Обменявшись рассказами о наших злоключениях, мы завалились спать. Андреев в уборной устроил постель из пачек ролей и закрылся кацавейкой, а я на сцене, еще не просохший, завернулся в небо и море, сунул под голову крышку гроба из «Лукреции Борджиа» и уснул сном самого счастливого человека, достигшего своей цели. У Андреева деньги были, и мы зажили вовсю. Я даже сделал новые подметки к своим сапогам, а пока их чинили, ходил в красных боярских, взятых из реквизита. Андреев, его настоящая фамилия Корсиков, впоследствии был суфлером в Александрийском театре, откуда был удален за принадлежность к нелегальной партии, потом служил у Корша и жив до сего времени, служа в какомто театральном деле в провинции.
   — Семен Андреевич, не обижайтесь, что я вспомнил ваши злоключения, ведь что было, того из жизни не выкинешь!
   Благодаря ему Воронин меня принял помощником режиссера. Я подружился с труппой, очень недурной, и особенно сблизился с покойным Николаем Петровичем Киреевым, прекрасным актером и переводчиком Сарду. Свободные вечера я проводил у него, в то время, когда он кончал перевод драмы «Отечество», запрещенной тотчас же по выходе. Он жил в номерах вместе с своей женой, прекрасной «гранддам» Е. Н. НиколаевойКривской. Киреев был отставной артиллерийский офицер, ранее кончивший университет.
   Приехали на гастроли актеры из Москвы, дела шли недурно, но я поссорился с Ворониным, поколотил его на сцене при всей труппе, заступившись за обиженного им хориста, и уехал в Москву, где тотчас же, благодаря актеру Лебедеву, который приезжал на гастроли в Рязань, я устроился вторым помощником режиссера в «Артистический кружок» к Н. Е. Вильде. Старшим помощником режиссера был Я. И. Карташев, и мне часто приходилось работать за него. Кружок помещался в доме Бронникова на углу Охотного ряда и Театральной площади, и это был тогда единственный театр в России, где играли великим постом. Мудрый Вильде обошел закон, и ему были разрешены спектакли генералгубернатором В. А. Долгоруковым с тем, чтобы на афишах стояло «сцена из пьесы», а не драма, комедия и т. п. Например, сцена из трагедии «Гамлет», сцена из комедии «Ревизор», сцена из оперетки «Елена Прекрасная» и т. д., хотя пьеса игралась полностью. Н. Е. Вильде очень плохо платил актерам, и я долго был без квартиры. Иногда ночевал я в «Чернышах», у М. В. Лентовского, иногда у В. И. Путяты в «Челышах», над Челышевскими банями, в этом старом барском доме, где теперь на месте новой гостиницы «Метрополь» — 2й Дом Советов. Ночевал и у других актеров, которые меня уводили прямо со спектакля к себе. Если таких благоприятных случаев не было, я иногда потихоньку устраивался или на сцене, или в залах на диване. Раз вышла неприятность. Часу в третьем ночи, когда спектакль кончился рано и все ушли, я улегся на кушетке в уборной С. А. Бельской, которая со своим мужем, первым опереточным комиком Родоном, имели огромный успех, как опереточные артисты. Вдруг меня будят. Явился со свечой смотритель кружка, только что поступивший на службу, и выгнал меня на улицу. В кармане ни гроша, пальто холодное, калош нет, а мороз градусов двадцать, пришлось шляться по улицам и бульварам, пока не услыхал звон к заутрене в Никитском монастыре, побежал туда и простоялдо утра.
   В кружке бывало ежедневно великопостное собрание артистов, где с антрепренерами заключались контракты. Ряды зал этого огромного помещения до круглого белого колонного зала включительно великим постом переполнялись вычурными костюмами первых персонажей и очень бедными провинциальными артистками и артистами. Сюда гостеприимно допускали всех провинциальных артистов в это время, и это было главным местом их встреч с антрепренерами и единственным для артисток, так как мужчины могли встречаться и днем в Щербаковском трактире на Петровке, против Кузнецкого Моста, в ресторане Вельде, за Большим театром и в ресторане «Ливорно» в Газетном переулке. Как эти трактиры, так и кружок посещали артисты и московских театров, особенно Малого: Самарин, Шумский, Живокини, Решимов и другие, где встречались со своими старыми товарищами по провинции. М. П. Садовский, тогда еще молодой, бывал каждый вечер в кружке, а его жена, Ольга Осиповна, участвовала в спектаклях кружка. Бывали и многие писатели среди них: А. Н. Островский, Н.
   А. Чаев, С. А. Юрьев, который как раз в это время ставил в Малом театре свой перевод с испанского «Овечий источник». Чаще других бывали Ленский, Музиль, Рябов, а три брата Кондратьевых не пропускали ни одного вечера. Артисток Малого театра я никогда не видал в кружке, а петербургские знаменитые актеры специально для дружеских встреч приезжали на это время из Петербурга, и чаще других И. Ф. Горбунов.
   Бывали и артисты «Сосьете», французского театра. Играли они в Солодовническом театре. Бывали и артисты общедоступного частного театра на Солянке, где шла тогда с огромным успехом драма «Убийство Коверлей», переведенная с английского Н. П. Киреевым, который с Е. Ф. Критской служили там на первых ролях.
   Только одного человека не пускали, по распоряжению какогото театрального начальства, а человека дорогого и близкого провинциальным актерам. Место этого человека было на подъезде кружка в зимний холод и только иногда, благодаря любезности капельдинера, в раздевальне. К нему сюда спускались по широкой лестнице по мягким коврам один за другим артисты и артистки всех рангов. Я узнал об этом, уже прослужа несколько месяцев. Както в минуту карманной невзгоды я пожаловался моему старшему товарищу Карташеву:
   — Яков Иванович, а, видно, опять денег не дадут!
   — А ты бы пошкамордил! Я тебя на воскресенье отпущу.
   И повел он меня вниз в вестибюль. За вешалкой стояла очень пожилая крошечная женщина с живыми глазами, глядевшими изпод ушастого капора. Над ней, согнувшись в три погибели, наклонился огромный актер Никанор Балкашин, поцеловал ей руку и пошел навстречу к нам. Следующее воскресенье вместе с Балкашиным и другими был на Морозовской фабрике в ОреховоЗуеве суфлировал за десять рублей в вечер. Это тогда и называлось шкамордить. Теперь — халтурить. Шкаморда — мать халтуры. Она уверяла, и это подтвердили ее земляки — украинские актеры, что она происходит из громкой малороссийской фамилии и что предок ее был Богдан Хмельницкий. Когдато недурная водевильная актриса, она сделалась первой летучей антрепренершей, стала по ближайшим к Москве уездным городам и на больших фабриках устраивать спектакли для рабочих, актерам платила разовые и возила их на свой счет в Серпухов, Богородск, Коломну и на московские большие фабрики… Она была далекая предшественница А. А. Бренко— просветительницы рабочих с начала 90х годов. Хорошо зарабатывала, хорошо платила актерам, но сама всегда была без копейки. Добрая и отзывчивая, она отдавала иногда последний рубль нуждающейся актерской семье и нередко голодала сама.
   Я еще два раза съездил с ней суфлировать на фабрики в Коломну и Серпухов и получал по десять рублей чистеньких, не имея никаких расходов: и возила, и кормила. Для спектаклей со строгим выбором брала Шкаморда актеров, которых знала на перечет. Страшно боялась скандала в последнее время со стороны провинциальных трагиков, после того, как ВолгинКречетов напился пьян в Коломне и после спектакля переломал все кулисы и декорации в театре купцов Фроловых, и когда Фроловы подали в суд на Шкаморду, она уже сцен из трагедии не ставила, а обходилась комедиями и водевилями. У нее игрывали и читывали почти все знаменитости того времени, нередко нуждавшиеся в красненькой, а вот, — в кружок ее не пускали.
   Когда я не участвовал в спектакле кружка, я обязательно бывал в Малом театре. Служа в кружке, я перезнакомился со всеми лучшими силами московских и провинциальных сцен и вообще много приобрел интересных знакомств.
   Прошел пост, окончился сезон. Мне опять захотелось простора и разгула. Я имел приглашение на летний сезон в Минск и Смоленск, а тут подвернулся старый знакомый, богатый казак Боков, с которым я познакомился еще во время циркового сезона, и предложил мне ехать к нему на Дон в его имение, под Таганрогом. Оттуда мы поехали к Кабарду покупать для его коневодства производителей.
   Опять новые знакомства… Побывал у кабардинцев Урузбиевых, поднимался на Эльбрус, потом опять очутился на Волге и случайно на пароходе прочел в газете, что в Саратове играет первоклассная труппа под управлением старого актера А. И. Погонина, с которым я служил в Тамбове у Григорьева. В Саратове я пошел прямо на репетицию в сад Сервье на окраине, где был прекрасный летний театр, и сразу был принят на вторые роли. Первые персонажи были тогда еще тоже молодежь: В. П. Далматов, В. Н. Давыдов, уже начинавшие входить в славу, В. Н. Андреев-Бурлак, уже окончательно поступивший из капитанов парохода в актеры, известность— Аркадий Большаков, драматическая
   А. А. Стрельская, затем Майерова, жена талантливого музыкантадирижера А. С. Кондрашова, Очкина, Александрова. Первым драматическим любовником и опереточным певцом был молодой красавец Инсарский, ему в драме дублировал Никольский, впоследствии артист Александрийского театра… Труппа была большая и хорошая. Все жили в недорогих квартирах местных обывателей, большинство столовалось в театральном буфете, где все вместе обедали после репетиции и потом уже расходились по квартирам. Я жил неподалеку от театра с маленькими актерами Кариным и Симоновым. Первый был горький пьяница, второй— ухажер писарского типа.
   У меня было особое развлечение. Далеко за городом, под Лысой горой, были пустыри оврагов, населенных летом галаховцами, перекочевавшими из ночлежного дома Галахова на эту самую летнюю дачу. Здесь целый день кипела игра в орлянку. Пьянство, скандалы, драки. Играли и эти оборванцы, и бурлаки, и грузчики, а по воскресеньям шли толпами разные служащие из города и обитатели «Тараканьих выползков» этой бедняцкой окраины города. По воскресеньям, если посмотреть с горки, всюду шевелятся круглые толпы орлянщиков. То они наклоняются одновременно все к земле— ставят деньги к круг или получают выигрыши, то смотрят в небо, задрав головы, следя за полетом брошенного метчиком пятака, и стремительно бросаются в сторону, где хлопнулся о землю пятак. Если выпал орел, то метчик один наклоняется и загребает все деньги, а остальные готовят новые ставки, кладут новые стопки серебра или медяков, причем серебро кладется сверху, чтобы сразу было видно, сколькоденег. Метчик оглядывает кучки, и если ему не по силам, просит часть снять, а если хватает в кармане денег на расплату, заявляет:
   — Еду за все!
   Плюнет на орла, — примета такая, — потрет его о подошву сапога, чтобы блестел ярче, и запустит умелою рукою крутящийся с визгом в воздухе пятак, чуть видно его, а публика опять головы кверху.
   — Дождя просят! — острят неиграющие любители.
   Вот я по старой бродяжной привычке любил ходить «дождя просить». Метал я ловко, и мне за эту метку особенно охотноставили: «без обману— игра на счастье».
   Но и обман бывал: были пятаки, в Саратове, в остроге их один арестант работал, с пружиною внутри, как бы ни хлопнулся, а обязательно перевернется, орлом кверху упадет. Об этом слух уже был, и редкий метчик решится под Лысой горой таким пятаком метать. А пользуются им у незнающих пришлых мужиков, а если здесь заметят — разорвут на части тут же, что и бывало.
   После репетиции ходил играть в орлянку, иногда приносил полные карманы медяков и серебра, а иногда, конечно, и проигрывал. После спектакля — тоже развлечение. Ужинаем компанией и разные шутки шутим. Прежде с нами ужинал Далматов, шутник не последний, а смирился, как начал ухаживать за Стрельской; ужинал с ней вдвоем на отдельном столике или в палатке на кругу. И вздумали мы както подшутить над ним. Сговорились за столом, сидя за ужином, я, Давыдов, Большаков, Андреев-Бурлак да Инсарский. Большаков взял мою табакерку, пошел к себе в уборную в театр, нам сказал, чтобы мы выходили, когда пойдет парочка домой и следовали издали за ней. Вечер был туманный, по небу ходили тучки, а дождя не было. Встала парочка, пошла к выходу под руку, мы за ней. Стрельская на соседней улице нанимала хорошенькую дачку в три комнаты, где жила со своей горничной. Единственная дверь выходила прямо в сад на дорожку, усыпанную песком и окруженную сиренью.
   Идет парочка под руку, мы сзади… Вдруг нас перегоняет рваный старичишка с букетом цветов.
   — Сейчас начнется! — шепнул он нам. Перегоняет парочку и предлагает купить цветы. Парочка остановилась у самых ворот. Далматов дает деньги, оба исчезают за загородкой. Мы стоим у забора. Стрельская чихает и смеется. Чтото говорят, но слов не слышно. Наконец, зверски начинает чихать Далматов, раз, два, три…
   — Ах, мерзавцы, — гремит Далматов и продолжает чихать на весь сад. Мы исчезаем. На другой день, как ни в чем не бывало, Далматов пришел на репетицию, мы тоже ему вида не подали, хотя он подозрительно посматривал на мою табакерку, на Большакова и на Давыдова. Много после я рассказал ему о проделке, да многомного лет спустя, незадолго до смерти В. Н. Давыдова, сидя в уборной А. И. Южина в Малом театре, мы вспоминали прошлое. Давыдов напомнил:
   — А помнишь, Володя, как мы твоим табаком в Саратове Далматова со Стрельской угостили?
   Смеялся я над Далматовым, но и со мной случилось нечто подобное. У нас в труппе служила выходной актрисой Гаевская, красивая, изящная барышня, из хорошей семьи, поступившая на сцену из любви к театру без жалованья, так как родители были со средствами. Это было первое существо женского пола, на которое я обратил внимание. В гимназии я был в той группе товарищей, которая презирала женский пол, называя всех под одну бирку «бабьем», а тех учеников, которые назначали свидания гимназисткам и дежурили около женской гимназии ради этих свиданий, мы презирали еще больше. Ни на какие балы с танцами мы не ходили, а если приходилось иногда бывать, то демонстративно не танцевали, да и танцеватьто из нас никто не умел. У меня же была особая ненависть к женщинам, благодаря красавицам тетушкам Разнатовским, институткам, которые до выхода своего замуж терзали меня за мужицкие манеры и придумывали для меня всякие наказания.
   Ну, как же после этого не возненавидеть женский пол!
   На Волге в бурлаках и крючниках мы и в глаза не видали женщин, а в полку видели только грязных баб, сидевших на корчагах с лапшей и картошкой около казарменных ворот, да гуляющих девок по трактирам, намазанных и хриплых, соприкосновения с которыми наша юнкерская компания прямотаки боялась, особенно наслушавшись увещаний полкового доктора Глебова.
   Служа потом у Григорьева, опять както у нас была компания особая, а Вася Григорьев, влюбленный платонически в инженю Лебедеву, вздыхал и угощал нас водкой, чтобы только поговорить о предмете сердца.
   Итак, первое существо женского пола была Гаевская, на которую я и внимание обратил только потому, что за ней начал ухаживать Симонов, а потом комик Большаков позволял себе ее ухватывать за подбородок и хлопать по плечу в виде шутки. И вот както я увидел во время репетиции, что Симонов, не заметив меня, подошел к Гаевской, стоявшей с ролью под лампой между кулис, и попытался ее обнять. Она вскрикнула:
   — Что вы, как смеете!
   Я молча прыгнул изза кулис, схватил его за горло, прижал к стене, дал пощечину и стал драть за уши. На шум прибежали со сцены все репетировавшие, в том числе и Большаков.
   — Если когданибудь ты или ктонибудь еще позволит обидеть Гаевскую— ребра переломаю! — и ушел в буфет.
   Как рукой сняло. Вечером я извинился перед Гаевской и с той поры после спектакля стал ее всегда провожать домой, подружился с ней, но никогда даже не предложил ей руки, провожая.
   Отношения были самые строгие, хотя она мне очень понравилась. Впрочем, это скоро все кончилось, я ушел на войну. Но до этого я познакомился с ее семьей и бывал у них, бросил и орлянку и все мои прежние развлечения.
   Первая встреча была такова.
   Я вошел. В столовой кипел самовар и за столом сидел с трубкой во рту седой старик с четырехугольным бронзовым лицом и седой бородой, росшей густо только снизу подбородка. Одет он был в дорогой шелковый, китайской материи халат, на котором красовался офицерский Георгий. Рядом мать Гаевской, с которой Гаевская познакомила меня в театре.
   — Мой муж, — представила она мне его. — Очень рады гостю.
   Я назвал себя.
   — А я — капитан Фофанов.
   Познакомились. За чаем разговорились. Конечно, я поинтересовался Георгием.
   — За двадцать пять кампаний. Недаром достал. Поработал — и отдыхаю… Двадцать лет в отставке, а вчера восемьдесят стукнуло…
   — Скажите, капитан, был ли у вас когданибудь на корабле матрос Югов, не помните?
   — Югов! Васька Югов!
   В слове Югов он сделал ударение на последнем слоге
   — Был ли?! Да я этого мерзавца никогда не забуду! А вы почем его знаете?
   — Да десять лет назад он служил у моего отца…
   — Десять лет. Не может этого быть?!
   И я описал офицеру Китаева.
   — Как? Так Васька Югов жив? Вот мерзавец! Он только это и мог— никто больше! Как же он жив, когда я его списал с корабля утонувшим! Ну, ну и мерзавец. Лиза, слышишь? Этот мерзавец жив… Молодец, не ожидал. Ну, как, здоров еще он?
   Я рассказал подробно все, что знал о Югове, а Фофанов все время восклицал, перемешивая слова:
   — Мерзавец!
   — Молодец!
   Наконец спросил:
   — А про меня Васька не вспомнил?
   — Вспоминал и говорит, что вы, — извините капитан, — зверь были, а командир прекрасный, он вас очень любил.
   — Веррно, веррно… Если бы я не был зверь, так не сидел бы здесь и этого не имел. Он указал на георгиевский крест.
   — Да разве с такими Васьками Юговыми можно быть не зверем? Я ж службу требовал, дисциплину держал. Он стукнул мохнатым кулачищем по столу.
   — Ах, мерзавец! А вы знаете, что лучшего матроса у меня не бывало. Он меня в Индии от смерти спас. И силища была, и отчаянный же. Представьте себе, этот меррзавец из толпы дикарей, напавших на нас, голыми руками индийского раджу выхватил как щенка и на шлюпку притащил. Уж исполосовал я это индийское чудище линьками! Черт с ним, что король, никого я никогда не боялся… только… Ваську Югова боялся… Его боялся… Что с него, дьявола, взять? Схватит и перервет по
   полам человека… Ему все равно, а потом казни… Раз против меня, под Японией было, у Ослиных островов бунт затеял, против меня пошел. Я его хотел расстрелять, запер в трюм, а он, черт его знает как, пропал с корабля… Все на другой день перерыли до синь пороха, а его не нашли. До Ослиных островов было несколько миль, да они сплошной камень, в бурунах, погода свежая… Думать нельзя было… Так и решили, что Васька утонул, и списал я его утонувшим.
   — А вот оказалось доплыл до берега, — сказал я.
   Про кого ни скажи, что пять миль при нордосте н ноябре там проплывет— не поверю никому… Опять же Ослиные острова — дикие скалы, подойти нельзя… Один только Васька и мог… Ну, и дьявол!
   Много рассказывал мне Фофанов, до поздней ночи, но ничего не доканчивал и все сводил на восклицание:
   — Ну, Васька! Ну, мерзавец!
   При прощании обратился ко мне с просьбой:
   — Если увидите Ваську, пришлите ко мне. Озолочу мерзавца. А всетаки выпорю за побег!
   И каждый раз, когда я приходил к Фофанову, старик много мне рассказывал, и, между прочим, в его рассказах, пересыпаемых морскими терминами, повторялось то, что я когдато слыхал от матроса Китаева. Старик читал газеты и, главным образом, конечно, говорил о войне, указывал ошибки военноначальников и всех ругал, а я не возражал ему и только слушал. Я отдыхал в этой семье под эти рассказы, а с Ксенией Владимировной наши разговоры были о театре, о Москве, об актерах, о кружке. О своей бродячей жизни, о своих приключениях я и не упоминал ей, да ее, кроме театра, ничто не интересовало. Мы засиживались с ней вдвоем в уютной столовой нередко до свету. Поужинав часов в десять, старик вставал и говорил:
   — Посиди, Володя, с Зинушей, а мы, старики, на койку.
   Почему Ксению Владимировну звали Зиной дома, так я и до сего времени не знаю.
   Так и шел сезон похорошему; особенно както тепло относились ко мне А.
   А. Стрельская, старуха Очкина, имевшая в Саратове свой дом, и Майерова с мужем, с которым мы дружили.
   В театре обратили внимание на Гаевскую. Погонин стал давать ей роли, и она понемногу выигралась и ликовала. Некоторые актеры, особенно Давыдов и Большаков, посмеивались надо мной по случаю Гаевской, но негромко: урок Симонову был памятен.
   Я стал почище одеваться, т. е. снял свою поддевку икартуз и завел пиджак и фетровую шляпу с большимиполями, только с косовороткой и высокими щегольскими сапогами на медных подковах никак не мог расстаться. Хорошо и покойно мне жилось в Саратове. Далматов и Давыдов мечтали о будущем и в порыве дружбы говорили мне, что всегда будем служить вместе, что меня они от себя не отпустят, что вечно будем друзьями. В городе было покойно, народ ходил в театр, только толки о войне, конечно, занимали все умы. Я тоже читал газеты и оченьволновался, что я не там, не в действующей армии, — но здесь друзья, сцена, Гаевская со своими родителями…
   15 июля я и Давыдов лихо отпраздновали после репетиции свои именины в саду, а вечером у Фофановых мне именины справили старики: и пирог, и икра, и чудная вишневая домашняя наливка.

 
* * *
   Война была в разгаре. На фронт требовались все новые и новые силы, было вывешено объявление о новом наборе и принятии в Думе добровольцев. Об этом Фофанов прочел в газете, и это было темой разговора за завтраком, который мы кончили в два часа, и я оттуда отправился прямо в театр, где была объявлена считка новой пьесы для бенефиса Большакова. Это была суббота 16 июля. Только что вышел, встречаю Инсарского в очень веселом настроении: подвыпил у когото у знакомых и торопился на считку:
   — Время еще есть, посмотрим, что в Думе делается, — предложил я. Пошли.
   Около Думы народ. Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какойто выхоленный, жирный, так пудов на 8, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим «добровольно положить живот свой за веру, царя и отечество», в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь, на которой написано «прием добровольцев».
   — Юрка, пойдем, на войну! — шепчу я разгоревшемуся от вина и от зажигательной речи Инсарскому.
   — А ты пойдешь?
   — Куда ты, туда и я!
   И мы потихоньку вошли в дверь, где во второй комнате за столом сидели два думских служащих купеческого вида.
   — Здесь в добровольцы? — спрашиваю.
   — Пожалуйтес… Здесь…
   — А много записалось?
   — Один только пока.
   — Ладно, пиши меня.
   — И меня!
   Подсунули бумагу. Я, затем Инсарский расписались и адрес на театр дали, а сами тотчас же исчезли, чтобы не возбуждать любопытства, и прямо в театр. Считка началась. Мы молчали. Вечер был свободный, я провел его у Фофановых, но ни слова не сказал. Утром в 10 часов репетиция, вечером спектакль. Идет «Гамлет», которого играет Далматов, Инсарский — Горацио, я — Лаэрта. Роль эту мне дали по просьбе Далматова, которого я учил фехтовать. Полония играл Давыдов, так как Андреев-Бурлак уехал в Симбирск к родным на две недели. Во время репетиции является гарнизонный солдат с книжкой, а в ней повестка мне и Инсарскому.
   — По распоряжению командира резервного батальона в 9 часов утра в понедельник явиться в казармы…
   С Инсарским чуть дурно не сделалось, — он по пьяному делу никакого значения не придал подписке. А на беду и молодая жена его была на репетиции, когда узнала— в обморок… Привели в чувство, плачет:
   — Юра… Юра… Зачем они тебя?
   — Сам не знаю, вот пошел я с этим чертом и записались оба, — указывает на меня…
   В городе шел разговор: «актеры пошли на войну»…
   В газетах появилось известие…
   «Гамлет» сделал полный сбор. Аплодисментами встречали Инсарского, устроили овацию после спектакля нам обоим…
   На другой день в 9 утра я пришел в казармы. Опухший, должно быть, от бессонной ночи, Инсарский пришел
   вслед за мной.
   — Черт знает, что ты со мной сделал!… Дома — ужас!
   Заперли нас в казармы. Потребовали документы, а у меня никаких. Телеграфирую отцу: высылает копию метрического свидетельства, так как и метрику и послужной список, выданный из Нежинского полка, я тогда еще выбросил. В письме отец благодарил меня, поздравлял и прислал четвертной билет на дорогу.
   Я сказал своему ротному командиру, что служил юнкером в Нежинском полку, знаю фронт, но требовать послужного списка за краткостью времени не буду, а пойду рядовым. Об этом узнал командир батальона и все офицеры. Оказались общие знакомые нежинцы, и на первом же учении я был признан лучшим фронтовиком и сразу получил отделение новобранцев для обучения. В числе их попался ко мне также и Инсарский. Через два дня мы были уже в солдатских мундирах. Каким смешным и неуклюжим казался мне Инсарский, которого я привык видеть в костюме короля, рыцаря, придворного или во фраке. Он мастерски его носил! И вот теперь скрюченный Инсарский, согнувшийся под ружьем, топчется в шеренге таких же неуклюжих новобранцев — мне как на смех попались немцыколонисты, плохо говорившие и понимавшие порусски — да и понемецки с ними не столкуешься, — свой жаргон!