— Пферд, — говоришь ему, указывая на лошадь, — а он глаза вытаращит и молчит, и отрицательно головой мотает. Оказывается, поихнему лошадь зовется не «Пферд», а «Кауль» — вот и учи таких чертей. А через 10 дней назначено выступление на войну, на Кавказ, в 41ю дивизию, резервом которой состоял наш Саратовский батальон.
   Далматов, Давыдов и еще коекто из труппы приходили издали смотреть на ученье и очень жалели Инсарского.
   А. И. Погонин, человек общества, хороший знакомый губернатора, хлопотал об Инсарском, и нам командир батальона, сам ли, или по губернаторской просьбе, разрешил не ночевать в казармах, играть в театре, только к 6 часам утра обязательно являться на ученье и до 6 вечера проводить день в казармах. Дней через пять Инсарский заболел и его отправили в госпиталь — у него сделалась течь из уха.
   Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду а войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалилась Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя, поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
   Последний спектакль, в котором я участвовал, пятница 29 июля — бенефис Большакова. На другой день наш эшелон выступал в Турцию.
   В комедии Александрова «Вокруг огня не летай» мне были назначены две небольших роли, но экстренно пришлось сыграть Гуратова (отставной полковник в мундире), вместо Андреева-Бурлака, который накануне бенефиса телеграфировал, что на сутки опоздает и приедет в субботу. Почти все офицеры батальона, которым со дня моего поступления щедро давались контрамарки, присутствовали со своими семьями на этом прощальном спектакле, и меня, рядового их батальона в полковничьем мундире, вызывали почем зря. Весь театр, впрочем, знал, что завтра я еду на войну, ну и чествовали вовсю.
   Поезд отходил в два часа дня, но эшелон в 12 уже сидел в товарных вагонах и распевал песни. Среди провожающих было много немцевколонистов, и к часу собралась вся труппа провожать меня: нарочно репетицию отложили. Все с пакетами, с корзинами. Старик Фофанов прислал оплетенную огромную бутыль, еще в старину привезенную им из Индии, наполненную теперь его домашней вишневкой.
   Погонин почемуто привез ящик дорогих сигар, хотя знал, что я не курю, а нюхаю табак; мать Гаевской — домашний паштет с курицей и целую корзину печенья, а Гаевская коробку почтовой бумаги, карандаш и кожаную записную книжку с золотой подковой, Давыдов и Далматов — огромную корзину с водкой, винами и закусками от всей труппы.
   Мы заняли ползала у буфета, смешались с офицерами, пили донское; Далматов угостил настоящим шампанским и, наконец, толпой двинулись к платформе после второго звонка. Вдруг шум, толкотня и к нашему вагону 2го класса — я и начальник эшелона, прапорщик Прутняков занимали купе в этом вагоне, единственном среди товарного состава поезда — и сквозь толпу врывается, хромая, Андреев-Бурлак с двухаршинным балыком под мышкой и корзинкой вина.
   — Прямо с парохода, чуть не опоздал!
   Инсарский, обнимая меня, плакал.
   Он накануне вышел из лазарета, где комиссия призналa его негодным к военной службе.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА

Наш эшелон. Пешком через Кавказ. Шулера во Млетах. В Турции. Встреча в отряде. Костя Попов. Капитан Карганов. Хаджи-Мурат. Пластунская команда. Охотничий курган. Отбитый десант. Англичанин в шлюпке. Последнее сражение. Конец войны. Охота на башибузуков. Обиженный И нал Асланов. Домой


   Наш эшелон был сто человек, а в Тамбове и Воронеже прибавилось еще сто человек и начальник последних, подпоручик Архальский, удалец хоть куда веселый и шумный, как старший в чине, принял у Прутникова командование всем эшелоном,. хотя был моложе его годами и, кроме того, Прутников до военной службы кончил университет. Чины и старшинство тогда очень почитались. Самый нижний чин это был рядовой, получавший 90 копеек жалованья в треть и ежемесячно по 2 копейки на баню, которые хранились в полковом денежном ящике и выдавались только накануне бани — солдат тогда пускали в баню за две копейки.
   — Солдат, где твои вещи?
   — Вот все тут, — вынимает деревянную ложку изза голенища.
   — А где твои деньги?
   — На подводе везут в денежном ящике. Следующий чин — ефрейтор, получавший в треть 95 копеек.
   Во время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай пить, глядят и видят — рядовые тоже чай пьют… И важно говорит один ефрейтор другому: «На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело».
   Дней через пять мы были во Владикавказе, где к нашей партии прибавилось еще солдат и мы пошли пешком форсированным маршем по военногрузинской дороге. Во Владикавказе я купил великолепный дагестанский кинжал, бурку и чувяки с коговицами, в которых так легко и удобно было идти, даже, пожалуй, лучше, чем в лаптях.
   После Пушкина и Лермонтова писать о Кавказе, а особенно о военногрузинской дороге— перо не поднимается… Я о себе скажу одно— ликовал я, радовался и веселился. Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал такого опасного козла, что измученные и запыленные солдаты отдыхали за смехом. Так же я дурил когдато и на Волге в бурлацкой артели, и здесь, почуя волю, я был такой же бешеный, как и тогда. На станции Гудаут я познакомился с двумя грузинами, гимназистами последнего класса тифлисской гимназии. Они возвращались в Тифлис с каникул и предложили мне идти с ними прямой дорогой до станции Млеты.
   — Только под гору спустимся, тут и Млеты, а дорогой больше 20 верст. Солдаты придут к вечеру, а мы через час будем там.
   Партия строилась к походу, и, не сказавшись никому, я ушел с гимназистами в противоположную сторону, и мы вскоре оказались на страшном обрыве, под которым дома, люди и лошади казались игрушечными, а Терек — узенькой ленточкой.
   — Вот и Млеты, давай спускаться. Когда я взглянул вниз, сердце захолонуло, я подумал, что мои гимназисты шутят.
   — Мы всегда тут ходим, — сказал младший, красавец мальчуган. — Сегодня хорошо, сухо… Первым я, вы вторым, а за вами брат, — и спустился вниз по чуть заметной стежке в мелком кустарнике. Я чувствовал, что сердце у меня колотится… Ноги будто дрожат… И мелькнула в памяти гнилая лестница моей Казанской тюрьмы. Я шагнул раз, два, поддерживаясь за кустарник, а подо мной быстро и легко спускается мальчик… Когда кустарник по временам исчезает, на голых камнях я висну над пропастью, одним плечом касаясь скалы, нога над бездной, а сверху грузин напевает какойто веселый мотив. Я скоро овладеваю собой, привыкаю к высоте и через какиенибудь четверть часа стою внизу и задираю голову на отвесную желтую стену, с которой мы спустились. «Ну вот, видите, как близко?» — сказал мне шедший за мной грузин. И таким тоном сказал, будто бы мы по бульвару прогулялись. Через несколько минут мы сидели в духане за шашлыком и кахетинским вином, которое нацедил нам в кувшин духанщик прямо из огромного бурдюка. Все это я видел в первый раз, все меня занимало, а мои молодые спутники были так милы, что я с этого момента полюбил грузин, а затем, познакомясь и с другими кавказскими народностями, я полюбил всех этих горных орлов, смелых, благородных и всегда отзывчивых. По дороге мимо нас двигались на огромных сонных буйволах со скрипом несуразные арбы, с огромными колесами и никогда не мазанными осями, крутившимися вместе с колесами. Как раз против нас к станции подъехала пара в фаэтоне и из него вышли два восточных человека, один в интендантском сюртуке с капитанскими погонами, а другой штатский.
   — Сандро, видишь, Асамат с кемто.
   — Должно быть, опять убежал.
   И рассказал, что капитан вовсе не офицер, а известный шулер Асамат и только мундир надевает, чтобы обыгрывать публику, что весной он был арестован чуть ли не за убийство и, должно быть, бежал из острога.
   После обеда мы дружески расстались, мои молодые товарищи наняли лошадей и поехали в Тифлис, а я гулял по станции, по берегу Терека, пока, наконец, увидал высоко на горе поднимающуюся пыль, и пошел навстречу своему эшелону. Товарищи удивились, увидав меня, было много разговоров, думали, что я сбежал, особенно были поражены они, когда я показал ту дорогу, по которой спускался. Солдат поместили в казармах, а офицерам дали большой номер с четырьмя кроватями, куда пригласили и меня. Доканчивая балык Андреева-Бурлака и уцелевшие напитки, мы расположились ко сну. Я скоро уснул и проснулся около полуночи. Прутников не спал, встревожено ходил по комнате и сказал мне, что Архальский играет в другом номере в карты с какимто офицером и штатским и, кажется, проигрывает. Я сразу сообразил, что шулера нашлитаки жертву, и, одевшись, попросил Прутникова остаться, а сам пошел к игрокам, сунув в карман револьвер Архальского. В довольно большом номере посреди стоял стол с двумя свечами по углам. Рядом столик с вином, чуреком, зеленью и сыром, Архальский, весь бледный, дрожащей рукой делал ставки. Игра велась в самую первобытную трущобную азартную игру — банковку, состоящую в том, что банкомет раскладывает колоду на три кучки. Понтирующие ставят, каждый на свою кучку, деньги, и получает выигрыш тот, у кого нижняя карта открывается крупнее, а если — шанс банкомета — в какойнибудь кучке окажется карта одинаковая с банкометом, то он забирает всю ставку. Тайну этой игры я постиг еще в Ярославле. Банк держал Асамат. Когда я вошел, штатский крикнул на меня:
   — Пошел вон, ты видишь, офицеры здесь!
   — Андрей Николаевич, я к вам, не спится… Архальский объяснил, что я его товарищ юнкер, и меня пригласили выпить стакан вина. Я сел. Игра продолжалась.
   — Хочешь, ставь, — предложил мне офицер.
   — Что ж, можно, — и я вынул из кармана пачку кредиток.
   — Вот только посмотрю, в чем игра: я ее не знаю. И стал наблюдать. Архальский ставил то 10, то 20 рублей на кучку, ставил такие же куши и третий партнер… Несколько раз по пяти рублей бросил я и выиграл рублей двадцать. Вот Архальский бросил 50 рублей, я— 10, и вдруг банкомет открыл десятку и загреб все деньги. У нас тоже оказались две десятки. Потом ставили понемногу, но как только Архальский усилит куш, а за ним и я, или открываются четыре десятки, или у банкомета оказывается туз, и он забирает весь выигрыш. Это повторялось каждый раз, когда наши куши были крупными. Архальский дрожал и бледнел. Я знал, что он проигрывал казенные деньги, на которые должен вести эшелон… Перед банкометом росла груда, из которой торчали три новеньких сторублевки, еще не измятых, которые я видел у Архальского в бумажнике.
   — Владимир Алексеевич, у вас есть деньги? — спросил меня Архальский.
   — Сколько угодно, не беспокойтесь, сейчас отыграемся.
   Я вскочил со стула, левой рукой схватил груду кредиток у офицера, а его ударил кулаком между глаз и в тот же момент наотмашь смазал штатского и положил в карман карты Асамата вместе с остальными деньгами его товарища. Оба полетели на пол вместе со стульями. Архальский соскочил как сумасшедший и ловит меня за руку, чтото бормочет.
   — Что такое? Что такое? Разбой? — весь бледный приподнялся Асамат, а другой еще лежал на полу без движения. Я вынул револьвер, два раза щелкнул взведенный курок СмитВиссона. Минута молчания.
   — Асамат, наконецто, я тебя, мерзавец, поймал. Поручик, — обратился я к Архальскому, — зовите коменданта и солдат, вас обыгрывали наверняка, карты подрезаны, это беглые арестанты. Зови скорей! — крикнул я Архальскому.
   Асамат в жалком виде стоит, подняв руки, и умоляет:
   — Тише, тише, отдай мои деньги, только мои. Другой его товарищ ползет к окну. Я, не опуская револьвера, взял под руку Архальского, вытолкнул его в коридор, ввел в свой номер, где крепко спал Прутников, и разбудил его. Только тут Архальский пришел в себя и сказал: — Ведь вы же офицера ударили? — Я объяснил ему, какой это был офицер.
   — Они жаловаться будут.
   — Кому? Кто? Да их уже, я думаю, след простыл. Я высыпал скомканные деньги из кармана на стол, а сам пошел в номер Асамата. Номер был пуст, окно отворено. На столе стояли две бутылки вина, которые, конечно, я захватил с собой и, уходя, запер номер, а ключ положил в карман. Вино привело в чувство Архальского, который сознался, что проиграл казенных денег почти пятьсот рублей и около ста своих. Мы пили вино, а Прутников смотрел, слушал, ровно ничего не понимая, и разводил руками, глядя на деньги, а потом стал их считать. Я отдал Архальскому шестьсот рублей, а мне за хлопоты осталось двести. Архальский обнимал меня, целовал, плакал, смеялся и все на тему «я бы застрелился».
   Нервы были подняты, ночь мы не спали, в четыре часа пришел дежурный с докладом, что кашица готова и люди завтракают, и в пять, когда все еще спали, эшелон двинулся дальше. Дорогой Архальский все время оглядывался — вотвот погоня. Но, конечно, никакой погони не было.
   Во Мцхетах мы разделились. Архальский со своими солдатами ушел на Тифлис и дальше в Каре, а мы на правились в Кутаис, чтобы идти на Озургеты, в Рионский отряд. О происшествий на станции никто из солдат не знал, а что подумал комендант и прислуга об убежавших через окно, это уж их дело. И дело было сделано без особого шума в какиенибудь три минуты.

 
* * *
   Война. Писать свои переживания или описывать геройские подвиги— это и скучно и старо. Переживания мог писать глубокий Гаршин, попавший прямо из столиц, из интеллигентной жизни в кровавую обстановку, а у меня, кажется, никаких особых переживаний и не было. Служба в полку приучила меня к дисциплине, к солдатской обстановке, жизнь бурлацкая да бродяжная выбросила из моего лексикона слова: страх, ужас, страдание, усталость, а окружающие солдаты и казаки казались мне скромными институтками сравнительно с моими прежними товарищами, вроде Орлова и Ноздри, Костыги, Улана и других удалых добрых молодцев. На войне для укрощения моего озорства было поле широкое. Мне повезло с места и вышло так, что война для меня оказалась приятным препровождением времени, напоминавшим мне и детство, когда пропадал на охоте с Китаевым, и жизнь бродяжную. Мне повезло. Прутников получил у Кутаисского воинского начальника назначение вести свою команду в 120 человек в 41ю дивизию по тридцать человек в каждый из четырех полков, а сам был назначен в 161й Александропольский, куда постарался зачислить и меня.
   В Кутаисе мы пробыли два дня; я в это время снялся в своей новой черкеске и послал три карточки в Россию — отцу, Гаевской и Далматову. Посланная отцу карточка цела у меня по сие время. Походным порядком шагали мы в Гурии до ее столицы, Озургет. Там, в гостинице «Атряд» я пил чудное розовое вино типа известного немецкого «асманхейзера», но только ароматнее и нежнее. Оно было местное и называлось «вино гуриели». Вот мы на позиции, на МухаЭстате. Направо Черное море открылось перед нами, впереди неприступные Цихидзири, чертова крепость, а влево лесистые дикие горы Аджарии.
   В день прихода нас встретили все офицеры и командир полка седой грузин князь Абашидзе, принявший рапорт от Прутникова. Тут же нас разбили по ротам, я попал в 12ю стрелковую. Смотрю и глазам не верю:длиннее, выше всех на полторы головы подпоручик Николин мой товарищ по Московскому юнкерскому училищу, с которым мы рядом спали и выпивали!
   — Николай Николаевич, — позвал я Прутникова, — скажи обо мне вон тому длинному подпоручику, это мой товарищ Николин, чтобы он подошел к старому знакомому.
   Прутников чтото начал рассказывать ему и собравшимся офицерам, говорил довольно долго, указывая на меня; Николин бросился ко мне, мы обнялись и поцеловались, забыв дисциплину. Впрочем, я был в новой черкеске без погон, а не в солдатском мундире. Тогда многие из призванных стариков пришли еще в вольном платье. Николин вывел меня в сторону, нас окружили офицеры, которые уже знали, что я бывший юнкер, известный артист. Прутников после истории в Млетах прямо благоговел передо мной. Николин представил меня, как своего товарища по юнкерскому училищу, и мне пришлось объяснить, почему я пришел рядовым. Седой капитан Карганов, командир моей 12й роты, огромный туземец с георгиевским крестом, подал мне руку и сказал:
   — Очень рад, что вы ко мне, хорошо послужим, — и подозвал юного прапорщика, розового, как девушка:
   — Вы, Костя, в палатке один; возьмите к себе юнкера, веселей будет.
   — Попов, — отрекомендовался он мне, — очень буду рад.
   Так прекрасно встретили меня в полку, и никто из прибывших со мной солдат не косился на это: они видели, как провожали меня в Саратове, видели, как относился ко мне начальник эшелона и прониклись уважением после того, когда во Млетах я спустился со скалы. И так я попал в общество офицеров и жил в палатке Кости Попова. Полюбил меня Карганов и в тот же вечер пришел к нам в палатку с двумя бутылками прекрасного кахетинского, много говорил о своих боевых делах, о знаменитом Бакланове, который его любил, и, между прочим, рассказал, как у него изпод носа убежал знаменитый абрек Хаджи-Мурат, которого он под строгим конвоем вел в Тифлис.
   — Панымаешь, вниз головой со скалы, в кусты нырнул, загрэмел по камням, сам, сам слышал… Меня за него чуть под суд не отдали… Приказано было мне достать его живым или мертвым… Мы и мертвого не нашли… Знаем, что убился, пробовал спускаться, тело искать, нельзя спускаться, обрыв, а внизу глубина, дна не видно так и написали в рапорте, что убился в бездонной пропасти… Чуть под суд не отдали.
   Ни я, ни Костя, слушавшие с восторгом бесхитростный рассказ старого кавказского вояки, не знали тогда, кто такой был Хаджи-Мурат, абрек, да и абрек.
   — Потом, — продолжал Карганов, — всетаки я его доколотил. Можете себе представить, год прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и сказал мне командир: «Ты его упустил, ты его и лови, ты один его в лицо знаешь»… Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него был назначен, одним таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот за него тогда это и получил, — указал он на Георгия.
   Десятки лет прошло с тех пор. Костя Попов служил на Западе в какомто пехотном полку и переписывался со мной. Между прочим, он был женат на сестре знаменитого ныне народного артиста В. И. Качалова, и когда, тогда еще молодой, первый раз он приехал в Москву, то он привез из Вильны мне письмо от Кости.
   Впоследствии Костя Попов, уже в капитанском чине заезжал ко мне в Москву, и в разговоре напоминал о Карганове.
   — Ты не забыл Карганова, нашего ротного?… Помнишь, как он абрека упустил, а потом добил его.
   — Конечно помню.
   — А знаешь, кто этот абрек был?
   — Вот не знаю.
   — Так прочитай Льва Толстого «Хаджи-Мурат». И действительно, там Карганов, наш Карганов! И почти слово в слово я прочитал у Льва Николаевича его рассказ, слышанный мной в 1877 году на позиции МухаЭстата от самого Карганова, моего командира.
   У Карганова в роте я пробыл около недели, тоска страшная, сражений давно не было. Только впереди отряда бывали частые схватки охотников. Под палящим солнцем учили присланных из Саратова новобранцев. Я както перед фронтом показал отчетливые ружейные приемы, и меня никто не беспокоил. Ходил к нам Николин, и мы втроем гуляли по лагерю и мне они рассказывали расположение позиции.
   — Вот это Хуцубани… там турки пока сидят, господствующие позиции, мы раз в июне ее заняли да нас оттуда опять выгнали, а рядом с ним полевее вот эта лесная гора в виде сахарной головы, называется «Охотничий курган», его нашли охотникипластуны, человек двадцать ночью отбили у турок без выстрела, всех перерезали и заняли… Мы не успели послать им подкрепления, а через три дня пришли наши на смену и там оказалось 18 трупов наших пластунов, над ними турки жестоко надругались. Турок мы опять выгнали, а теперь опять там стоят наши охотники, и с той поры курган называется «Охотничьим»… Опасное место на отлете от нас, к туркам очень близко… Да ничего, там такой народец подобрали, который ничего не боится.
   Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластуновохотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотникпластун родины своей не увидит. Много их перебили за войну, а всетаки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают.
   Так мы мило проводили время. Прислали нашим саратовцам обмундировку, сапоги выдали, и мне мундира рядового так и не пришлось надеть. Както вечером зашел к Карганову его друг и старый товарищ, начальник охотников Лешко. Здоровенный малый, хохол, с проседью, и только в чине поручика: три раза был разжалован и каждый раз за боевые отличия производился в офицеры. На черкеске его, кроме двух солдатских, белел Георгий уже офицерский, полученный недавно. Карганов позвал пить вино меня и Попова. Сидели до утра, всякий свое рассказывал. Я разболтался про службу в полку, про крючничество и про бурлачество и по пьяному делу силу с Лешко попробовали да на «ты» выпили.
   — Каргаша, ты мне его отдай в охотничью команду.
   — Дядя, отпусти меня, — прошусь я. Карганова весь отряд любил и дядей звал.
   — Да иди, хоть и жаль тебя, а ты там по месту, таких чертей там ищут.
   Лешко подал на другой день рапорт командиру полка, и в тот же день я распростился со своими друзьями и очутился на охотничьем кургане.
   В полку были винтовки старого образца, системы Карле, с бумажными патронами, которые при переправе через реку намокали и в ствол не лезли, а у нас легкие берданки с медными патронами, 18 штук которых я вставил в мою черкеску вместо щегольских серебряных газырей. Вместо сапог я обулся в поршни из буйволовой кожи, которые пришлось надевать мокрыми, чтобы по ноге сели, а на пояс повесил кошки — железные пластинки с острыми шипами и ремнями, которые и прикручивались к ноге, к подошвам, шипами наружу. Поршни нам были необходимы, чтобы подкрадываться к туркам неслышно, а кошки — по горам лазить, чтобы нога не скользила, особенно в дождь.
   Помощник командира был поручик нашего полка Виноградов, удалец хоть куда, но серьезный и молчаливый. Мы подружились, а там я сошелся и со всеми товарищами, для которых жизнь копейка… Лучшей компании я для себя и подыскать бы не мог. Оборванцы и удальцы, беззаветные, но не та подлая рвань, пьяная и предательская, что в шайке Орлова, а действительно, «удалдобры молодцы». Через неделю и я стал оборванцем, благодаря колючкам, этому отвратительному кустарнику с острыми шипами, которым все леса кругом переплетены: одно спасенье от него — кинжал. Захватит в одном месте за сукно — стоп. Повернулся в другую — третьим зацепило и ни шагу. Только кинжал и спасал, — секи ветки и иди смело. От колючки, от ночного лежания в секретах, от ползанья около неприятеля во всякую погоду моя новенькая черкеска стала рванью. Когда через неделю я урвался на часок к Карганову и Попову, последний даже ахнул от удивления, увидя меня в таком виде, а Карганов одобрительно сказал:
   — Вот тэпэрь ты джигит настоящий.
   Весело жили. Каждую ночь в секретах да на разведках под самыми неприятельскими цепями, лежим по кустам за папоротникам, то за цепь переберемся, то часового особым пластунским приемом бесшумно снимем и живенько в отряд доставим для допроса… А чтобы часового взять, приходилось речку горную Кинтриши вброд по шею переходить, и обратно с часовым тем же путем пробираться уже втроем — за часовым всегда охотились вдвоем. Дрожит несчастный, а под кинжалом лезет в воду. Никогда ни одному часовому пленному мы никакого вреда не сделали: идет как баран, видит, что не убежишь. На эти операции посылали охотников самых ловких, а главное сильных, всегда вдвоем, а иногда и по трое. Надо снять часового без шума. Веселое занятие— та же охота, только пожутче, а вот в этомто и удовольствие.
   Здесь некогда было задумываться и скучать, не то, что там, в лагерях, где по неделям, а то и по месяцам не было никаких сражений, офицеры играли в карты, солдаты тайком в кустах в орлянку, у кого деньги есть, а то валялись в балаганах и скучали, скучали… Особенно, когда осенью зарядит иногда на неделю, а то и две, дождь, если ветер подует из мокрого угла, от Батуми. А у нас задумываться было некогда. Кормили хорошо, усиленную порцию мяса на котел отпускали, каши не впроед и двойную порцию спирта. Спирт был какойто желтый, говорят, местный, кавказский, но вкусный и очень крепкий. Бывало сгоряча забудешь и хватишь залпом стакан, как водку, а потом спроси, «какой губернии», ни за что не ответишь. Чай тоже еще не был тогда введен в войсках, — мы по утрам кипятили в котелках воду на костре и запускали в кипяток сухари — вот и чай. Питались больше сухарями, хлеб печеный привозили иногда из Озургет, иногда пекли в отряде, и нам доставляли ковригами. Както в отряд привезли муку, разрезали кули, а в муке черви кишат. Всетаки хлеб пекли из нее.
   — Ничего, — говорили хлебопеки, — солдат не собака, все съест, нюхать не станет.
   И ели, и не нюхали.

 
* * *
   Рионский отряд после того, как мы взяли Кабулеты, стал называться кабулетским.Вправо от МухаЭстаты и Хуцубани, которую отбили у турок, до самого моря тянулись леса и болота. Назад, к России, к северу от Озургет до самого моря тянулись леса на болотистой почве, бывшее дно моря. Это последнее выяснилось воочию на посту Цисквили на берегу моря близ глубокой болотистой речки Чолок, поросшей камышами и до войны бывшей границей с Турцией. Цисквили была тогда пограничным постом, и с начала войны там стояли две роты, чтобы охранять Озургеты от турецкого десанта. Кругом болота, узкая песчаная полоса берега, и в море выдавалась огромная лагуна, заросшая камышом и кугой, обнесенная валами песку со стороны моря, как бы краями чаши, такими высокими валами, что волны не поднимались выше их, а весь берег вправо и влево был низким местом, ниже уровня моря, а дальше в непроходимых лесах, на громадном пространстве на север до реки Риона и далее до города Поти, в лесах были огромные озера болота, место зимовки перелетных птиц. Эти озера зимой кишели гусями, утками, бакланами, но достать их было невозможно изза непроходимых трясин. В некоторых местах, покрытых кустарником, особенно по берегу Чолока, росли некрупные лавровые деревья, и когда солдаты в начале войны проходили этими местами, то набили свои сумки лавровым листом.