— Из Пензы.
   — Где служишь?
   — Нигде еще.
   — Ладно, устроим, — и представил меня даме.
   — Актер Гиляровский — мой старый товарищ и друг… Анна Алексеевна Бренко.
   И, пожав руку, она сказала:
   — Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разговляться.
   Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко.
   Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время.
   И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хозяйки дома в Пушкинский театр.
   — Сто рублей довольно вам в месяц? — спросила меня Анна Алексеевна.
   Я был счастлив.
   К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре.
   — У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, — предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился.
   — Ну, так завтра и переезжай.
   — Я уже переехал, — ответил я и поселился у Бурлака.
   И вот я служу у Бренко. Бурлак — режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.
   Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей «Выгодное предприятие», но с тем, чтобы его дочь, артисткалюбительница, была взята на сцену. Условие было принято, гже Потехиной дали роль Аксюши в «Лесе», которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала— и непременно героинь.
   А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский посылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему.
   Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.
   — Э… Э… Что это… дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.
   — Мы ей даем, Александр Николаевич, — отвечает Бурлак.
   — Что даете? Героинь давайте…
   — Вот и на днях ей роль готовим дать… «Грозу» вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.
   — Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!
   Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.
   Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.
   А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес». В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, — артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:
   — Пренебреги.
   Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово «пренебреги».
   А Бурлаку сказал:
   — Хорошо вы играете «Лес». Только это «Лес» не мой. Я этого не писал… А хорошо!
   В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел както рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.
   — Боюсь, прямо боюсь, — объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: «В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова» — и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:
   — Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!
   И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, — разрыдался.
   Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил:
   — Боюсь я его читать!
   Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.
   На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в «Царе Борисе» неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова — Петра в «Лесе»; Несчастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку — Андреев-Бурлак и Аксюшу — Глама-Мещерская. Както я был свободен и стоял у кассы. Шел «Лес». Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит:
   — Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.
   Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:
   — Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу.
   Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя.
   — Дмитриев.
   Оба прошли в ложу — я в партер. А там уже шопот: — Тургенев в театре…
   В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:
   — Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.
   От неожиданности я растерялся.
   — Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их.
   Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:
   — Прекрасные стихи, напечатаем.А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: «Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова».
   — Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге— «Барон Галкин!» Я читал прекрасные рассказы «Барона Галкина», а его «Падшая» произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его «русский Золя», жаль только, что это было после его смерти.
   Бывший студент, высланный из Петербурга за беспорядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, существовал литературной работой.
   На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо… Коечто я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.
   — Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.
   Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали «Царя Бориса», так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.
   Вдруг вваливается Бурлак, — он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.
   — Пойдемка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер «Будильника» от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Гий».
   Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг…
   И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки…
   Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.

 
Разина Стеньки товарищи славные
Волгой владели до моря широкого…

 

 
* * *
   Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.
   На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время «Скворцовы нумера», занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяинстарик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:
   — Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.
   В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессоргинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник «Русских ведомостей», доктор
   В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.
   А многие флигельные питались чайком и закусками.
   Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. ДубровинаБаум в ожидании поступления на зимний сезон.
   15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду.
   Закупив закусок, сластей и бутылку Автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в Скворцовых номерах, в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались, и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.
   Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом…
   Два раза менял самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с ДубровинойБаум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И.
   М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, — прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, — «Бурлаки», и невольно с ним перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших как и никто почти, моего прошлого.
   А Вронская прекрасно прочитала Лермонтовское:

 
Тучки небесные, вечные странники…

 
   И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор…
   И все трое мы повторяли почему-то:

 
Тучки небесные, вечные странники…

 
   Пробило полночь… Мы сидели у открытого окна и говорили.
   А меня так и преследовали «тучки небесные, вечные странники».
   — Напишите стихи на память, — начали меня просить мои собеседницы.
   — Вот бумага, карандаш… Пишите… А мы помолчим…
   Они отошли, сели на диван и замолчали… Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове Лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге…

 
Тучки небесные, вечные странники…

 
   Написал я в начале страницы. Потом отделил это чертой и начал:

 
Вето мне грезится Волга широкая…

 
   Эти стихи были напечатаны в «Будильнике».


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. РЕПОРТЕРСТВО

Н. И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад Эрмитаж и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В. А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобелева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министерском вагоне. На месте катастрофы. Почему она «Кукуевская». Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Гимнастическое общество. Савва и Сергей Морозовы. Опасное знакомство.


   Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в «Русской газете», пока меня не ухватил Пастухов в только что открывшийся «Московский листок».
   Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.
   В 1881 году я бросил работу в «Русской газете» Смирнова и Желтова и окончательно перешел в «Листок». Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне.
   1882 год. Первый год моей газетной работы; по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная, благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.
   — Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, — говаривал мне Пастухов.
   Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала коегде злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчикиваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.
   Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня… Нанимаю за два рубля лихача, лечу… А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном… Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: «Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин».
   И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры гденибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуямою однодневную службу в Ярославской пожарной команде и Воронеж, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню— во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели оберполицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда.
   — Гиляровский, пожалуйста, поезжайте, помогите там Вишневскому, а я буду здесь с Алексеевым, — послал меня Потехин.
   Но я не мог бывать на всех пожарах, потому что имел частые командировки из Москвы, и меня стал заменять учитель чистописания А. А. Брайковский, страстный любитель пожаров, который потом и занял мое место, когда я ушел из «Листка» в «Русские ведомости». Брайковский поселился на Пречистенке рядом с пожарным депо и провел с каланчи веревку к себе на квартиру, и часовой при всяком начинающемся пожаре давал ему звонок вместе со звонком к брандмейстеру. Так до конца своей жизни Брайковский был репортером и активным помощником брандмайора. Он кроме пожаров ни о чем не писал.

 
* * *
   Когда еще Брайковский, только что поступившнй, стал моим помощником, я, приезжая на пожары и заставая его там, всегда уступал ему право писать заметку, потому что у меня заработок был и так очень хороший.
   Кроме меня в газете были еще репортеры и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В таких случаях право на гонорар оставалось за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явился.
   Помню такой случай.
   В номерах Андреева на Рождественском бульваре убийство и самоубийство. Офицер застрелил женщину и застрелился сам. Оба трупа лежали рядом, посреди комнаты, в которую вход был через две двери, одна у одного коридора, другая у другого.
   Узнаю. Влетаю в одну дверь, и в тот же момент входит в другую дверь другой наш репортер Н. С. Иогансон. Ну, одновременно вошли, смотрим друг на друга и молчим… Между нами лежат два трупа. Заметка строк на полтораста.
   — Ты напишешь? — спрашивает меня Иогансон.
   — Вместе вошли, — как судьба, — отвечаю я, вынимая пятак и хлопая, о стол.
   — Орел или решка?
   — Орел! — угадывает Иогансон.
   — Ну, пиши, твое счастье.
   Мы протянули через трупы руки друг Другу, распрощались, и я ушел.
   В этом году к обычной репортерской работе прибавилась еще Всероссийская художественнопромышленная выставка, открывшаяся на Ходынке, после которой и до сего времени остались глубокие рвы, колодцы и рытвины, создавшие через много лет ужасы Ходынской катастрофы…
   А тогда громадное пространство на Ходынке сияло причудливыми павильонами и огромным главным домом, «от которого была проведена ветка железной дороги до товарной станции Москвы — Брестской. И на выставку.

 
Быстро купцы потянулись станицами,
Немцев ползут миллионы,
Рвутся издатели с жадными лицами,
Мчатся писак эскадроны.
Все это мечется, возится, носится,
Точно пред пиршеством свадьбы,
С уст же у каждого так вот и просится
Только — сорвать бы, сорвать бы…

 
   Россия хлынула на выставку, изза границы понаехали. У входа в праздничные дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются такие сцены:
   — Я, Сидор Мартыныч, не пролезу… Ишь в какое узилище! — заявляет толстая купчиха такому же мужу и обращается к контролеру, суя ему в руку двугривенный:
   — Нельзя ли без машины пройтить?
   Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до открытия она была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме Эрмитажа, открывшегося 2 мая, пустовали в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре прошел при пустом зале, а Семейный сад Федотова описали за долги.
   Пастухов при своем «Московском листке» начал выпускать ради выставки, в виде бесплатного приложения к газете, иллюстрированный журнал «Колокольчик», а редактор «Русского курьера» Ланин открыл на выставке павильон «шипучих Ланинских вод», и тут же в розницу продавал свой «Русский курьер».
   Кислощейная газета, — как называл ее Пастухов, помещая в «Колокольчике» карикатуры на Ланина и только расхваливая в иллюстрациях и тексте выставочный ресторан Лопашова. А о том, что на выставке, сверкая; роскошными павильонами, представлено более пятидесяти мануфактурных фирм и столько же павильонов. «произведений заводской обработки по металлургии» — «Колокольчик» ни слова. Пастухов на купцов всегда был сердит.
   И вот целый день пылишься на выставке, а вечера отдыхаешь в саду Эрмитажа Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, — стоившей только правительству, не считая расходов фабрикантов, более двух миллионов рублей, — сборов было за три месяца около 200000 рублей, а в Эрмитаже за то же самое время 300 000 рублей.

 
* * *
   Трудный был этот год, год моей первой ученической; работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий, — должен знать все, что случилось в городе и окрестностях и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все. что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости.
   Из Эрмитажа я попал на такое происшествие, которое положило основу моей будущей известности, как короля репортеров.

 
* * *
   — Московский маг и чародей.
   Ктото бросил летучее слово, указывая на статную фигуру М. В. Лентовского, в своей чесучевой поддевке и высоких сапогах мчавшегося по саду.
   Слово это подхватили газеты, и это имя осталось за ним навсегда.
   Над входом в театр Эрмитаж начертано было
   Сатира и Мораль.
   Это была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как была до него и после него.
   У него в оперетке тогда играли С. А. Бельская, О. О. Садовская, Зорина, Рюбан (псевдоним его сестры А. В. Лентовской, артистки Малого театра), Правдин, Родон, Давыдов, Ферер — певец Большого театра…
   И публика первых представлений Малого и Большого театра, не признававшая оперетки и фарса, наполняла бенефисы своих любимцев.
   Лентовским любовались, его появление в саду привлекало все взгляды много лет, его гордая стремительная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, прячась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свеч Яблочкова, в кустах, за кассой, каждый день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, терзающие сердце Прометея…
   Это были ростовщики — Давыдов, Грачев и Кашин. Они, поочередно, день один, день другой и день третий, забирали сполна сборы в кассе.
   Както одного из них он увидел в компании своих знакомых ужинавших в саду, среди публики. Сверкнул глазами. Прошел мимо. В театр ожидался «всесильный» генералгубернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией в зубах.
   — Ты зачем здесь? Тебе сказано сидеть в кустах за кассой и не показывать своей морды в публике)…
   Тот ответил чтото резкое и через минуту летел вверх ногами в пруд.
   — Жуковский! Оболенский! — крикнул Лентовский своим помощникам, — не пускать эту сволочь дальше кассы, они ходят сюда меня грабить, а не гулять… И швырнул франтаростовщика в пруд. Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился прямо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал, как почетный благотворитель… За ним бежал по саду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернаторскую ложу.
   — Это что такое? — удивился Долгоруков, но подоспевший Лентовский объяснил ему, как все было. Ростовщик выл и жаловался.
   — В каком вы виде?… Капени, отправьте его просушиться… — приказал Долгоруков приставу, и старый солдат исполнил приказание по полицейски: он продержал ростовщика до утра в застенке участка и просохшего, утром, отпустил домой.
   И эти важные члены благотворительных обществ, домовладельцы и помещики, как дворовые собаки пробирались сквозь контроль в кусты за кассой и караулили сборы…
   А сборы были огромные.
   И расходы всетаки превышали их.
   Уж очень широк был размах Лентовского. Только маг и волшебник мог волшебный эдем создать из развалин…
   Когдато здесь было разрушенное барское владение с вековым парком и огромным прудом и развалинами дворца…
   Потом француз Борель, ресторатор, устроил там немудрые гулянья с рестораном, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов. Дело это не прививалось, велось с хлеба на квас.
   Налетел както сюда Лентовский. Осмотрел. На другой день привез с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал в позу Петра I и, как Петр I, гордо сказал:
   — «Здесь будет город заложен…»
   Стоит посреди владения Лентовский и говорит, говорит, размахивает руками, будто рисует чтото… То чертит палкой на песке…
   — Так… Так…
   — «И запируем на просторе…»

 
* * *
   И вырос Эрмитаж. Там, где теперь лепятся по задворкам убогие домишки между Божедомским переулком и Самотекой, засверкали огни электричества и ослепительных фейерверков, — загремел оркестр из знаменитых музыкантов.
   Сад Эрмитаж.
   Головка московской публики. Гремит музыка перед началом спектакля. На огромной высоте среди ажура белых мачт и рей летают и крутятся акробаты, над прудом протянут канат для русского Блондена, средина огромной площадки вокруг цветника с фонтаном, за столиками постоянные посетители Эрмитажа… Столики приходится записывать заранее… Вот редактор «Листка» Пастухов со своими сотрудниками… Рядом за двумя составленными столами члены Московской английской колонии, прямые, натянутые, с неподвижными головами… Там гудит и чокается, кто шампанским, кто квасом, компания из Таганки, уже зарядившаяся гдето заранее… На углу против стильного входа сидит в одиночестве огромный полковник с аршинными черными усами. Он заложил ногу за ногу, курит сигару и ловко бросает кольца дыма на носок своего огромного лакового сапога…