Страница:
Около трактира толпы народа становились гуще, плотовщики перемешивались с золоторотцами. Корявый, с топорным лицом городовой разговаривал с барином в шляпе и, указывая на толпу, презрительно говорил:
— Нешто люди? Необразованность, деревня…
Никита шел и то и дело встречал знакомых, с каждым останавливался, говорил. При входе в трактир ему встретился едва державшийся на ногах канатчик Иван,
— Ваня, жив? — окликнул его Никита.
— Ванька нигде не пропадет! — ответил тот и со всего размаха распластался на мостовой.
В трактире с низкими закопченными сводами пахло прелым полушубком и сивухой. Все столы, стулья, скамьи были заняты всклоченными мужиками в рубахах, пол завален сумками, столы заставлены чайной посудой, бутылками; стоял такой гомон от сотен голосов, стуканья посуды и звона медяков, что отдельных голосов нельзя было разобрать. Направо от входа за столом толстый хозяин раскладывал бумажные рубли, покрытые медяками, на кучки и отодвигал каждую кучку к окружавшим стол плотовщикам.
Никита получил свою долю, и на столе появился чай» баранки и четверть вина…
Вечерело. Над рекой опустилась беловатая дымка тумана, заморосил мелкий, как из сита, скорее похожий на осенний, дождь. Половые в белых рубахах, бесцеремонно расталкивая охмелевшие, кудлатые головы, опущенные бессильно на стол посреди зала, становились между этими головами на колена, чиркали серные спички о широкие спины плотовщиков и зажигали лампы. Спичка, случайно, а может быть, из шалости брошенная половым, попала в рыжую курчавую голову, вспыхнуло несколько волосков, но обладатель головы провел по волосам заскорузлой рукой, потушил пожар и, как не его дело, продолжал спать.
Никита, согнувшийся, обрюзглый, с затуманенными глазами, колотил кулаком по столу и ораторствовал:
— И ругается… Пущай ругается… Бить нас мало… Бить мало.
— А ежели порядок такой? — возражает ему его толстый хозяин.
— Бить… За порядок и бить… Сорок годов хожу на плотах, ты еще мальчонком эконьким бегал, а теперь и пузо отрастил и…
— Благодать господня…
— Нет, ты ногу покажи…
Хозяин выставил чищеный сапог в высокой калоше.
— А это что? А? Оттого ты и пузо отрастил, от жадности… С того пятак, с того пятак — вот и пузо и нога… Нешто это нога хрестьянина… От жадности полтора сапога надето… — сказал Никита, указывая на сапоги с калошами.
— Кешка, брось! А ты выпей лучше… Хозяин налил стакан.
— Отравы-то?.. Вот кабы не эта отрава-то, так где бы ты полтора сапога взял? Сорок годов на плотах хожу, чугунки не было, по Можайке мы хаживали еще,
ассигнациями получали и домой носили… А потому отравы не было и полтора сапога не видали…
Никита выпил залпом стакан и понюхал кусок кренделя.
— Бить нас надо за отраву-то… Вот бабы — во у кого учиться… Сердешная калачика не купит, все домой несет, а отчего? Потому отравы не знает… Верно я говорю? — говорил Никита коснеющим языком.
— Верно.
Хозяин встал и пошел к буфету.
Никита выбросил на стол четыре рублевые бумажки и немного меди и крикнул:
— Вишь денег колько? Еще полуштоф — живо!
На стул, с которого встал хозяин, сел золоторотец.
— Друг, верно я говорю — бить надо.
— Верно, — соглашается тот, косясь на деньги.
— А коли верно, значит, выпьем…
— Угостите, коли милость будет…
— И угощу… Ежели я недели мокнул, ежели я свое дело справил, значит… Покажи ногу!
Золоторотец конфузливо выдвинул из-под стола рваный, грязный лапоть.
— Где полтора сапога… А? — Никита потянулся к ноге золоторотца, стараясь схватить ее руками, и упал под стол. Золоторотец бросил свою рваную шапку на стол, прикрыл ею рублевки, огляделся, взял шапку вместе с деньгами и исчез в дверь…
ВОЛЯ ПОКОЙНОГО
Федот Ильич не был человеком с характером, как это казалось его окружающим, — он просто обладал упорством несокрушимым.
— Что заладил, тому и быть!
А заладил он после смерти своей жены, что духовного завещания никогда составлять не будет и что все его состояние должно перейти только законному наследнику.
— Воля моя непреклонна! — любил он повторять в беседах с друзьями.
С единственным сыном у него были не то лады, а не то нелады. Сын, многосемейный работник, ушел после женитьбы от отца и вел свое небольшое дело.
Между отцом и сыном стояли капиталы первого, но все-таки они взаимно любили друг друга. Как-то, последние дни, отец даже был у сына в гостях на даче и
говорил:
— Вот рай истинный! — И ласкал внучат.
Одиноко жил он, видаясь изредка с двумя-тремя стариками, приятелями далекой юности, да окруженный разными бедными родственницами, а иногда проходимцами разных полетов, охотившимися за его капиталами, нажитыми упорным, честным трудом ремесленника и приумноженными старческой скупостью.
Но кремень был старик, деньги держал в бумагах, нисколько не интересовался последним падением курса, а видел только одну наличность: резал купоны и приобретал на них новые и новые бумаги, да еще радовался,
что рента стала дешевле, а купоны все то же стоят. О будущем не думал, наличность ощущал, по привычке экономил до скаредности и не понимал, что у человека могут быть иные потребности.
— Квартирка тепленькая, одежа-обужа есть, на рюмочку хватает — чего еще?! Не биться, не колотиться и на поклон к людям не ходить!
Был у него в давние времена приятель — поп старый, его прихода, — да умер. Бессребреник поп!
А на его место поставили молодого, новой формации, обделистого, из ходовых, отца Евсея. Этот и попечительство, и церковные школы, обо всем старается и всеми способами. Так и мечется по приходу, особенно по богатеньким да по вдовам-старушкам.
Вечером ко вдове, утром ко владыке.
— Ваше преосвященство! Еще жертвовательницу боголюбивую нашел на благоустройство приюта вашего имени, дозвольте вам представить.
— Отрадно, отрадно. Что же, веди!
А от владыки ко вдове едет, и под широкополой шляпой волосы встают в ожидании, что на них скоро камилавка залиловеет…
Долго он и за Федотом Ильичом неотступно ухаживал. Чувствует старик это приставание, а возразить не в силах, будто загипнотизирован.
— Владыка вас, любезнейший Федот Ильич, самолично желает видеть, наслышан, что искра божья теплится у вас в груди, и заглушать ее не следует… Года-то ваши, года-то…
Потом вскидывал руки к небу и начинал описывать прелести рая.
— Сколь прекрасен рай-то, сколь он великолепен! Благорастворение воздухов, блаженство праведных, плоды…
— А рябина растет там, в раю-то? — совершенно серьезно спросил его Федот Ильич как-то, и надолго прекратились разговоры о рае.
Засосал его поп! Чувствует старик, что сил нет избавиться ох него, и даже уже не тем голосом начал повторять свое любимое:
— Моя воля непреклонна!..
А поп все пути в царство божье указывает, говорит о верблюде, который скорее пройдет в игольное ушко, чем богатый в царство небесное.
Федот Ильич даже нарочно ходил в зоологический сад смотреть верблюда и попу об этом рассказал, а тот опять свое, и медаль на шею золотую примеривал, и о меню обеда у владыки рассказывал. Замучил старика.
Стал он пропадать из дома с утра, а вечером, если встретит его поп в переулке, прямо в трактир спасался, зная, что духовной особе туда идти не подобает.
Наконец извелся до того, что свой дом, насиженное гнездышко, наскоро продал и на другой конец города из своего прихода переехал.
А поп на другой день поздравить с новосельем препожаловал, пирог принес.
— Матушка испекла!
И рябиновки посудину из-под рясы вынул и на стол:
— Матушка настояла… два года для вас выдерживала! А там еще в запасе в чулане есть!..
Не устоял старик против любимой рябиновки! Сидят за графинчиком и беседуют.
— Семьдесят-то годков есть?
— Восемьдесят, батюшка, восемьдесят сегодня минуло!
— С днем рождения! Вот не знал, вот в какой счастливый день привел господь… Ну, помолимся…
И опять за рябиновку.
— Да, года большие… Все под богом ходим… А завещаньице-то есть?
— Зачем? У меня законный наследник есть… Сын…
— Так оно… Только нонешние, знаете, люди-то… О душе пещись надо… Рай-то, рай-то какой! Блаженство, плоды всякие, рябина-то во-о какая…
Старик сидел, клевал носом и шептал:
— Моя воля непреклонна… Рябина моя… я…
Каждый день то с пирожком, то с рыжичками…
Еще четверть принес…
Пришлось послать за доктором. Прописали лекарство, диету, ежедневную прогулку. В это время, отрезвившись, старик к сыну на дачу съездил денька на два. Приезжает домой, а письмо от попа на столе. Все о том же, да еще с прибавлением, что владыка хочет с ним познакомиться.
Не велел старик попа принимать, а он к нему с просвиркой пришел врасплох и черновичок духовного завещания набело переписанный принес.
Соловьем залетным пел ему священник; всю элоквенцию семинарскую в ход пустил, чокаясь стаканчиками до позднего вечера, и уговорил, наконец, на другой день к нотариусу…
А сам уж и домик подыскал для школы, и процент изрядный за продажу с домовладельца выговорил.
Проснулся старик рано, с головной болью, одышка, глаза не смотрят. Приказал подать парадный сюртук, часы надел золотые, что делал только в самые торжественные дни, и сел за чай.
Налил из стакана в блюдечко, долго дул, сделал глоток, да и встал из-за стола. Вынул из кармана черновик завещания, развернул его, опять положил в карман и крикнул кухарку:
— Дай-ка пальто! Ежели кто спрашивать будет, скажи, к нотариусу пошел.
— Ладно, батюшка Федот Ильич, сталоть, к… как его?
— К нотари-у-су! — протянул старик.
— К мат… мат…
— Ну да, к мат… мат… молчи уж, скажи, что по делам ушел… Давай-ка новое пальто!
Оделся, стал застегиваться, да и закашлялся. Потом оправился, ощупал карман, посмотрел, тут ли бумага с завещанием, и начал надевать калоши.
Сапоги были новые, и калоши лезли плохо. Старался, кряхтел, топал, — наконец пришлось нагнуться, поправить калошу рукой. Нагнулся. Голова закружилась. В глазах потемнело.
У владельца дома для поминовений был обычай никогда не топить свои громадные палаты.
— Народом нагреется, ко второму блюду еще жарко будет! — говаривал он гостям.
— Да ведь ноги замерзли!
— А вы валеночки, валеночки надевайте… Эй, свицар, принеси-ка ихные калошки!..
И кто послушался хозяина, чувствовал себя прекрасно.
Еще за молчаливыми блинами со свежей икрой, вместе с постукиванием ножей о тарелки, слышался непрерывный топот, напоминавший, если закрыть глаза, не то бочарное заведение, не то конюшню с деревянным полом.
И наследник, поместившийся на почетном месте, против духовенства, усердно подливавший вино, изредка тоже притопывал.
— Во благовремении и при такой низкой температуре оно на пользу организму послужить должно! — басил, прикрякивая, протодиакон, отправляя чайный стакан водки в свой губастый, огромный рот. Он заметно раскраснелся и весело развязал язык.
— А то давеча за закуской хозяин рюмочку с наперсток так наливает и говорит: «Отец протодиакон, пожалуйте с морозцу…» Это мне-то да наперсток!..
— Это верно-с, отец протодиакон, маловата для вас посудина одноногая.
— Конечно. Я и говорю ему: не протодиаконская эта посудина и не протодиакону из нее пить, а воробья причащать!.. Ну, и, конечно, стаканчик… Пожалуйте-ка сюда вон энту мадерцу.
— А вот покойный рябиновочку обожал… Помянем душу усопшего рябиновочкой… Отец Евсей, пожалуйте по единой! — предложил церковный староста, друг покойного.
— Нет, уж я вот кагорцу… Я не любитель этой настойки. Виноградное — оно легче… — И чокнулся с наследником. А потом потянулся через стол к нему, сделал руки рупором и зашептал:
— Воля покойного была насчет постройки церковноприходской школы и приюта для церковнослужителей… Завещаньице уж было готово, и я избран душеприказчиком. Вы изволили ознакомиться с завещаньицем?
— Да, читал… Не угодно ли рябиновочки? Позволите налить?
— Я кагорцу.
— А я вот рябиновочки. Она лучше, натуральнее, и притом наша русская, отец Евсей.
— Не любитель я… Виноградное больше… У владыки всегда виноградное за трапезой, я и приобык…
— А ведь рябиновочку тоже вы, Маланья кухарка мне сказывала, любили с отцом пить…
— Конечно, попивал, но так, для компании… а я виноградное.
— Вот лисабончику пожалуйте.
Когда обносили кисель, топот прекратился, резкое чоканье стаканов прорезало глухой шум трехсот голосов, изредка покрываемых раскатистым хохотом протодиакона, а отец Евсей под шумок старался овладеть вниманием наследника и сладко пел ему о пользе церковноприходских школ и святой обязанности неукоснительного исполнения воли покойного.
Прислушивался незаметно к этим речам церковный староста, и умный старик посматривал на наследника, которого еще ребенком на руках носил и с которым дружил и до последнего времени.
— Так как же-с, что изволите сказать на мои слова, Иван Федотович: благожелательно вам будет исполнить валю вашего батюшки?.. Конечно, можно за это через владыку удостоиться и почетного звания, и даже ордена…
«Тут не пообедаешь!» — улыбнулся про себя церковный староста.
— А вы бы рябиновочки, отец Евсей… Давайте-ка по рюмочке… Помянем отца!..
— Я бы хереску…
— Нет, уж сделайте одолжение, рябиновочки со мной выпьем.
— Ежели уж такова ваша воля, — наливайте!
Выпили.
И опять ладони рупором, и опять разговор. Отец Евсей раскраснелся от выпитого, глаза его горели, голос звучал требовательно.
Наследник молчал и крутил ус.
— Ну-с, так позвольте узнать решительный ответ: угодно вам исполнить волю…
Но он не договорил.
Задвигались стулья. Протодиакон провозглашал вечную память.
— Ве-е-е-чная па-а-мять… Ве-е-еч-на-я па-а…
— Еще раз и последний беспокою вас, благоволите ответить, — нагнулся через стол отец Евсей.
— Извольте… Мы с моим покойным отцом относительно церковноприходских школ совершенно разных воззрений, и полученное мною по закону наследство я употреблю по своему усмотрению.
— Позвольте, — а воля покойного? Ведь ваш батюшка имел уже в кармане черновик духовного завещания и скончался, как вам известно, скоропостижно, надевая уже калоши, от разрыва сердца…
— Да… да… К сожалению, я знаю…
— И конечно, исполните волю вашего батюшки для успокоения его души?
— Я вам говорил уже, что на этот предмет я совершенно другого взгляда и на церковноприходские школы не дам ни копейки.
— То есть, как же это?..
— Да так, ни ко-пей-ки! Считаю наш разговор оконченным. А теперь помолимся.
— Ве-ечная память… ве-ечная память… — гремело по зале.
Отец Евсей сверкнул глазами и, сделав молитвенное лицо, начал подтягивать протодиакону.
— Однако! — сорвалось у него на половине недопетой им ноты.
И еще раз повторил он:
— Однако!
ЖЕЛЕЗНАЯ ГОРЯЧКА
Иностранцы лезут в Россию с громадными капиталами!
— Бельгийцы уже главные хозяева на юге России!
Только и разговора слышно в последнее время. Особенно напирают на бельгийцев, указывая, что все лучшие рудники и железоделательные заводы у них в руках по всему Приднепровью. Я как-то ехал на юг, где хотел ближе познакомиться с этим интересным вопросом. До Харькова не слыхал ни слова, зато от Харькова в поезде только и слышно: руда, каменный уголь, шурфовка, разведки, бельгийцы.
Рядом со мной занимают купе четыре француза, болтающие всю дорогу. Купе по другую сторону занято двумя англичанами, которые все время молча курят сигары и читают гид. Ко мне в Харькове подсели три дельца, совершившие только что крупное дело по покупке руды. Разговор высокой пробы: ниже сотни тысяч цифра не упоминается. Это наши южане. Весьма развитые, ловкие люди.
Один из них раза три упоминает имя Дрейфуса.
— Ну, думаю, наконец-то, из всего мира хоть Дрейфус заинтересовал.
Но и тут разочарование: речь шла у них о крупной местной, хлебной фирме этого имени. Дальше местных интересов они не шли. Здесь все так!
Наконец, проехали Синельникове: 7 часов вечера. Поезд отвратительный, вагон mixte набивается битком.
Бельгийцы слезают в Нижне-Днепровске. Их встречает с поцелуями партия бельгийцев: объятия, неумолкаемое сорочье стрекотанье. Франты-иностранцы стремглав влетают в вагон, вырывают у сторожей чемоданы приехавших и выносят. Приехали, должно быть, тузы.
А Нижне-Днепровск, несколько лет тому назад пустырь — теперь громадная станция, окруженная на несколько верст всевозможными заводами. Здесь заводы вагоностроительный, эстампатный, трубопрокатный, механический и другие. Громадные здания, электричество. И все до одного завода, весь этот громадный и драгоценный город, выросший, как в волшебной сказке, — все принадлежит иностранцам, и все создано только ими.
— Да это что! Вот вы посмотрите Кривой Рог! Вот где дела! — шепнул мне спутник-южанин, а два другие утвердительно моргнули.
В Екатеринославе я пробыл сутки. Это прекрасный город на Днепре, растущий не по дням, а по часам за последние 10–12 лет. Главный проспект, тянущийся прямой линией, может поспорить с лучшими улицами мировых столиц. Широкий, прорезанный вдоль двумя лентами бульваров и двумя линиями рельсов электрического трамвая, охватившего и весь город, и часть окрестностей, проспект оканчивается на горе, громадным Потемкинским садом, висящим на берегу Днепра. В саду — дворец Потемкина, в котором a propos, светлейший никогда и не бывал.
Близ сада, на площади, памятник Екатерине II.
Но зато, если свернуть с главного проспекта, — улицы в большинстве грязные, целые кварталы, кишащие людьми, от которых уже по причинам историческим чистоты ждать нельзя.
Чтобы избежать этого, — нужно вести двор в чистоте. А это обязанность домовладельца и дворника. За грязные кварталы нельзя обвинять живущих в них: грязь — это их привычка, приобретенная столетиями. Только какой-нибудь форс-мажор, в смысле внешних санитарных безобразий, заставляет власть принимать меры, которые, впрочем, исполняются недолго.
Это относится не к одному Екатеринославу, городу, который наскоро, на живую нитку, шьется… Здесь живут, и только строятся с лихорадочной поспешностью. Здесь все спешит урвать, нажить или сделать крупное, серьезное дело.
Из русских немногие рискнули: я лично знаю только двоих: д-ра Калачевского и г. Копылова, в короткое время наживших состояния громадные. Остальные — иностранцы: они сеют, не жалея, и жнут сторицею, не стесняясь.
В Кривом Роге ими поставлен памятник, хоть не мудрый, а все-таки памятник: бюст на кварцитной скале Александру Николаевичу Полю.
Ессе homo!
Он умер, но если я пишу настоящие строки, ради которых очутился в Екатеринославе, так только потому, что он жил.
Поэтому же растет Екатеринослав, поэтому же самому теперь кипит здесь подземная горячка вокруг него, поэтому неудержимо плывут отсюда русские денежки за границу, поэтому — все здесь, что я вижу теперь.
А кто виноват?
А. Н. Поль, местный помещик, в 1872 году первый открыл в Дубовой Балке и Кривом Роге богатые залежи руды. Сунулся он в правительственные сферы, привез образцы, нарисовал ярко и верно подтвердившуюся теперь воочию картину богатств края — но там отбили у него возможность даже говорить.
Обратился Поль к русским капиталистам, лукаво смеются:
— Не объегоришь, брат! Сами травленые, сами, ежели что, объегорить норовим, на этом стоим!
Все деньги, все состояние ухлопал А. Н. Поль в это дело и очутился с миллионом долга. Несмотря на свою фамилию, чисто русский человек, степной помещик-украинец, со слезами на глазах, поехал во Францию, показал образцы руд, привез французских инженеров… Посмотрели французы, рискнули громадными деньгами и сняли у крестьян Кривого Рога в аренду на 99 лет все неудобные земли!
И долго смеялись криворожские мужики, как они иностранцев объегорили, сдав им за 300 рублей в аренду неудобную, никуда не годную землю…
Теперь весело смеются иностранцы, отправляя за границу громадные мешки с русским золотом, благо его и менять теперь не надо…
А Поль, кроме того, разыскал горный лен, аспид.
Гранаты и горный лен забылись. И несмотря на великую заслугу, А. Н. Поль не выдержал этой ужасной жизни, этого вечного кипения, и скончался в один из июньских дней, за чайным столом. Никто не ждал внезапной смерти Александра Николаевича, кроме, может быть, его самого… И все его жалеют, и жалеют также, что не послушались его, упустили миллионы умным и смелым иностранцам! Ругают дети своих экономных родителей-капиталистов за то, что они наверняка, отрезая купоны, не хотели рискнуть частью капитала и не удержали предлагаемые им, Полем, богатства. Грызут локти помещики, променявшие счастье на мелочь, понадобившуюся сгоряча…
А иностранцы богатеют, добывая богатства из недр былого Запорожья!..
Но отрадно, что и крестьяне хотя Кривого Рога тоже разбогатели.
Кривой Рог — это Калифорния в первые годы открытия золота. Только здешнее золото — черное золото.
Поехал я из Екатеринослава в эту Калифорнию с поездом, отходящим в 4 часа дня. Третий класс — битком: едет много рабочих — главным образом, орловских — копать руду в Кривом Роге. Второй класс — тоже битком. Едут французы 2-го разбора и маклера. В первом классе тесно: французы 1-го разбора, за теснотой, с билетами 2-го класса, два горных инженера, я и мой спутник.
В третьем классе — радужные надежды на заработок восьми гривен в день. Во втором гудит какой-то рой пчел: 1-й пласт, 5-й пласт, кварцит 70 %, кварцит 60 %, пять тысяч в разведку, 2 копейки попудно, двадцать миллионов в год, сто тысяч за усадьбы… Термины у всех одни и те же, только меняются цифры. И все это спорит, кричит… Некоторые таинственно шепчутся или рассматривают у тусклого фонаря куски руды — пробы. И все врут друг другу.
В первом классе — все молчат. Долго молчат, будто у каждого хранится великая тайна! Станции через три понемногу начинают перебрасываться словами. У всех говорящих нерусский акцент. Лучше всех говорит по-русски управляющий рудником, красивый француз, шесть лет живущий в России… Разговор понемногу делается общим. Оказывается, что все друг друга отлично знают, каждый знает подробно дела каждого, и каждый знает все, что знают все. Так изучены местные интересы. Но разговор все-таки не клеится: тема исчерпана; о старом все знают, а кой-что новое каждый бережет для себя и боится проговориться; слышатся только намеки. Я сам уже вошел в колею и слушаю, не упомянут ли о тех местностях, которые интересуют меня, но слава богу, молчат. Может быть, хранят в тайне? — думается мне, и я с замиранием сердца слежу за разговором. Но, как оказалось после, никто действительно не знал ничего, положительно никто… Смелее всех беседовал француз, человек не заинтересованный в добычах новых рудоносных местностей, довольный своим директорским содержанием. Он, не стесняясь, открывает тайны новых залежей, и каждое его слово коробит слушателей. Однако ему не отвечали, его не расспрашивали, из боязни раскрытия тайн, и разговор не клеился. Зато, когда перешла тема на горное управление, — беседа закипела. Особенно распинался один инженер. — Здесь Калифорния, в Кривом Роге. Здесь, в этой подземной горячке, надо надзор серьезный, твердая рука. Здесь, во главе нужен Стенька Разин в инженерном мундире, а не божьи коровки и мотыльки!
Далее, между прочим, он чудно охарактеризовал одного горного начальника, на самом деле милого, честного и доброго человека.
— Слишком деликатен-с, не по месту! Настолько боится сделать кому-либо неприятность, что, — поверьте мне, — когда он умрет, его понесут на кладбище, то он, пожалуй, встанет, сконфуженно извинится и скажет: — Я затруднил вас, господа? Пожалуйста, не извольте беспокоиться… Я лучше сам до могилки дойду! И ранее, и теперь, и после этого разговора в вагоне мне много пришлось беседовать о южном горном управлении, и действительно все существующее далеко не то, чего требуют настоящие условия. Здесь кругом кипит жизнь как в котле, и начальство должно кипеть вместе. Здесь нельзя быть вялым в этом общем вихре. А действующих лиц мало! Даже в самом страшном центре кипения, каков Кривой Рог, — нет отдельного горного начальника с серьезными полномочиями: власть должна быть на месте, и она должна знать все, все делать сразу, без канцелярских переписок и откладываний под сукно. Горное управление Южной России находится в Екатеринославе и делится на 5 округов, в состав которых входит 9 губерний. В Кривом Роге добывается около 200.000.000 пудов и не имеется ни одного постоянно живущего представителя горного надзора: окружной инженер (Кривой Рог, Херсонской губ., Одесского округа), — человек весьма деятельный, но живет в Одессе, и у него масса дела. Не разорваться же ему! А в Кривом Роге надзор необходим. Здесь до 20.000 жителей, прибывающих сюда ежедневно, здесь масса взрывчатых материалов, в том числе ужасного динамита, производящего столько бед и несчастий, здесь масса несчастных случаев, большинство которых умело замалчивается, здесь масса дел, возникающих недоразумений, которые нужно решать здесь же на месте, безотлагательно, а не посредством злополучных бумаг, ничего и нигде особенно в живом деле, кроме несчастий, не приносящих. Южногорное управление должно быть образцом самостоятельной энергии, а не передаточной инстанцией бумаг горного департамента, не канцелярией, куда приходят покурить и поскучать от «энтих до энтих». Здесь сама кипучая жизнь требует кипучей деятельности всюду. Таков Кривой Рог, центр железной горячки.
— Нешто люди? Необразованность, деревня…
Никита шел и то и дело встречал знакомых, с каждым останавливался, говорил. При входе в трактир ему встретился едва державшийся на ногах канатчик Иван,
— Ваня, жив? — окликнул его Никита.
— Ванька нигде не пропадет! — ответил тот и со всего размаха распластался на мостовой.
В трактире с низкими закопченными сводами пахло прелым полушубком и сивухой. Все столы, стулья, скамьи были заняты всклоченными мужиками в рубахах, пол завален сумками, столы заставлены чайной посудой, бутылками; стоял такой гомон от сотен голосов, стуканья посуды и звона медяков, что отдельных голосов нельзя было разобрать. Направо от входа за столом толстый хозяин раскладывал бумажные рубли, покрытые медяками, на кучки и отодвигал каждую кучку к окружавшим стол плотовщикам.
Никита получил свою долю, и на столе появился чай» баранки и четверть вина…
Вечерело. Над рекой опустилась беловатая дымка тумана, заморосил мелкий, как из сита, скорее похожий на осенний, дождь. Половые в белых рубахах, бесцеремонно расталкивая охмелевшие, кудлатые головы, опущенные бессильно на стол посреди зала, становились между этими головами на колена, чиркали серные спички о широкие спины плотовщиков и зажигали лампы. Спичка, случайно, а может быть, из шалости брошенная половым, попала в рыжую курчавую голову, вспыхнуло несколько волосков, но обладатель головы провел по волосам заскорузлой рукой, потушил пожар и, как не его дело, продолжал спать.
Никита, согнувшийся, обрюзглый, с затуманенными глазами, колотил кулаком по столу и ораторствовал:
— И ругается… Пущай ругается… Бить нас мало… Бить мало.
— А ежели порядок такой? — возражает ему его толстый хозяин.
— Бить… За порядок и бить… Сорок годов хожу на плотах, ты еще мальчонком эконьким бегал, а теперь и пузо отрастил и…
— Благодать господня…
— Нет, ты ногу покажи…
Хозяин выставил чищеный сапог в высокой калоше.
— А это что? А? Оттого ты и пузо отрастил, от жадности… С того пятак, с того пятак — вот и пузо и нога… Нешто это нога хрестьянина… От жадности полтора сапога надето… — сказал Никита, указывая на сапоги с калошами.
— Кешка, брось! А ты выпей лучше… Хозяин налил стакан.
— Отравы-то?.. Вот кабы не эта отрава-то, так где бы ты полтора сапога взял? Сорок годов на плотах хожу, чугунки не было, по Можайке мы хаживали еще,
ассигнациями получали и домой носили… А потому отравы не было и полтора сапога не видали…
Никита выпил залпом стакан и понюхал кусок кренделя.
— Бить нас надо за отраву-то… Вот бабы — во у кого учиться… Сердешная калачика не купит, все домой несет, а отчего? Потому отравы не знает… Верно я говорю? — говорил Никита коснеющим языком.
— Верно.
Хозяин встал и пошел к буфету.
Никита выбросил на стол четыре рублевые бумажки и немного меди и крикнул:
— Вишь денег колько? Еще полуштоф — живо!
На стул, с которого встал хозяин, сел золоторотец.
— Друг, верно я говорю — бить надо.
— Верно, — соглашается тот, косясь на деньги.
— А коли верно, значит, выпьем…
— Угостите, коли милость будет…
— И угощу… Ежели я недели мокнул, ежели я свое дело справил, значит… Покажи ногу!
Золоторотец конфузливо выдвинул из-под стола рваный, грязный лапоть.
— Где полтора сапога… А? — Никита потянулся к ноге золоторотца, стараясь схватить ее руками, и упал под стол. Золоторотец бросил свою рваную шапку на стол, прикрыл ею рублевки, огляделся, взял шапку вместе с деньгами и исчез в дверь…
ВОЛЯ ПОКОЙНОГО
Федот Ильич не был человеком с характером, как это казалось его окружающим, — он просто обладал упорством несокрушимым.
— Что заладил, тому и быть!
А заладил он после смерти своей жены, что духовного завещания никогда составлять не будет и что все его состояние должно перейти только законному наследнику.
— Воля моя непреклонна! — любил он повторять в беседах с друзьями.
С единственным сыном у него были не то лады, а не то нелады. Сын, многосемейный работник, ушел после женитьбы от отца и вел свое небольшое дело.
Между отцом и сыном стояли капиталы первого, но все-таки они взаимно любили друг друга. Как-то, последние дни, отец даже был у сына в гостях на даче и
говорил:
— Вот рай истинный! — И ласкал внучат.
Одиноко жил он, видаясь изредка с двумя-тремя стариками, приятелями далекой юности, да окруженный разными бедными родственницами, а иногда проходимцами разных полетов, охотившимися за его капиталами, нажитыми упорным, честным трудом ремесленника и приумноженными старческой скупостью.
Но кремень был старик, деньги держал в бумагах, нисколько не интересовался последним падением курса, а видел только одну наличность: резал купоны и приобретал на них новые и новые бумаги, да еще радовался,
что рента стала дешевле, а купоны все то же стоят. О будущем не думал, наличность ощущал, по привычке экономил до скаредности и не понимал, что у человека могут быть иные потребности.
— Квартирка тепленькая, одежа-обужа есть, на рюмочку хватает — чего еще?! Не биться, не колотиться и на поклон к людям не ходить!
Был у него в давние времена приятель — поп старый, его прихода, — да умер. Бессребреник поп!
А на его место поставили молодого, новой формации, обделистого, из ходовых, отца Евсея. Этот и попечительство, и церковные школы, обо всем старается и всеми способами. Так и мечется по приходу, особенно по богатеньким да по вдовам-старушкам.
Вечером ко вдове, утром ко владыке.
— Ваше преосвященство! Еще жертвовательницу боголюбивую нашел на благоустройство приюта вашего имени, дозвольте вам представить.
— Отрадно, отрадно. Что же, веди!
А от владыки ко вдове едет, и под широкополой шляпой волосы встают в ожидании, что на них скоро камилавка залиловеет…
Долго он и за Федотом Ильичом неотступно ухаживал. Чувствует старик это приставание, а возразить не в силах, будто загипнотизирован.
— Владыка вас, любезнейший Федот Ильич, самолично желает видеть, наслышан, что искра божья теплится у вас в груди, и заглушать ее не следует… Года-то ваши, года-то…
Потом вскидывал руки к небу и начинал описывать прелести рая.
— Сколь прекрасен рай-то, сколь он великолепен! Благорастворение воздухов, блаженство праведных, плоды…
— А рябина растет там, в раю-то? — совершенно серьезно спросил его Федот Ильич как-то, и надолго прекратились разговоры о рае.
Засосал его поп! Чувствует старик, что сил нет избавиться ох него, и даже уже не тем голосом начал повторять свое любимое:
— Моя воля непреклонна!..
А поп все пути в царство божье указывает, говорит о верблюде, который скорее пройдет в игольное ушко, чем богатый в царство небесное.
Федот Ильич даже нарочно ходил в зоологический сад смотреть верблюда и попу об этом рассказал, а тот опять свое, и медаль на шею золотую примеривал, и о меню обеда у владыки рассказывал. Замучил старика.
Стал он пропадать из дома с утра, а вечером, если встретит его поп в переулке, прямо в трактир спасался, зная, что духовной особе туда идти не подобает.
Наконец извелся до того, что свой дом, насиженное гнездышко, наскоро продал и на другой конец города из своего прихода переехал.
А поп на другой день поздравить с новосельем препожаловал, пирог принес.
— Матушка испекла!
И рябиновки посудину из-под рясы вынул и на стол:
— Матушка настояла… два года для вас выдерживала! А там еще в запасе в чулане есть!..
Не устоял старик против любимой рябиновки! Сидят за графинчиком и беседуют.
— Семьдесят-то годков есть?
— Восемьдесят, батюшка, восемьдесят сегодня минуло!
— С днем рождения! Вот не знал, вот в какой счастливый день привел господь… Ну, помолимся…
И опять за рябиновку.
— Да, года большие… Все под богом ходим… А завещаньице-то есть?
— Зачем? У меня законный наследник есть… Сын…
— Так оно… Только нонешние, знаете, люди-то… О душе пещись надо… Рай-то, рай-то какой! Блаженство, плоды всякие, рябина-то во-о какая…
Старик сидел, клевал носом и шептал:
— Моя воля непреклонна… Рябина моя… я…
Каждый день то с пирожком, то с рыжичками…
Еще четверть принес…
Пришлось послать за доктором. Прописали лекарство, диету, ежедневную прогулку. В это время, отрезвившись, старик к сыну на дачу съездил денька на два. Приезжает домой, а письмо от попа на столе. Все о том же, да еще с прибавлением, что владыка хочет с ним познакомиться.
Не велел старик попа принимать, а он к нему с просвиркой пришел врасплох и черновичок духовного завещания набело переписанный принес.
Соловьем залетным пел ему священник; всю элоквенцию семинарскую в ход пустил, чокаясь стаканчиками до позднего вечера, и уговорил, наконец, на другой день к нотариусу…
А сам уж и домик подыскал для школы, и процент изрядный за продажу с домовладельца выговорил.
Проснулся старик рано, с головной болью, одышка, глаза не смотрят. Приказал подать парадный сюртук, часы надел золотые, что делал только в самые торжественные дни, и сел за чай.
Налил из стакана в блюдечко, долго дул, сделал глоток, да и встал из-за стола. Вынул из кармана черновик завещания, развернул его, опять положил в карман и крикнул кухарку:
— Дай-ка пальто! Ежели кто спрашивать будет, скажи, к нотариусу пошел.
— Ладно, батюшка Федот Ильич, сталоть, к… как его?
— К нотари-у-су! — протянул старик.
— К мат… мат…
— Ну да, к мат… мат… молчи уж, скажи, что по делам ушел… Давай-ка новое пальто!
Оделся, стал застегиваться, да и закашлялся. Потом оправился, ощупал карман, посмотрел, тут ли бумага с завещанием, и начал надевать калоши.
Сапоги были новые, и калоши лезли плохо. Старался, кряхтел, топал, — наконец пришлось нагнуться, поправить калошу рукой. Нагнулся. Голова закружилась. В глазах потемнело.
У владельца дома для поминовений был обычай никогда не топить свои громадные палаты.
— Народом нагреется, ко второму блюду еще жарко будет! — говаривал он гостям.
— Да ведь ноги замерзли!
— А вы валеночки, валеночки надевайте… Эй, свицар, принеси-ка ихные калошки!..
И кто послушался хозяина, чувствовал себя прекрасно.
Еще за молчаливыми блинами со свежей икрой, вместе с постукиванием ножей о тарелки, слышался непрерывный топот, напоминавший, если закрыть глаза, не то бочарное заведение, не то конюшню с деревянным полом.
И наследник, поместившийся на почетном месте, против духовенства, усердно подливавший вино, изредка тоже притопывал.
— Во благовремении и при такой низкой температуре оно на пользу организму послужить должно! — басил, прикрякивая, протодиакон, отправляя чайный стакан водки в свой губастый, огромный рот. Он заметно раскраснелся и весело развязал язык.
— А то давеча за закуской хозяин рюмочку с наперсток так наливает и говорит: «Отец протодиакон, пожалуйте с морозцу…» Это мне-то да наперсток!..
— Это верно-с, отец протодиакон, маловата для вас посудина одноногая.
— Конечно. Я и говорю ему: не протодиаконская эта посудина и не протодиакону из нее пить, а воробья причащать!.. Ну, и, конечно, стаканчик… Пожалуйте-ка сюда вон энту мадерцу.
— А вот покойный рябиновочку обожал… Помянем душу усопшего рябиновочкой… Отец Евсей, пожалуйте по единой! — предложил церковный староста, друг покойного.
— Нет, уж я вот кагорцу… Я не любитель этой настойки. Виноградное — оно легче… — И чокнулся с наследником. А потом потянулся через стол к нему, сделал руки рупором и зашептал:
— Воля покойного была насчет постройки церковноприходской школы и приюта для церковнослужителей… Завещаньице уж было готово, и я избран душеприказчиком. Вы изволили ознакомиться с завещаньицем?
— Да, читал… Не угодно ли рябиновочки? Позволите налить?
— Я кагорцу.
— А я вот рябиновочки. Она лучше, натуральнее, и притом наша русская, отец Евсей.
— Не любитель я… Виноградное больше… У владыки всегда виноградное за трапезой, я и приобык…
— А ведь рябиновочку тоже вы, Маланья кухарка мне сказывала, любили с отцом пить…
— Конечно, попивал, но так, для компании… а я виноградное.
— Вот лисабончику пожалуйте.
Когда обносили кисель, топот прекратился, резкое чоканье стаканов прорезало глухой шум трехсот голосов, изредка покрываемых раскатистым хохотом протодиакона, а отец Евсей под шумок старался овладеть вниманием наследника и сладко пел ему о пользе церковноприходских школ и святой обязанности неукоснительного исполнения воли покойного.
Прислушивался незаметно к этим речам церковный староста, и умный старик посматривал на наследника, которого еще ребенком на руках носил и с которым дружил и до последнего времени.
— Так как же-с, что изволите сказать на мои слова, Иван Федотович: благожелательно вам будет исполнить валю вашего батюшки?.. Конечно, можно за это через владыку удостоиться и почетного звания, и даже ордена…
«Тут не пообедаешь!» — улыбнулся про себя церковный староста.
— А вы бы рябиновочки, отец Евсей… Давайте-ка по рюмочке… Помянем отца!..
— Я бы хереску…
— Нет, уж сделайте одолжение, рябиновочки со мной выпьем.
— Ежели уж такова ваша воля, — наливайте!
Выпили.
И опять ладони рупором, и опять разговор. Отец Евсей раскраснелся от выпитого, глаза его горели, голос звучал требовательно.
Наследник молчал и крутил ус.
— Ну-с, так позвольте узнать решительный ответ: угодно вам исполнить волю…
Но он не договорил.
Задвигались стулья. Протодиакон провозглашал вечную память.
— Ве-е-е-чная па-а-мять… Ве-е-еч-на-я па-а…
— Еще раз и последний беспокою вас, благоволите ответить, — нагнулся через стол отец Евсей.
— Извольте… Мы с моим покойным отцом относительно церковноприходских школ совершенно разных воззрений, и полученное мною по закону наследство я употреблю по своему усмотрению.
— Позвольте, — а воля покойного? Ведь ваш батюшка имел уже в кармане черновик духовного завещания и скончался, как вам известно, скоропостижно, надевая уже калоши, от разрыва сердца…
— Да… да… К сожалению, я знаю…
— И конечно, исполните волю вашего батюшки для успокоения его души?
— Я вам говорил уже, что на этот предмет я совершенно другого взгляда и на церковноприходские школы не дам ни копейки.
— То есть, как же это?..
— Да так, ни ко-пей-ки! Считаю наш разговор оконченным. А теперь помолимся.
— Ве-ечная память… ве-ечная память… — гремело по зале.
Отец Евсей сверкнул глазами и, сделав молитвенное лицо, начал подтягивать протодиакону.
— Однако! — сорвалось у него на половине недопетой им ноты.
И еще раз повторил он:
— Однако!
ЖЕЛЕЗНАЯ ГОРЯЧКА
Иностранцы лезут в Россию с громадными капиталами!
— Бельгийцы уже главные хозяева на юге России!
Только и разговора слышно в последнее время. Особенно напирают на бельгийцев, указывая, что все лучшие рудники и железоделательные заводы у них в руках по всему Приднепровью. Я как-то ехал на юг, где хотел ближе познакомиться с этим интересным вопросом. До Харькова не слыхал ни слова, зато от Харькова в поезде только и слышно: руда, каменный уголь, шурфовка, разведки, бельгийцы.
Рядом со мной занимают купе четыре француза, болтающие всю дорогу. Купе по другую сторону занято двумя англичанами, которые все время молча курят сигары и читают гид. Ко мне в Харькове подсели три дельца, совершившие только что крупное дело по покупке руды. Разговор высокой пробы: ниже сотни тысяч цифра не упоминается. Это наши южане. Весьма развитые, ловкие люди.
Один из них раза три упоминает имя Дрейфуса.
— Ну, думаю, наконец-то, из всего мира хоть Дрейфус заинтересовал.
Но и тут разочарование: речь шла у них о крупной местной, хлебной фирме этого имени. Дальше местных интересов они не шли. Здесь все так!
Наконец, проехали Синельникове: 7 часов вечера. Поезд отвратительный, вагон mixte набивается битком.
Бельгийцы слезают в Нижне-Днепровске. Их встречает с поцелуями партия бельгийцев: объятия, неумолкаемое сорочье стрекотанье. Франты-иностранцы стремглав влетают в вагон, вырывают у сторожей чемоданы приехавших и выносят. Приехали, должно быть, тузы.
А Нижне-Днепровск, несколько лет тому назад пустырь — теперь громадная станция, окруженная на несколько верст всевозможными заводами. Здесь заводы вагоностроительный, эстампатный, трубопрокатный, механический и другие. Громадные здания, электричество. И все до одного завода, весь этот громадный и драгоценный город, выросший, как в волшебной сказке, — все принадлежит иностранцам, и все создано только ими.
— Да это что! Вот вы посмотрите Кривой Рог! Вот где дела! — шепнул мне спутник-южанин, а два другие утвердительно моргнули.
В Екатеринославе я пробыл сутки. Это прекрасный город на Днепре, растущий не по дням, а по часам за последние 10–12 лет. Главный проспект, тянущийся прямой линией, может поспорить с лучшими улицами мировых столиц. Широкий, прорезанный вдоль двумя лентами бульваров и двумя линиями рельсов электрического трамвая, охватившего и весь город, и часть окрестностей, проспект оканчивается на горе, громадным Потемкинским садом, висящим на берегу Днепра. В саду — дворец Потемкина, в котором a propos, светлейший никогда и не бывал.
Близ сада, на площади, памятник Екатерине II.
Но зато, если свернуть с главного проспекта, — улицы в большинстве грязные, целые кварталы, кишащие людьми, от которых уже по причинам историческим чистоты ждать нельзя.
Чтобы избежать этого, — нужно вести двор в чистоте. А это обязанность домовладельца и дворника. За грязные кварталы нельзя обвинять живущих в них: грязь — это их привычка, приобретенная столетиями. Только какой-нибудь форс-мажор, в смысле внешних санитарных безобразий, заставляет власть принимать меры, которые, впрочем, исполняются недолго.
Это относится не к одному Екатеринославу, городу, который наскоро, на живую нитку, шьется… Здесь живут, и только строятся с лихорадочной поспешностью. Здесь все спешит урвать, нажить или сделать крупное, серьезное дело.
Из русских немногие рискнули: я лично знаю только двоих: д-ра Калачевского и г. Копылова, в короткое время наживших состояния громадные. Остальные — иностранцы: они сеют, не жалея, и жнут сторицею, не стесняясь.
В Кривом Роге ими поставлен памятник, хоть не мудрый, а все-таки памятник: бюст на кварцитной скале Александру Николаевичу Полю.
Ессе homo!
Он умер, но если я пишу настоящие строки, ради которых очутился в Екатеринославе, так только потому, что он жил.
Поэтому же растет Екатеринослав, поэтому же самому теперь кипит здесь подземная горячка вокруг него, поэтому неудержимо плывут отсюда русские денежки за границу, поэтому — все здесь, что я вижу теперь.
А кто виноват?
А. Н. Поль, местный помещик, в 1872 году первый открыл в Дубовой Балке и Кривом Роге богатые залежи руды. Сунулся он в правительственные сферы, привез образцы, нарисовал ярко и верно подтвердившуюся теперь воочию картину богатств края — но там отбили у него возможность даже говорить.
Обратился Поль к русским капиталистам, лукаво смеются:
— Не объегоришь, брат! Сами травленые, сами, ежели что, объегорить норовим, на этом стоим!
Все деньги, все состояние ухлопал А. Н. Поль в это дело и очутился с миллионом долга. Несмотря на свою фамилию, чисто русский человек, степной помещик-украинец, со слезами на глазах, поехал во Францию, показал образцы руд, привез французских инженеров… Посмотрели французы, рискнули громадными деньгами и сняли у крестьян Кривого Рога в аренду на 99 лет все неудобные земли!
И долго смеялись криворожские мужики, как они иностранцев объегорили, сдав им за 300 рублей в аренду неудобную, никуда не годную землю…
Теперь весело смеются иностранцы, отправляя за границу громадные мешки с русским золотом, благо его и менять теперь не надо…
А Поль, кроме того, разыскал горный лен, аспид.
Гранаты и горный лен забылись. И несмотря на великую заслугу, А. Н. Поль не выдержал этой ужасной жизни, этого вечного кипения, и скончался в один из июньских дней, за чайным столом. Никто не ждал внезапной смерти Александра Николаевича, кроме, может быть, его самого… И все его жалеют, и жалеют также, что не послушались его, упустили миллионы умным и смелым иностранцам! Ругают дети своих экономных родителей-капиталистов за то, что они наверняка, отрезая купоны, не хотели рискнуть частью капитала и не удержали предлагаемые им, Полем, богатства. Грызут локти помещики, променявшие счастье на мелочь, понадобившуюся сгоряча…
А иностранцы богатеют, добывая богатства из недр былого Запорожья!..
Но отрадно, что и крестьяне хотя Кривого Рога тоже разбогатели.
Кривой Рог — это Калифорния в первые годы открытия золота. Только здешнее золото — черное золото.
Поехал я из Екатеринослава в эту Калифорнию с поездом, отходящим в 4 часа дня. Третий класс — битком: едет много рабочих — главным образом, орловских — копать руду в Кривом Роге. Второй класс — тоже битком. Едут французы 2-го разбора и маклера. В первом классе тесно: французы 1-го разбора, за теснотой, с билетами 2-го класса, два горных инженера, я и мой спутник.
В третьем классе — радужные надежды на заработок восьми гривен в день. Во втором гудит какой-то рой пчел: 1-й пласт, 5-й пласт, кварцит 70 %, кварцит 60 %, пять тысяч в разведку, 2 копейки попудно, двадцать миллионов в год, сто тысяч за усадьбы… Термины у всех одни и те же, только меняются цифры. И все это спорит, кричит… Некоторые таинственно шепчутся или рассматривают у тусклого фонаря куски руды — пробы. И все врут друг другу.
В первом классе — все молчат. Долго молчат, будто у каждого хранится великая тайна! Станции через три понемногу начинают перебрасываться словами. У всех говорящих нерусский акцент. Лучше всех говорит по-русски управляющий рудником, красивый француз, шесть лет живущий в России… Разговор понемногу делается общим. Оказывается, что все друг друга отлично знают, каждый знает подробно дела каждого, и каждый знает все, что знают все. Так изучены местные интересы. Но разговор все-таки не клеится: тема исчерпана; о старом все знают, а кой-что новое каждый бережет для себя и боится проговориться; слышатся только намеки. Я сам уже вошел в колею и слушаю, не упомянут ли о тех местностях, которые интересуют меня, но слава богу, молчат. Может быть, хранят в тайне? — думается мне, и я с замиранием сердца слежу за разговором. Но, как оказалось после, никто действительно не знал ничего, положительно никто… Смелее всех беседовал француз, человек не заинтересованный в добычах новых рудоносных местностей, довольный своим директорским содержанием. Он, не стесняясь, открывает тайны новых залежей, и каждое его слово коробит слушателей. Однако ему не отвечали, его не расспрашивали, из боязни раскрытия тайн, и разговор не клеился. Зато, когда перешла тема на горное управление, — беседа закипела. Особенно распинался один инженер. — Здесь Калифорния, в Кривом Роге. Здесь, в этой подземной горячке, надо надзор серьезный, твердая рука. Здесь, во главе нужен Стенька Разин в инженерном мундире, а не божьи коровки и мотыльки!
Далее, между прочим, он чудно охарактеризовал одного горного начальника, на самом деле милого, честного и доброго человека.
— Слишком деликатен-с, не по месту! Настолько боится сделать кому-либо неприятность, что, — поверьте мне, — когда он умрет, его понесут на кладбище, то он, пожалуй, встанет, сконфуженно извинится и скажет: — Я затруднил вас, господа? Пожалуйста, не извольте беспокоиться… Я лучше сам до могилки дойду! И ранее, и теперь, и после этого разговора в вагоне мне много пришлось беседовать о южном горном управлении, и действительно все существующее далеко не то, чего требуют настоящие условия. Здесь кругом кипит жизнь как в котле, и начальство должно кипеть вместе. Здесь нельзя быть вялым в этом общем вихре. А действующих лиц мало! Даже в самом страшном центре кипения, каков Кривой Рог, — нет отдельного горного начальника с серьезными полномочиями: власть должна быть на месте, и она должна знать все, все делать сразу, без канцелярских переписок и откладываний под сукно. Горное управление Южной России находится в Екатеринославе и делится на 5 округов, в состав которых входит 9 губерний. В Кривом Роге добывается около 200.000.000 пудов и не имеется ни одного постоянно живущего представителя горного надзора: окружной инженер (Кривой Рог, Херсонской губ., Одесского округа), — человек весьма деятельный, но живет в Одессе, и у него масса дела. Не разорваться же ему! А в Кривом Роге надзор необходим. Здесь до 20.000 жителей, прибывающих сюда ежедневно, здесь масса взрывчатых материалов, в том числе ужасного динамита, производящего столько бед и несчастий, здесь масса несчастных случаев, большинство которых умело замалчивается, здесь масса дел, возникающих недоразумений, которые нужно решать здесь же на месте, безотлагательно, а не посредством злополучных бумаг, ничего и нигде особенно в живом деле, кроме несчастий, не приносящих. Южногорное управление должно быть образцом самостоятельной энергии, а не передаточной инстанцией бумаг горного департамента, не канцелярией, куда приходят покурить и поскучать от «энтих до энтих». Здесь сама кипучая жизнь требует кипучей деятельности всюду. Таков Кривой Рог, центр железной горячки.