроники царя Давида" Стефана Гейма.
Гейм любуется рыжеволосым, наглым, обаятельным, лицемерным и безмерно
талантливым Давидом, прошедшим путь от пастушка до царя, от поэта до
полководца, от бунтаря до деспота. Давид, каким его изображает Стефан Гейм,
удивительно напоминает Гришку Отрепьева из пушкинского "Бориса Годунова". То
же обаяние, тот же "драйв", напор талантливого авантюриста, но это сходство
от воли автора не зависящее, так сказать, архетипическое. Совсем иное дело,
когда, благодаря рассеянным то там, то тут словечкам и оборотам из
советского, социалистического речевого идеологического обихода, читатель
начинает догадываться, какую игру вел в 1973 году писатель Стефан Гейм,
гэдээровский классик, медленно и верно "дрейфующий" к диссидентам. Он пишет
о Давиде, а имеет в виду любого вождя революции, ставшего деспотом и
тираном. В его царе Давиде слиты, спаяны все революционеры, превратившиеся в
государственников: Кромвель, Наполеон, Ленин, но прежде всего, важнее всего
-- Сталин. Перед читателем один из парадоксальнейших текстов: рас-
329
сказ о роке всех революции и революционеров, притворившийся
антибиблейским памфлетом. Гейм не боится ни Яхве (очень далеко), ни царя
Давида (умер), ни Христа (простит -- это его профессия), зато питает
известную робость но отношению к Сталину, Брежневу, Хонеккеру. Начальство!
Власть! Земная власть! В конечном счете, книга написана о власти, о самом
сильном человеческом соблазне: "Свобода и власть, а главное -- власть! Над
всею дрожащей тварью". "Посторонись, голодранцы! Дорогу Ванее, сыну Иодаеву,
верховному начальнику над войском..." "Рука Ваней, державшая вожжи, была
крупна и жилиста; он гулко расхохотался и проговорил: "Мой отец был рабом в
Израиле, он работал на медных рудниках, там нажил чахотку и умер..."". "Я
видел перед собой лоснящиеся крупы лошадей и белые жезлы скороходов; вокруг
снова и снова раздавалось имя Ваней, сына Иодаева, Тут сошел на меня Дух
Господень, и я понял, сколь сладка человеку власть".
Гейм -- писатель-идеолог, "конструктор" и "деконструктор" текстов, в
этом смысле, он -- дитя соцреализма, странного вымороченного классицизма;
используя библейскую терминологию, можно даже сказать: он -- блудный сын
соцреализма. В его книге соединились "начала и концы" социалистической
литературы, литературы идеологического общества. Поскольку
восточноевропейские страны с большей скоростью прошли путь от революционных
"бури и натиска" до "застойного" болота, поскольку бурные 20-е в их
"календаре" оказались "сплавлены", соединены с мрачными 30-ми,
"оттепельными" 60-ми и циничными 70-ми, постольку и литература в этих
странах оказывалась причудливым парадоксальным сплавом самых разных
литератур. "Хроника царя Давида" -- с одной стороны, типичный образец
антирелигиозной, антибиблейской <<пам-флетистики" 20-х годов, некое
завершение богатой просвещенческой традиции; с другой стороны, не менее
типичный образец усталой литературы "аллюзий" позднего социализма: "Маздак"
Мориса Симашко, "Записки Усольцева" Юрия Давыдова, даже "Трудно быть богом"
братьев Стругацких. В этих книгах дерзкая издевательская "фига в кармане"
превращается в грустную, почти циническую мудрость: "Так было. Так -- будет.
Всегда власть превращает талантливого человека в кровавое дерьмо. Всегда
люди, пытавшиеся изменить жизнь к лучшему, дорвавшись до власти, оказываются
несчастьем, горем для страны, которую отвоевали". "Аллюзиовную" природу этой
книжки следует помнить каждому читателю. Гейм не анализирует текст Библии,
он "деконструирует" этот текст.
И, надо признать, Библия, которую "деконструирует" Стефан Гейм,
предоставляет огромное поле для самых разных интерпретаций и вариаций;
видимо, есть некий закон бытования текстов -- чем более велик текст, тем он
незащищеннее перед любой "деконструкцией". Из всех возможных интерпретаций
характера Давида Стефан Гейм выбирает самую безжалостную: Давид не меняется
на протяжении всей книги. С самого начала это -- неистовый властолюбец,
рвущийся к власти во что бы то ни стало и любой ценой. Есть одна только
фраза в целой книге (зато какая!), благодаря которой понимаешь, за что так
любили Давида. После того, как сообщено: "...битва превращала этого нежного
юношу в опьяненного кровью яростного воина", -- принцесса Мелхола (первая
жена Давида) говорит: <<...я спросила его: "Давид, любимый мой, неужели тебе
не бывает страшно?" Он взглянул на меня и сказал: "Сердце мое полно страха.
Я поэт, мне нетрудно вообразить, как копье вонзается в мое тело"".
Однако поэт и деспот Давид -- не главный герой повествования. В конце
концов, о нем с самого начала объявлено: "Давид, сын Иессеев, который
одновременно был лю-бодейником и царю, и царскому сыну, и царской дочери,
который сражался наемником против собственного народа, который велел убить
собственного сына и своих самых преданных слуг, а потом громко оплакал их
смерть, и который, наконец, сплотил в единую нацию племена жалких крестьян и
своенравных кочевников..,", все его преступления -- "секрет Полишинеля", не
их раскрытие составляет интригу книги. Главный герой повествованния --
провинциальный историк, Ефан, сын Гошайи, вызванный в столицу сыном царя
Давида царем Соломоном для работы в комиссии по составлению "Хроники царя
Давида". Накануне убийства своих конкурентов, Адонии и Иоава, накануне
окончательного и бесповоротного прихода к власти, царю Соломону нужен такой
историк, добросовестный провинциал, который разыщет, разроет все, что только
возможно, о царе Давиде; тогда станет понятно, что разрешать, что запрещать,
какие архивы оставлять открытыми, какие закрывать. Ефан собирает материалы,
и не постепенно, а сразу перед ним открывается истина, совершенно
непригодная для официального употребления.
Можно ведь и так проинтерпретировать текст Стефана Гейма: это -- некая
"вестернизация", даже "американизация" Библии. Царь Давид в таком случае
предстанет неким жестоким и талантливым политиком; его сын, Соломон,
ничтожным наследником, "последышем"; а Ефан окажется журналистом, получившим
задание написать апологетическую биографию великого человека, в ходе
журналистского расследования узнающим всю подноготную и умудряющимся
впихнуть в лукавую апологию почти все раздобытые им сведения. Этакий
"Гражданин Кейн" на библейском материале. Единственное отличие книги Гейма
от подобных произведений сострит в том, что "лукавая апология" лежит перед
ним и называется Первая, Вторая и Третья книга Царств Библии.
"Деконструи-руя" Библию, Гейм, и в самом деле, замечает то, что
проскальзывает мимо внимания простодушного читателя. В песне-плаче Давида на
смерть Ионафана он, например, совершенно справедливо обнаруживает
гомосексуальные мотивы: "любовь твоя была для меня превыше любви женской".
Но вот уже утверждать, что Давид жил и с Саулом, отцом Ионафана, это уже ...
чересчур.
Впрочем, я веду речь не о Библии, а о Стефане Гейме и о его героях.
Историк Ефан пытается "пройти по острию ножа", впихнуть в официозную
"монографию" хоть крупицу правды, уцелеть в дворцовых интригах, да еще и
получить гонорар. В результате его с позором изгоняют из столицы, запрещают
писать. Его наложницу отбирает царь Соломон, любимая жена умирает в
Иерусалиме. Поражение? Почти поражение, потому что Первая, Вторая и Третья
книги Царств как раз и есть те самые официальные славословия, в которые
историку Ефану удалось спрятать правду. Что остается от грязи и крови
политики вообще? Та самая искорка правды, спрятанная трусливым
интеллектуалом в груду государственной лжи, и его песни о любви, посвященные
женщине, которую он предал. "...Мне же евнух сказал: "...кроме того, Лилит
поет царю любовные песни, которым ты ее научил и которые так нравятся царю,
что он велел их записать, собрать и издать "Книгу Песни Песней Соломона"....
Я повернулся и пошел своей дорогой. Когда мы пересекли Кедрон ... я
задержался, чтобы бросить последний взгляд на град Давидов. Он простерся
предо мною, раскинувшись на своих холмах, и я хотел было проклясть его, но
не смог, ибо великое сияние Божее лежало на утреннем Иерусалиме". Странным
образом, но здесь мне тоже вспомнился Пушкин. Знаменитый финал "Полтавы".
Итог истории -- обломки, ничего не остается, но что-то ведь останется?
"Прошло сто лет -- и что ж осталось/ От сильных, гордых сих мужей,/ Столь
полных волею страстей? / Их поколенье миновалось -- и с ним исчез кровавый
след/ Усилий, бедствий и побед. (...) Лишь порою/ Слепой украинский певец,/
Когда в селе перед народом/ Он песни гетмана бренчит,/ О грешной деве
мимоходом/ Казачкам юным говорит". Разумеется, эту ассоциацию Гейм ни в
каком случае не хотел вызвать, он намекал на другие обстоятельства.
Восточногерманский писатель, не желающий терять ни звание классика
гэдээровской литературы, ни новоприобретенный статус восточноевропейского
диссидента, пытается так же "пройти по острию ножа", как это сделал его
герой, Ефан, сын Гошайи. Стефан Гейм подмигивает умному читателю: я-де
только притворяюсь, что пишу пасквиль на царя Давида, я-де прекрасно
понимаю, что в пору напряженных отношений стран восточного блока с Израилем
(1973 год), начальнички с великой радостью опубликуют книгу, где
национальный герой еврейского народа -- Давид представлен убийцей,
клятвопреступником, тираном; на самом деле, я издеваюсь над этими самыми
начальничками. Я-де тот самый "историк Ефан", который обдуривает власть,
разрушает идеологизированный миф. И меня, как моего героя, могут выгнать из
столицы, и мне, как и моему герою, могут запретить писать. Гейм успокаивает
пам-флетистики">