Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке.
Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова.
Оба знали и молчали.
Только знаменитая историческая губа Андреева-Бурлака выражала понятное мне его настроение. Об этой губе поэт Минаев сказал:
Бывало в нашей компании идет разговор о разных обстоятельствах, о которых я мог бы рассказать многое, а я молчу, смотрю на Бурлака. А у того губа смеется,… и так смеется, что я не удержусь и в ответ сам улыбнусь… И мы только двое понимаем друг друга. Он умел молчать.
Андреев-Бурлак читал «Записки сумасшедшего», «Рассказ Мармеладова» и свои сочинения, Ильков— сцены из народного быта, а я — стихи.
Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков.
Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы.
С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он…
А мы у него в притоне, где я прожил пять дней, и откуда бежал, обжирались до отвала Мочаловской икрой.
Об этом и коекаких других астраханских похождениях, конечно, и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали Мочаловскую икру.
— Чего икру не жрешь, — спрашиваю Орлова.
— Обрыдла. Вобла ужовистее.
Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том.
На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу.
— Юшки похлебать, да стерляжьей жарехи почавкать.
На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили, да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык из аршинных стерлядей готовили.
Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. выпиваем. Икру я и Бурлак едим как кашу.
— И тогда также ложками хлебали? — спросил меня бурлак, улыбаясь во всю губу.
— Только деревянными! — ответил я.
Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а
ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот.
— Что же ты икру? — спрашивает Бурлак.
— Обрыдла! Я только воблу… Гляди какая. Подледная!
— Так обрыдла, говоришь?
Долго хохотали мы после. А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани.
Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода «Бурлак»— отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были АндреевВелизарий, АндреевОльга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену.
Я знал капитана АндрееваОльгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно и справлял
10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с АндреевымБурлаком приехали в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль. был 14 мая, в день коронации Александра III.
Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.
Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…
— Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, генерал, мой старый приятель. Едем!
— Едем.
А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим а кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки АндреевуБурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.
— Очень… Очень рад… Друзья моих друзей— мои друзья… Пойдемте закусить.
Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья! — Пока подпишика афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:
— 14го «Горькая судьбина»… 14го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь чтонибудь другое… Ну, «Лес», что ли.
— Это почему?
— Да, знаешь, в день коронации и вдруг, горькая судьбина… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.
— Ну, «Светит, да не греет», — с серьезным видом предлагает Бурлак— а губа смеется.
— Это хорошо. А там после, что хочешь, ставь. Я переменил числа, и Мосолов подписал афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и доказал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.
— Каковы идиоты?!. Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!
— Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.
— А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется… А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая… Ну, понял?
— А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется…
— Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался…
И в день коронации шло у нас «Светит, да не греет», а в Слободе «Ворона в павлиных перьях» и «Недоросль»… Нарочно не придумаешь! Мы прошли через две комнаты, где картины были завешены и мебель стояла в чехлах.
— По холостяцкому закусим.! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке.
— Коля, ты ему стаканчик!… Он рюмок не признает.
И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.
— Рюмками воробья причащать, — припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.
— Иже вместийвместит. Кушайте на здоровье… Еще холодненькой подадут.
— Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.
— Да, вы были на войне! В каких делах? Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.
К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.
— Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал, — спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.
— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…
— Так поправлю, — и я обратно скрутил ложку, как была.
Бурлак смеется.
— Он везде ложки крутит… Вот на пароходе тоже две скрутил…
— Нда-с… Вы знаете историю этой ложки?
Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать. Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…
— Поймали его потом? — спрашиваю я.
— Как в воду канул. Потом, наверно, поймали… Наверное уж в Сибири, а то может и повесили. Опаснейший фрукт.
— А какой он на вид? Богатырь? — допытывался я. — А самому хотелось сказать, что решетки в окне были тонкие и подоконник гнилой.
— Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас… и рука такая же маленькая, как у вас…
Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.
Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и прощаясь, при выходе из кабинета, не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, а всетаки сказал, как и тогда:
— Бедный Мишка, попалтаки в полицию!
Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.
Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру, и сделался настоящим репортером.
1927 год. Картино.
Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова.
Оба знали и молчали.
Только знаменитая историческая губа Андреева-Бурлака выражала понятное мне его настроение. Об этой губе поэт Минаев сказал:
Бурлака никто не видел смеющимся, — у него смеялись только глаза и нижняя губа.
Москва славна Тверскою,
Фискалом М. Н. К.
И нижнею губою
Актера Бурлака.
(M. H Катков, редактор «Московских ведомостей)
Бывало в нашей компании идет разговор о разных обстоятельствах, о которых я мог бы рассказать многое, а я молчу, смотрю на Бурлака. А у того губа смеется,… и так смеется, что я не удержусь и в ответ сам улыбнусь… И мы только двое понимаем друг друга. Он умел молчать.
* * *
А испытаний ему было не мало. Помню случай в. Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бурлаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты.Андреев-Бурлак читал «Записки сумасшедшего», «Рассказ Мармеладова» и свои сочинения, Ильков— сцены из народного быта, а я — стихи.
Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков.
Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы.
С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он…
А мы у него в притоне, где я прожил пять дней, и откуда бежал, обжирались до отвала Мочаловской икрой.
Об этом и коекаких других астраханских похождениях, конечно, и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему подробно, как пили водку и жрали Мочаловскую икру.
— Чего икру не жрешь, — спрашиваю Орлова.
— Обрыдла. Вобла ужовистее.
Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том.
На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу.
— Юшки похлебать, да стерляжьей жарехи почавкать.
На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили, да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык из аршинных стерлядей готовили.
Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. выпиваем. Икру я и Бурлак едим как кашу.
— И тогда также ложками хлебали? — спросил меня бурлак, улыбаясь во всю губу.
— Только деревянными! — ответил я.
Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а
ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот.
— Что же ты икру? — спрашивает Бурлак.
— Обрыдла! Я только воблу… Гляди какая. Подледная!
— Так обрыдла, говоришь?
Долго хохотали мы после. А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани.
Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода «Бурлак»— отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были АндреевВелизарий, АндреевОльга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену.
Я знал капитана АндрееваОльгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно и справлял
10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с АндреевымБурлаком приехали в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль. был 14 мая, в день коронации Александра III.
Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.
Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…
— Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, генерал, мой старый приятель. Едем!
— Едем.
А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим а кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки АндреевуБурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.
— Очень… Очень рад… Друзья моих друзей— мои друзья… Пойдемте закусить.
Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья! — Пока подпишика афишу, Коля. Сидим. Мосолов взял афишу и читает:
— 14го «Горькая судьбина»… 14го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь чтонибудь другое… Ну, «Лес», что ли.
— Это почему?
— Да, знаешь, в день коронации и вдруг, горькая судьбина… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.
— Ну, «Светит, да не греет», — с серьезным видом предлагает Бурлак— а губа смеется.
— Это хорошо. А там после, что хочешь, ставь. Я переменил числа, и Мосолов подписал афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и доказал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.
— Каковы идиоты?!. Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра третьего!
— Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.
— А ты не догадался? Ведь Александр III коронуется… А разве его к царствованию готовили? Он занимает место умершего брата цесаревича Николая… Ну, понял?
— А ведь верно, что он не в свои сани садится? Сделал Бурлак серьезную физиономию, а губа смеется…
— Ну вот видишь, ты не смекнул, а я додумался…
И в день коронации шло у нас «Светит, да не греет», а в Слободе «Ворона в павлиных перьях» и «Недоросль»… Нарочно не придумаешь! Мы прошли через две комнаты, где картины были завешены и мебель стояла в чехлах.
— По холостяцкому закусим.! Садитесь, господа. В один миг были поставлены для нас два прибора на накрытом для одного хозяина столе, появилась селедка, балык и зернистая икра в целом бочонке. Налили по рюмке.
— Коля, ты ему стаканчик!… Он рюмок не признает.
И Бурлак налил мне полный стаканчик, поданный для лафита. Мне захотелось поозорничать. Прошлый завтрак мелькнул передо мной до самых мелочей.
— Рюмками воробья причащать, — припомнил я сказанную в тот завтрак шутку.
— Иже вместийвместит. Кушайте на здоровье… Еще холодненькой подадут.
— Это я в турецкую кампанию выучился. Спирт стаканами пили.
— Да, вы были на войне! В каких делах? Я рассказал, Бурлак добавлял. Генерал с уважением посмотрел на георгиевскую ленточку в петлице, а меня так и подмывает поозорничать.
К соусу подали столовую ложку, ту самую, которую я тогда свернул.
— Кто это, генерал, вам так ложку изуродовал, — спросил я и, не дожидаясь ответа, раскрутил ее обратно. Обомлел генерал.
— Второго вижу… Знаете, даже жаль, что вы ее раскрутили, я очень берегу эту память… Если бы вы знали…
— Так поправлю, — и я обратно скрутил ложку, как была.
Бурлак смеется.
— Он везде ложки крутит… Вот на пароходе тоже две скрутил…
— Нда-с… Вы знаете историю этой ложки?
Лет десять назад арестовали неизвестного агитатора с возмутительными прокламациями. Помнишь, это был 1874 год, когда они ходили народ бунтовать. Привели ко мне, вижу, птица крупная, призываю для допроса, а он шуточки, анекдотики, еще завтрака просит. Я его с собой за стол в кабинете усадил да пригласил жандармского полковника. Так он всю водку и весь коньяк стаканом вылакал. Я ему подливаю, думаю, проговорится. А он даже имени своего не назвал. Оказался медвежатником, должно быть, каналья, в Сибири медведей бить выучился, рассказывал обо всем, а потом спать попросился да ночью и удрал. Разломал ручищами железную решетку в окне на чердаке, исковеркал всю и бежал. Вот это он ложку свернул… Таких мерзавцев я еще не видал. Пришлось бы мне отдуваться, да спасибо полковнику, дело затушил…
— Поймали его потом? — спрашиваю я.
— Как в воду канул. Потом, наверно, поймали… Наверное уж в Сибири, а то может и повесили. Опаснейший фрукт.
— А какой он на вид? Богатырь? — допытывался я. — А самому хотелось сказать, что решетки в окне были тонкие и подоконник гнилой.
— Какой богатырь. Так, обыкновенный человек. Ну, вроде вас… и рука такая же маленькая, как у вас…
Генерал пристально посмотрел на меня, как бы вспоминая.
Этим наш разговор и кончился. Я чувствовал, что старое забыто, и прощаясь, при выходе из кабинета, не мог не созорничать. Хлопая медведя по плечу, а всетаки сказал, как и тогда:
— Бедный Мишка, попалтаки в полицию!
Вернувшись в номер, я рассказал и прошлое и настоящее во всех подробностях Бурлаку, и он, валяясь по дивану, хохотал с полчаса и отпивался содовой.
Этой поездкой я закончил мою театральную карьеру, и сделался настоящим репортером.
1927 год. Картино.