* * *
   Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?!


ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЮРЬМА И ВОЛЯ

Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмейстера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добычей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовке. Красавицаказачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.


   В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какомуто переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
   — Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато изза угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как изза угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
   — Не убежишь!
   — Да я и бежать не думаю, — отвечаю.
   — Это не он, тот туда убежал, — вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
   Разъяснилось, что я — не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
   — Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, — указал городовой на поднятую пачку.
   — Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал человек, обронил, и я поднял.
   — Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, должно из ефтих! — раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
   — А ты кто будешь? Откуда? — спросил квартальный.
   Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал.
   — Тащи его в часть, там узнаем, — приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
   — Да это прокламации! Тащи его, дьявола… Мы тебе там покажем! Из той же партии, что бежавший…
   Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел — хоть на виселицу.
   На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, — перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
   Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пером за ухом.
   — Ты кто такой? А? — обратился ко мне квартальный.
   — Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, — весело ответил я.
   Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
   — Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу… Государственные преступники.
   Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
   Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
   — Вот этот самый, вашевскобродие!
   — А! Вы кто такой? — очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
   — Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся.
   — Правда это?
   — Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, — ответил я, уже успокоившись.
   Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
   — Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
   — Прикажете конвойс?
   — Никаких. Оставайтесь здесь.
   Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
   — Хорош!
   — Да, пудов на шестнадцать!
   — Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
   — Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
   — С берлоги? Это интересно… Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей — больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня — в кресло и вынул большой револьвер Кольта.
   — А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
   — Кольт? Великолепные револьверы.
   — Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
   Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
   — В Сибири охотились?
   — Нет.
   — Где же?
   — Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я— не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
   — Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
   — Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
   — Вы, пожалуй, правы… Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
   Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
   — Изволите требовать?
   — Нет. Но подождите здесь… Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
   И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
   Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
   Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
   — Пожалуйте, — пригласил он меня барским жестом и добавил, — сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
   Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковникжандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так— охотник, медвежатник.
   — Очень приятно, молодой человек!
   И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какуюто видную птицу, и решил поддерживать это положение.
   — Пожалуйте, — пододвинул он мне рюмку.
   — Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
   Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
   — Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
   Я принял комплимент и сказал:
   — — Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать…
   — Браво, браво…
   Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу..
   — Вам Квасу?
   — Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, — сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
   — А я пива с водкой не мешаю, — сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
   — Кофе и коньяк!
   Лакей исчез. Я закуривал.
   — Ну, что сын? — обратился он к жандарму.
   — Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
   Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
   У меня явилось желание озорничать.
   — Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
   — Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
   — Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
   — Да, в гостях неудобно.
   — Я не к тому… Я очень рад… Я, ведь, только одну рюмку пью…
   Я налил две рюмки.
   — И я только одну, — сказал жандарм.
   — А я уж остатки… Разрешите. Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
   — Великолепный коньяк, — похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
   Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
   — Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
   По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
   — Вы сами откуда?
   — Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
   У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
   — Коля, я к тебе пойду! — и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
   — Простите, — извинился он, садясь за стол. — Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почемуто скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я — власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
   — …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
   — Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра — извините уж, это распоряжение полковника — под стражей…
   — Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
   Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать.
   Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
   — Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
   Мне отдали шапку и повели кудато наверх на чердак.
   — Пожалуйте, сюда! — уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какуюто закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
   — Утро вечера мудренее! — подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову— больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет— только решетки, две поперечные и две продольные из ржавых железных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде подоконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход гдето просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой… Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск — поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он поднимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарныйдежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
   Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу— дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза — значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек— двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой— оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
   — Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
   — Давай!
   Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
   Пароход товаропассажирский. Народу мало. Везут какието тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…

 
* * *
   Астрахань. Пристань забита народом.
   Какая смесь одежд и лиц,
   Племен, наречий, состояний…
   Солнце пекло смертно. Пылища какаято белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Коегде в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
   На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом… Взглянул— серые знакомые глаза… А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо… Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
   — Барин? Да это вы!…
   — Я, Лавруша…
   — Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга…
   — Ну, и я не барин, а Алеша… Алексей Иванов…
   — Брось это, — вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил.
   — Со свиданием селяночки хлебанем.
   Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань— иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море… А потом запил и спутался с разбойным людом…
   Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я както, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
   Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
   С нами жил еще любимый подручный Орлова — Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие— колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: нукштожь и ладно.
   Скажи ему Орлов, примерно:
   — Видишь, купец у лабаза стоит?
   — Нукштожь!
   — Пойди, дай ему по морде!
   — Ладно.
   И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
   — Золото, а не человек, — хвалил мне его Орлов, — только одна беда — пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чутьчто, связать и в чулан. Проспится и не обидится — про то атаману знать, скажет.
   На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит — уж у них обычай ничего не спрашивать — коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
   — Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике… Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.

 
* * *
   Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, — так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы… Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
   Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада… Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какимито странными звуками…
   — Что это? — спрашиваю.
   — Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
   Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
   Иногда только они перекидывались какимито непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
   Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша.
   Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
   Вдруг оглушительный свист… Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлыраскоряки, — их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
   Изпод ветел появились два человека — один высокий, другой низкий.
   Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
   Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
   Все молчали, когда они пили.
   Привязали лодку к ветле. Вышли.
   — Вот! — сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
   — То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще…
   Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь чтото крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
   Вот оно где: «нашел — молчи, украл — молчи, потерял— молчи!».

 
* * *
   Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота— на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные — и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что ктото бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
   Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку — там почти полведра икры зернистой.
   Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
   — Ешь, а ты икруто хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. — Ваня, а ты же икру? — спросил я.
   — Обрыдла. Это тебе в охотку.
   Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол. Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали.
   Козлик чтото начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.

 
* * *
   В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
   Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
   — Что, хороши? — спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
   — Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
   Он подошел ко мне близко и понюхал.
   — Ты что, с промыслов?
   — Да, из Астрахани, еду работы искать.
   — Вот я и унюхал… А ты по какой части?
   — В цирке служил!
   — Наездник? Вот такогото мне и надо. Можешь до Великокняжеской
   лошадей со мной вести?
   — С радостью!
   И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук — не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
   — Кисмет!
   … Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
   Все гладь и гладь.
   Не видно края,
   Ни кустика, ни деревца…
   Кружит орел, крылом сверкая…
   И степь, и небо без конца…
   Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какаято… подлая, изза угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется — или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!… Подлая охота— все исподтишка, тихомолком… А степь— не то. Здесь все открыто— и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьмика волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один.
   Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль…
   А кругом — степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…
   И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Разве только
   Строгих стрепетов стремительная стая
   Сорвется с треском изпод стремени коня…
   Ни души кругом.
   Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
   Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души…
   Привстал на стременах, оглянулся вокруг— все тот же бесконечный зеленый океан… Неоглядный,. величественный, грозный…
   И хочется борьбы…
   И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей… Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, я
   почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытянулся и пошел, и пошел!
   Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног.
   Заложил уши… фырчит… и несется, как от смерти…
   Еще удар плети… Еще чаще стучат копыта… Еще сильнее свист ветра… Дышать тяжело…
   И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки… Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом…
   Здесь только я, степь да небо.
   Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был связан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам.
   И многомного, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, — даже один очерк степной жизни попал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока — о далеком былом.