Страница:
И потекли для Колесова тяжелые дни… Что-то с ним будет?!
В ГЛУХУЮ
«При очистке Неглинного канала находили кости, похожие на человеческие».
Газетная заметка.
Полночь — ужасный час.
В это время все любящие теплый свет яркого солнца мирно спят.
Поклонники ночи и обитатели глухих дебрей проснулись.
Последние живут на счет первых.
Из мокрой слизистой норы выползла противная, бородавчатая, цвета мрака, жаба… Заныряла в воздухе летучая мышь, заухал на весь лес филин, только что сожравший маленькую птичку, дремавшую около гнезда в ожидании рассвета; филину вторит сова, рыдающая больным ребенком. Тихо и жалобно завыл голодный волк, ему откликнулись его товарищи, и начался дикий, лесной концерт — ария полунощников.
Страшное время — полночь в дебрях леса.
Несравненно ужаснее и отвратительнее полночь в трущобах большого города, в трущобах блестящей, многолюдной столицы. И чем богаче, обширнее столица, тем ужаснее трущобы…
И здесь, как в дебрях леса, есть свои хищники, свои совы, свои волки, свои филины и летучие мыши…
И здесь они, как их лесные собратья, подстерегают добычу и подло, потихоньку, наверняка пользуются ночным мраком и беззащитностью жертв.
Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями
и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу.
Часто одни и те же причины ведут к трущобной жизни и к самоубийству. Человек загоняется в трущобы, потому что он не уживается с условиями жизни. Прелести трущобы, завлекающие широкую необузданную натуру, — это воля, независимость, равноправность. Там — то преступление, то нужда и голод связывают между собой сильного со слабым и взаимно уравнивают их. А все-таки трущоба — место не излюбленное, но неизбежное.
Притон трущобного люда, потерявшего обличье человеческое, — в заброшенных подвалах, в развалинах, подземельях.
Здесь крайняя степень падения, падения безвозвратного.
Люди эти, как и лесные хищники, боятся света, не показываются днем, а выползают ночью из нор своих. Полночь — их время. В полночь они заботятся о будущей ночи, в полночь они устраивают свои ужасные оргии и топят в них воспоминания о своей прежней, лучшей жизни.
Одна такая оргия была в самом разгаре.
Из-под сводов глубокого подвала доносились на свежий воздух неясные звуки дикого концерта.
Окна, поднявшиеся на сажень от земляного пола, были завешаны мокрыми, полинявшими тряпками, прилипшими к глубокой амбразуре сырой стены. Свет от окон почти не проникал на глухую улицу, куда заносило по ночам только загулявших мастеровых, пропивающих последнее платье…
Это одна из тех трущоб, которые открываются на имя женщин, переставших быть женщинами, и служат лишь притонами для воров, которым не позволили бы иметь свою квартиру. Сюда заманиваются под разными предлогами пьяные и обираются дочиста.
Около входа в подвал стояла в тени темная фигура и зазывала прохожих.
В эту ночь по трущобам глухой Безыменки ходил весь вечер щегольски одетый искатель приключений, всюду пил пиво, беседовал с обитателями и, выходя на улицу, что-то заносил в книжку при свете, падавшем из окон, или около фонарей.
Он уже обошел все трущобы и остановился около входа в подземелье. Его окликнул хриплый голос на чистом французском языке:
— Monsieur, venez chez nous pour un moment[1] [1 Господин, зайдите к нам на минутку (фр.)].
— Что такое? — удивился прохожий.
— Зайдите, monsieur, к нам, у нас весело.
— Зачем я зайду?
— Теперь, monsieur, трактиры заперты, а у нас пиво и водка есть, у нас интересно для вас, зайдите!
От стены отделилась высокая фигура и за рукав потащила его вниз.
Тот не сопротивлялся и шел, опустив руку в карман короткого пальто и крепко стиснув стальной, с острыми шипами, кастет.
— Entrez![2] [2 Войдите! (фр.)] — раздалось у него над самым ухом.
Дверь отворилась. Перед вошедшим блеснул красноватый свет густого пара, и его оглушил хаос звуков. Еще шаг, и глазам гостя представилась яркая картина истинной трущобы. В громадном подвале, с мокрыми, почерневшими, саженными сводами стояли три стола, окруженные неясными силуэтами. На стене, близ входа, на жестяной полочке дымился ночник, над которым черным столбиком тянулся дым, и столбик этот, воронкой расходясь под сводом, сливался незаметно с черным закоптевшим потолком. На двух столах стояли лампочки, водочная посуда, остатки закусок. На одном из них шла ожесточенная игра в банк. Метал плотный русак, С окладистой, степенной рыжей бородой, в поддевке. Засученные рукава открывали громадные кулаки, в которых почти скрывалась засаленная колода. Кругом стояли оборванные, бледные, с пылающими взорами понтеры.
— Транспа-арт с кушем! — слышалось между играющими.
— Семитка око…
— Имею… На-пере-пе…
— Угол от гривны!
За столом, где не было лампы, а стояла пустая бутылка и валялась обсосанная голова селедки, сидел небритый субъект в форменной фуражке, обнявшись с пьяной бабой, которая выводила фальцетом:
И чай пи-ла, я, бб-буллки-и ела, Паз-за-была и с кем си-идела.
За столом средним шел оживленный спор. Мальчик лет тринадцати, в лаковых сапогах и «спинчжаке», в новом картузе на затылке, колотил дном водочного стакана по столу и доказывал что-то оборванному еврею:
— Слушай, а ты…
— И што слушай? Что слушай? Работали вместе, и халтура[1] [1 Халтура — барыш] пополам.
— Оно и пополам; ты затыривал — я по ширмохе, тебе двадцать плиток, а мне соловей.
— Соловей-то полета ходить небось.
— Провалиться, за четвертную ушел…
— Заливаешь!
— Пра слово… Чтоб сгореть!
— Где ж они?
— Прожил; коньки вот купил, чепчик. Ни финажки в кармане…[2] [2 Затыривать — помогать карманнику, ширмошнику, Плитка - рубль. Соловей — золотые часы. Часы вообще — собака. Коньки — сапоги. Финажки — кредитки] Глянь-ка, Оська, какой стрюк заполз!
Оська оглянулся на вошедшего.
— Не лягаш ли?
— Не-е… просто стрюк шатаный…[3] [3 Стрюк шатаный — загулявший барин] Да вот узнаем… Па-алковница, что кредитного[4] [4 Кредитный — возлюбленный], что ли, привела?
Стоявшая рядом с вошедшим женщина обернула к говорившему свое густо наштукатуренное лицо, подмигнула большими, черными, ввалившимися глазами и крикнула:
— Барин пива хочет! Monsieur, садитесь!
Тот, не вынимая правой руки и не снимая низкой, студенческой шляпы, подошел к столу и сел рядом с Иоськой.
Игравшие в карты на минуту остановились, осмотрели молча — с ног до головы — вошедшего и снова стали продолжать игру.
— Что ж, барин, ставь пива, угости полковницу, — заговорил мальчишка.
— А почем пиво?
— Да уж расшибись на рупь-целковый, всех угощай… Вон и барон опохмелиться хочет, — указал Иоська на субъекта в форменной фуражке.
Тот вскочил, лихо подлетел к гостю, сделал под козырек и скороговоркой выпалил:
— Барон Дорфгаузен, Оттон Карлович… Прошу любить и жаловать, рад познакомиться!..
— Вы барон?
— Ma parole…[1] [1 Честное слово (фр.)] Барон и коллежский регистратор… В Лифляндии родился, за границей обучался, в Москве с кругу спился и вдребезги проигрался…
— Проигрались?
— Вчистую! От жилетки рукава проиграл! — сострил Иоська.
Барон окинул его презрительным взглядом.
— Ma parole! Вот этому рыжему последнее пальто спустил… Одолжите, mon cher[2] [Мой дорогой (фр.)], двугривенный на реванш… Ma parole, до первой встречи…
— Извольте…
Барон схватил двугривенный, и через минуту уже слышался около банкомета его звучный голос:
— Куш под картой… Имею-с… Имею… Полкуша на-пе, очки вперед…
— Верно, сударь, настоящий барон… А теперь свидетельства на бедность — викторки строчит… Как печати делает! — пояснял Иоська гостю… — И такцыя недорога. Сичас, ежели плакат — полтора рубля, вечность — три.
— Вечность?
— Да, дворянский паспорт или указ об отставке… С орденами — четыре… У него на все такцыя…
— Удивительно… Барон… Полковница…
— И настоящая полковница… В паспорте так. Да вот она сама расскажет…
И полковница начала рассказывать, как ее выдали прямо с институтской скамьи за какого-то гарнизонного полковника, как она убежала за границу с молодым помещиком, как тот ее бросил, как она запила с горя и, спускаясь все ниже и ниже, дошла до трущобы…
— И что же, ведь здесь очень гадко? — спросил участливо гость.
— Гадко!.. Здесь я вольная, здесь я сама себе хозяйка… Никто меня не смеет стеснять… да-с!
— Ну, ты, будет растабарывать, неси пива! — крикнул на нее Иоська.
— Несу, оголтелый, что орешь! — И полковница исчезла.
— Malheur![1] [1 Несчастье! (фр.)] Не везет… А? Каково… Нет, вы послушайте. Ставлю на шестерку куш — дана. На-пе — имею. Полкуша на-пё, очки вперед — пятерку — взял… Отгибаюсь — уменьшаю куш — бита. Иду тем же кушем, бита. Ставлю насмарку — бита… Три — и подряд! Вот не везет!..
— Проиграли, значит?
— Вдребезги… Только бы последнюю дали — и я Крез. Талию изучил, и вдруг бита… Одолжите… до первой встречи еще тот же куш…
— С удовольствием, желаю отыграться.
— All right![2] [2 Превосходно! (англ.)] Это по-барски… Mille mersi[3] [3 Тысяча благодарностей (фр.)]. До первой встречи.
А полковница налила три стакана пива и один, фарфоровый, поднесла гостю.
— Votre sante, monsieur! [4] [4 Ваше здоровье, господин! (фр.)]
Другой стакан взял барон, оторвавшийся на минуту от карт, и, подняв его над головой, молодецки провозгласил:
— За здоровье всех присутствующих… Уррра!.. Разбуженная баба за пустым столом широко раскрыла глаза, прислонилась к стене и затянула:
И чай пила я с сухарями, Воротилась с фонарями…
Полковница вновь налила стакан из свежей бутылки. Около банкомета завязался спор.
— Нет, вы па-азвольте… сочтите абцуги… девятка налево, — горячился барон.
__ Ну, ну, не шабарши с гривенником… говорят, бита…
— Сочтите абцуги… Вот видите, налево… Гривенник имею… Иду углом… Сколько в банке?
— В банке? Два рубли еще в банке… Рви… Бита… Гони сюда.
А с гостем случилось нечто. Он все смотрел на игру, а потом опустил голову, пробормотал несколько несвязных слов и грохнулся со стула.
— Семка, будет канителиться-то, готов! — крикнул банкомету мальчишка.
— Вижу!..
Банкомет сгреб деньги в широкий карман поддевки и, заявив, что банк закрыт, порастолкал игроков и подошел к лежавшему.
Полковница светила.
Мальчишка и банкомет в один момент обшарили карманы, и на столе появилась записная книжка с пачкой кредиток, часы, кошелек с мелочью и кастет.
— Эге, барин-то с припасом, — указал Иоська на кастет.
Барон взял книжку и начал ее рассматривать.
— Ну что там написано? — спросил банкомет.
— Фамилии какие-то… Счет в редакцию «Современных известий»… постой и… Вот насчет какой-то трущобы… Так, чушь!..
— Снимайте с него коньки-то!
— Да оставьте, господа, простудится человек, будет, нажили ведь! — вдруг заговорила полковница.
— Черт с ним, еще из пустяков сгоришь… Бери на вынос! — скомандовал банкомет.
Иоська взял лежавшего за голову и вдруг в испуге отскочил. Потом он быстро подошел и пощупал его за руку, за шею и за лоб.
— А ведь не ладно… Кажись, вглухую! [1] [1 Вглухую — убит насмерть]
— Полно врать-то!
— Верно, Сема, гляди.
Банкомет засучил рукав и потрогал гостя…
— И вправду… Вот беда!
— Неловко…
— Ты что ему, целый порошок всыпала? — спросил русак полковницу.
— Не нашла порошков. Я в стакан от коробки из розовой отсыпала половину…
— Половину… Эх, проклятая! Да ведь с этого слон сдохнет!.. Убью!
Он замахнулся кулаком на отскочившую полковницу.
Ул-лажила яво спать
На тесовую кровать! -
еле слышно, уткнувшись носом в стол, тянула баба. К банкомету подошел мальчик и что-то прошептал ему на ухо.
— Дело… беги! — ответил тот. — Иоська, берись-ка за голову, вынесем на улицу, отлежится к утру! — проговорил Семка и поднял лежавшего за ноги. Они оба понесли его на улицу.
— Не сметь никто выходить до меня! — скомандовал банкомет.
Все притихли.
На улице лил ливмя дождь. Семка и Иоська ухватили гостя под руки и потащили его к Цветному бульвару. Никому не было до этого дела.
А там, около черного отверстия, куда водопадом стремилась уличная вода, стоял мальчишка-карманник и поддерживал железную решетку, закрывающую отверстие.
На край отверстия поставили принесенного и опустили его. Раздался плеск, затем громыхнула железная решетка, и все стихло.
— И концы в воду! — заметил Иоська.
— Сгниет — не найдут, илом занесет али в реку унесет, — добавил карманник.
«КАТОРГА»
Не всякий поверит, что в центре столицы, рядом с блестящей роскошью миллионных домов, есть такие трущобы, от одного воздуха и обстановки которых люди, посещавшие их, падали в обморок.
Одну из подобных трущоб Москвы я часто посещал в продолжение последних шести лет.
Это — трактир на Хитровом рынке, известный под названием «Каторга».
Трущобный люд, населяющий Хитров рынок, метко окрестил трактиры на рынке. Один из них назван «Пересыльный», как намек на пересыльную тюрьму, другой «Сибирь», третий «Каторга», «Пересыльный» почище, и публика в нем поприличнее, «Сибирь» грязнее и посещается нищими и мелкими воришками, а «Каторга» нечто еще более ужасное.
Самый Хитров рынок с его ночлежными домами служит притоном всевозможных воров, зачастую бежавших из Сибири.
Полицейские протоколы за много лет могут подтвердить, что большинство беглых из Сибири в Москве арестовываются именно на Хитровом рынке.
Арестант бежит из Сибири с одной целью — чтобы увидеть родину. Но родины у него нет. Он отверженец общества. Все отступились от него, кроме таких же, как он, обитателей трущоб, которые посмотрят на него, «варнака Сибирского, генерала Забугрянского», как на героя.
Они, отверженцы, — его родные, Хитров рынок для него родина.
При прощаньях арестантов в пересыльной тюрьме, отправляющихся в Сибирь в каторжные работы без срока, оставшиеся здесь говорят:
— Прощай, бог даст увидимся в «Каторге».
— Постараемся! — отвечают сибиряки, и перед глазами их рисуется Хитров рынок и трактир «Каторга».
И в Сибири при встрече с беглыми арестанты-москвичи повторяют то же заветное слово…
Был сырой, осенний вечер, когда я в последний раз отворил низкую грязную дверь «Каторги»; мне навстречу пахнул столб белого пара, смеси махорки, сивухи и прелой тряпки.
Гомон стоял невообразимый. Неясные фигуры, брань, лихие песни, звуки гармоники и кларнета, бурленье пьяных, стук стеклянной посуды, крики о помощи… Все это смешивалось в общий хаос, каждый звук раздавался сам по себе, и ни на одном из них нельзя было остановить своего внимания…
С чем бы сравнить эту картину?!
Нет! Видимое мной не похоже на жилище людей, шумно празднующих какое-нибудь торжество… Нет, это не то… Не похоже оно и на берлогу диких зверей, отчаянно дерущихся между собой за кровавую добычу… Опять не то…
Может быть, читатели, вы слыхали от старых нянек сказку о Лысой горе, куда слетаются ведьмы, оборотни, нетопыри, совы, упыри, черти всех возрастов и состояний справлять адский карнавал? Что-то напоминающее этот сказочный карнавал я и увидел здесь.
На полу лежал босой старик с раскровавленным лицом. Он лежал на спине и судорожно подергивался… Изо рта шла кровавая пена…
А как раз над его головой, откинувшись на спинку самодельного стула, под звуки кларнета и гармоники отставной солдат в опорках ревет дикую песню;
Ка-да я был слабодна-ай мальчик…
Половой с бутылкой водки и двумя стаканами перешагнул через лежавшего и побежал дальше…
Я прошел в середину залы и сел у единственного пустого столика.
Все те же типы, те же лица, что и прежде…
Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным хлебом, те же лица, пьяные, зверские, забитые, молодые и старые, те же хриплые голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами».
Эти «бабы» — завсегдатаи, единственные посетители трактира, платящие за право входа буфетчику.
Судьба их всех одинакова, и будущее каждой из них не разнится: или смерть в больнице и под забором, или при счастливом исходе — торговля гнилыми яблоками и селедками здесь же на рынке… Прошлое почти одинаковое: пришла на Хитров рынок наниматься; у нее нарочно, чтобы закабалить ее, «кот» украл паспорт, затем, разыгрывая из себя благодетеля, выручил ее, водворив на ночлег в ночлежный дом — место, где можно переночевать, не имея паспорта. (Это, конечно, не устраивается без предварительного соглашения с хозяином ночлежного дома.) «Кот», наконец, сделался ее любовником и пустил в «оборот», то есть ввел в «Каторгу» и начал продавать ее пьяным посетителям… Прошло три — шесть месяцев, и свеженькая, совсем юная девушка превратилась в потерявшую облик человеческий «каторжную тетку».
Лет пять тому назад я встретился в «Каторге» с настоящей княжной, известной Москве по скандальному процессу и умершей в 1885 году в больнице… Покойная некоторое время была завсегдатаем «Каторги»…
«Коты» здесь составляют, если можно так выразиться, отдельную касту, пользуются благоволением половых и буфетчиков, живут на вырученные их любовницами деньги и кражей кошельков и платья у пьяных посетителей, давая долю из краденого половым…
Вот, посреди комнаты, за столом, в объятиях пожилого плечистого брюнета с коротко остриженными волосами лежит пьяная девчонка, лет тринадцати, с детским лицом, с опухшими красными глазами, и что-то старается выговорить, но не может… Из маленького, хорошенького ротика вылетают бессвязные звуки. Рядом с ними сидит щеголь в русской поддевке — «кот», продающий свою «кредитную» плечистому брюнету…
— Говорят тебе, зеленые ноги[1] [1 Зеленые ноги — беглый с каторги], у нас много слободней, потому свои…
— Зеленые… зеленые… будет звонить-то, черт-шалава!..
— Нечто не знают тебя… звонить!.. Ты бы лучше…
Здравствуй, милая, хорошая моя,
Чирнобровая, порря-дач-ная…-
грянули песенники и покрыли разговор.
Передо мной явился новый субъект, в опорках, одетый в черную от грязи, подпоясанную веревкой женскую рубаху с короткими рукавами, из-под которых высовывались страшно мускулистые, тяжелые руки; одну, без пальцев, отрубленных или отмороженных, он протянул мне.
— Salve, amice![2] [2 Здорово, приятель! (ит.)] — прогремел надо мной густой бас.
— Здравствуй, Лавров, — ответил я.
— С похмелья я, барин; сделай милость, опохмели, многую лету спою.
И не успел я ответить, как Лавров гаркнул так, что зазвенели окна: «Многая лета, многая!..», и своим хриплым, но необычайно сильным басом покрыл весь гомон «Каторги». До сих пор меня не замечали, но теперь я сделался предметом всеобщего внимания. Мой кожаный пиджак, с надетой навыпуск золотой цепью, незаметный при общем гомоне и суете, теперь обратил внимание всех. Плечистый брюнет как-то вздрогнул, пошептался с «котом» и бросил на стол рубль; оба вышли, ведя под руки пьяную девушку…
— Лета многая, лета, водки ставь! — кончил Лавров, не обращая ни на что внимания.
Я спросил полбутылки… Не успели еще нам подать водки, как бородатый мужик, песенник, отвел от меня Лаврова и, пошептавшись с ним, отошел к песенникам…
Снова загремела песня, завизжала гармоника и завыл кларнет… Замешательство, вызванное восклицанием Лаврова, обратившим внимание на меня, скоро исчезло.
— Спрашивал меня, не сыщик ли ты, испугались, вишь!.. — объяснил мне Лавров, проглатывая стакан водки…
Лаврова я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения мною в продолжение многих лет «Каторги» я никогда не видал Лаврова трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную жизнь…
К нашему столу подошла одна из «теток», баба лет тридцати, и, назвав меня «кавалером», попросила угостить «папиросочкой». Вскоре за ней подсел и мужик, справлявшийся у Лаврова обо мне и успокоившийся окончательно, когда после Лаврова один из половых, знавших меня, объяснил ему, что я не сыщик.
— Уж извините, очень приятно быть знакомыми-с, а мы было в вас ошиблись, думали, «легаш», — протянул он мне руку, без приглашения садясь за стол.
— Водочки дозвольте, а мы вам песенку сыграем. Вы у нас и так гостя спугнули, — указывая на место, где сидел плечистый брюнет, сказал песенник.
Я дал два двугривенных, и песенники грянули «Капказскую».
В дверях главной залы появился новый субъект, красивый, щегольски одетый мужчина средних лет, с ловко расчесанной на обе стороны бородкой. На руках его горели дорогие бриллиантовые перстни, а из-под темной визитки сбегала по жилету толстая, изящная золотая цепь, увешанная брелоками.
То был хозяин заведения, теперь почетный гражданин и кавалер, казначей одного благотворительного общества, а ранее — буфетчик в трактире на том же Хитровом рынке теперь умершего Марка Афанасьева.
Хозяин самодовольно взглянул на плоды рук своих, на гудевшую пьяную ватагу, мановением руки приказал убрать все еще лежавшего и хрипевшего старика и сел за «хозяйский» стол у буфета за чай…
«Каторга» не обратила никакого внимания на хозяина и гудела по-прежнему…
В углу барышник снимал сапоги с загулявшего мастерового, окруженного «тетками», и торговался, тщательно осматривая голенища и стараясь отодрать подошву.
— Три рубля, хошь умри! — топая босой ногой по грязному полу, упирался мастеровой.
— Шесть гривен хошь, — получай! — в десятый раз повторяли оба, и каждый раз барышник тыкал в лицо сапогами мастеровому, показывая, будто «подметки-то отопрели, оголтелый черт! Три рубли, пра, черт!»
— Отперли! Сам ты, рыжая швабра, отопрел! Нет, ты кажи, где отопрели? Это дом, а не сапоги, дом…
— Карраул, убили! — заглушили слова торгующихся дикие крики во весь пласт рухнувшей на грязный пол «тетки», которую кулаком хватил по лицу за какое-то слово невпопад ее возлюбленный.
— Это за любовь-то мою, окаянный… за любовь-то мо …
— Караул, убили! — еще громче завопила она, получив новый удар сапогом по лицу, на этот раз от мальчишки-полового.
— Знай наших, не умирай скорча! — кто-то с хохотом сострил по поводу плюхи…
Я расплатился и пошел к выходу.
Несколько лет тому назад здесь при мне так же поступили с княжной. Я вступился за нее, но, выручая ее, сам едва остался цел только благодаря тому, что княжну били у самого выхода да со мной был кастет и силач товарищ, с которым мы отделались от дравшихся на площади, где завсегдатаи «Каторги» боялись очень шуметь, не желая привлекать постороннюю публику, а пожалуй, и городового.
Я вышел на площадь. Красными точками сквозь туман мерцали фонари двух-трех запоздавших торговок съестными припасами. В нескольких шагах от двери валялся в грязи человек, тот самый, которого «убрали» по мановению хозяйской руки с пола трактира… Тихо было на площади, только сквозь кой-где разбитые окна «Каторги» глухо слышался гомон, покрывавшийся то октавой Лаврова, оравшего «многую лету», то визгом пьяных «теток»:
Пьем и водку, пьем и ром, Завтра по миру пойдем…
ПОСЛЕДНИЙ УДАР
(Очерк из жизни бильярдных)
Он вошел в бильярдную. При его появлении начался шепот, взгляды всех обратились к нему.
— Василий Яковлевич, Василий Яковлевич… капитан пришел! — послышалось в разных углах.
А он стоял у дверей, прямой и стройный, высоко подняв свою, с седой львиною гривой, голову, и смотрел на играющих. На его болезненно-бледном лице появлялась порою улыбка. Глаза его из глубоких орбит смотрели бесстрастно, и изменялась лишь линия мертвенно-бледных губ, покрытых длинными седыми усами.
Капитан — своего рода знаменитость в мире бильярдных игроков.
Игра его была поистине изумительна. Он играл не по-маркерски, не по-шулерски, а блестящим вольным ударом.
Много лет существовал он одною игрой, но с каждым годом ему труднее и труднее приходилось добывать рубли концом кия, потому что его игру узнали всюду и брали с него так много вперед, что только нужда заставляла его менять свой блестящий «капитанский» удар на иезуитские штуки.
В бильярдных посетителям даются разные прозвища, которые настолько входят в употребление, что собственные имена забываются. Так, одного прозвали «Енотовые штаны» за то, что он когда-то явился в мохнатых брюках. Брюк этих он и не носил уж после того много лет, но прозвание так и осталось за ним; другого почему-то окрестили «Утопленником», третьего — «Подрядчиком», пятого — “Кузнецом” и т. п.
В ГЛУХУЮ
«При очистке Неглинного канала находили кости, похожие на человеческие».
Газетная заметка.
Полночь — ужасный час.
В это время все любящие теплый свет яркого солнца мирно спят.
Поклонники ночи и обитатели глухих дебрей проснулись.
Последние живут на счет первых.
Из мокрой слизистой норы выползла противная, бородавчатая, цвета мрака, жаба… Заныряла в воздухе летучая мышь, заухал на весь лес филин, только что сожравший маленькую птичку, дремавшую около гнезда в ожидании рассвета; филину вторит сова, рыдающая больным ребенком. Тихо и жалобно завыл голодный волк, ему откликнулись его товарищи, и начался дикий, лесной концерт — ария полунощников.
Страшное время — полночь в дебрях леса.
Несравненно ужаснее и отвратительнее полночь в трущобах большого города, в трущобах блестящей, многолюдной столицы. И чем богаче, обширнее столица, тем ужаснее трущобы…
И здесь, как в дебрях леса, есть свои хищники, свои совы, свои волки, свои филины и летучие мыши…
И здесь они, как их лесные собратья, подстерегают добычу и подло, потихоньку, наверняка пользуются ночным мраком и беззащитностью жертв.
Все обитатели трущобы могли бы быть честными, хорошими людьми, если бы сотни обстоятельств, начиная с неумелого воспитания и кончая случайностями
и некоторыми условиями общественной жизни, не вогнали их в трущобу.
Часто одни и те же причины ведут к трущобной жизни и к самоубийству. Человек загоняется в трущобы, потому что он не уживается с условиями жизни. Прелести трущобы, завлекающие широкую необузданную натуру, — это воля, независимость, равноправность. Там — то преступление, то нужда и голод связывают между собой сильного со слабым и взаимно уравнивают их. А все-таки трущоба — место не излюбленное, но неизбежное.
Притон трущобного люда, потерявшего обличье человеческое, — в заброшенных подвалах, в развалинах, подземельях.
Здесь крайняя степень падения, падения безвозвратного.
Люди эти, как и лесные хищники, боятся света, не показываются днем, а выползают ночью из нор своих. Полночь — их время. В полночь они заботятся о будущей ночи, в полночь они устраивают свои ужасные оргии и топят в них воспоминания о своей прежней, лучшей жизни.
Одна такая оргия была в самом разгаре.
Из-под сводов глубокого подвала доносились на свежий воздух неясные звуки дикого концерта.
Окна, поднявшиеся на сажень от земляного пола, были завешаны мокрыми, полинявшими тряпками, прилипшими к глубокой амбразуре сырой стены. Свет от окон почти не проникал на глухую улицу, куда заносило по ночам только загулявших мастеровых, пропивающих последнее платье…
Это одна из тех трущоб, которые открываются на имя женщин, переставших быть женщинами, и служат лишь притонами для воров, которым не позволили бы иметь свою квартиру. Сюда заманиваются под разными предлогами пьяные и обираются дочиста.
Около входа в подвал стояла в тени темная фигура и зазывала прохожих.
В эту ночь по трущобам глухой Безыменки ходил весь вечер щегольски одетый искатель приключений, всюду пил пиво, беседовал с обитателями и, выходя на улицу, что-то заносил в книжку при свете, падавшем из окон, или около фонарей.
Он уже обошел все трущобы и остановился около входа в подземелье. Его окликнул хриплый голос на чистом французском языке:
— Monsieur, venez chez nous pour un moment[1] [1 Господин, зайдите к нам на минутку (фр.)].
— Что такое? — удивился прохожий.
— Зайдите, monsieur, к нам, у нас весело.
— Зачем я зайду?
— Теперь, monsieur, трактиры заперты, а у нас пиво и водка есть, у нас интересно для вас, зайдите!
От стены отделилась высокая фигура и за рукав потащила его вниз.
Тот не сопротивлялся и шел, опустив руку в карман короткого пальто и крепко стиснув стальной, с острыми шипами, кастет.
— Entrez![2] [2 Войдите! (фр.)] — раздалось у него над самым ухом.
Дверь отворилась. Перед вошедшим блеснул красноватый свет густого пара, и его оглушил хаос звуков. Еще шаг, и глазам гостя представилась яркая картина истинной трущобы. В громадном подвале, с мокрыми, почерневшими, саженными сводами стояли три стола, окруженные неясными силуэтами. На стене, близ входа, на жестяной полочке дымился ночник, над которым черным столбиком тянулся дым, и столбик этот, воронкой расходясь под сводом, сливался незаметно с черным закоптевшим потолком. На двух столах стояли лампочки, водочная посуда, остатки закусок. На одном из них шла ожесточенная игра в банк. Метал плотный русак, С окладистой, степенной рыжей бородой, в поддевке. Засученные рукава открывали громадные кулаки, в которых почти скрывалась засаленная колода. Кругом стояли оборванные, бледные, с пылающими взорами понтеры.
— Транспа-арт с кушем! — слышалось между играющими.
— Семитка око…
— Имею… На-пере-пе…
— Угол от гривны!
За столом, где не было лампы, а стояла пустая бутылка и валялась обсосанная голова селедки, сидел небритый субъект в форменной фуражке, обнявшись с пьяной бабой, которая выводила фальцетом:
И чай пи-ла, я, бб-буллки-и ела, Паз-за-была и с кем си-идела.
За столом средним шел оживленный спор. Мальчик лет тринадцати, в лаковых сапогах и «спинчжаке», в новом картузе на затылке, колотил дном водочного стакана по столу и доказывал что-то оборванному еврею:
— Слушай, а ты…
— И што слушай? Что слушай? Работали вместе, и халтура[1] [1 Халтура — барыш] пополам.
— Оно и пополам; ты затыривал — я по ширмохе, тебе двадцать плиток, а мне соловей.
— Соловей-то полета ходить небось.
— Провалиться, за четвертную ушел…
— Заливаешь!
— Пра слово… Чтоб сгореть!
— Где ж они?
— Прожил; коньки вот купил, чепчик. Ни финажки в кармане…[2] [2 Затыривать — помогать карманнику, ширмошнику, Плитка - рубль. Соловей — золотые часы. Часы вообще — собака. Коньки — сапоги. Финажки — кредитки] Глянь-ка, Оська, какой стрюк заполз!
Оська оглянулся на вошедшего.
— Не лягаш ли?
— Не-е… просто стрюк шатаный…[3] [3 Стрюк шатаный — загулявший барин] Да вот узнаем… Па-алковница, что кредитного[4] [4 Кредитный — возлюбленный], что ли, привела?
Стоявшая рядом с вошедшим женщина обернула к говорившему свое густо наштукатуренное лицо, подмигнула большими, черными, ввалившимися глазами и крикнула:
— Барин пива хочет! Monsieur, садитесь!
Тот, не вынимая правой руки и не снимая низкой, студенческой шляпы, подошел к столу и сел рядом с Иоськой.
Игравшие в карты на минуту остановились, осмотрели молча — с ног до головы — вошедшего и снова стали продолжать игру.
— Что ж, барин, ставь пива, угости полковницу, — заговорил мальчишка.
— А почем пиво?
— Да уж расшибись на рупь-целковый, всех угощай… Вон и барон опохмелиться хочет, — указал Иоська на субъекта в форменной фуражке.
Тот вскочил, лихо подлетел к гостю, сделал под козырек и скороговоркой выпалил:
— Барон Дорфгаузен, Оттон Карлович… Прошу любить и жаловать, рад познакомиться!..
— Вы барон?
— Ma parole…[1] [1 Честное слово (фр.)] Барон и коллежский регистратор… В Лифляндии родился, за границей обучался, в Москве с кругу спился и вдребезги проигрался…
— Проигрались?
— Вчистую! От жилетки рукава проиграл! — сострил Иоська.
Барон окинул его презрительным взглядом.
— Ma parole! Вот этому рыжему последнее пальто спустил… Одолжите, mon cher[2] [Мой дорогой (фр.)], двугривенный на реванш… Ma parole, до первой встречи…
— Извольте…
Барон схватил двугривенный, и через минуту уже слышался около банкомета его звучный голос:
— Куш под картой… Имею-с… Имею… Полкуша на-пе, очки вперед…
— Верно, сударь, настоящий барон… А теперь свидетельства на бедность — викторки строчит… Как печати делает! — пояснял Иоська гостю… — И такцыя недорога. Сичас, ежели плакат — полтора рубля, вечность — три.
— Вечность?
— Да, дворянский паспорт или указ об отставке… С орденами — четыре… У него на все такцыя…
— Удивительно… Барон… Полковница…
— И настоящая полковница… В паспорте так. Да вот она сама расскажет…
И полковница начала рассказывать, как ее выдали прямо с институтской скамьи за какого-то гарнизонного полковника, как она убежала за границу с молодым помещиком, как тот ее бросил, как она запила с горя и, спускаясь все ниже и ниже, дошла до трущобы…
— И что же, ведь здесь очень гадко? — спросил участливо гость.
— Гадко!.. Здесь я вольная, здесь я сама себе хозяйка… Никто меня не смеет стеснять… да-с!
— Ну, ты, будет растабарывать, неси пива! — крикнул на нее Иоська.
— Несу, оголтелый, что орешь! — И полковница исчезла.
— Malheur![1] [1 Несчастье! (фр.)] Не везет… А? Каково… Нет, вы послушайте. Ставлю на шестерку куш — дана. На-пе — имею. Полкуша на-пё, очки вперед — пятерку — взял… Отгибаюсь — уменьшаю куш — бита. Иду тем же кушем, бита. Ставлю насмарку — бита… Три — и подряд! Вот не везет!..
— Проиграли, значит?
— Вдребезги… Только бы последнюю дали — и я Крез. Талию изучил, и вдруг бита… Одолжите… до первой встречи еще тот же куш…
— С удовольствием, желаю отыграться.
— All right![2] [2 Превосходно! (англ.)] Это по-барски… Mille mersi[3] [3 Тысяча благодарностей (фр.)]. До первой встречи.
А полковница налила три стакана пива и один, фарфоровый, поднесла гостю.
— Votre sante, monsieur! [4] [4 Ваше здоровье, господин! (фр.)]
Другой стакан взял барон, оторвавшийся на минуту от карт, и, подняв его над головой, молодецки провозгласил:
— За здоровье всех присутствующих… Уррра!.. Разбуженная баба за пустым столом широко раскрыла глаза, прислонилась к стене и затянула:
И чай пила я с сухарями, Воротилась с фонарями…
Полковница вновь налила стакан из свежей бутылки. Около банкомета завязался спор.
— Нет, вы па-азвольте… сочтите абцуги… девятка налево, — горячился барон.
__ Ну, ну, не шабарши с гривенником… говорят, бита…
— Сочтите абцуги… Вот видите, налево… Гривенник имею… Иду углом… Сколько в банке?
— В банке? Два рубли еще в банке… Рви… Бита… Гони сюда.
А с гостем случилось нечто. Он все смотрел на игру, а потом опустил голову, пробормотал несколько несвязных слов и грохнулся со стула.
— Семка, будет канителиться-то, готов! — крикнул банкомету мальчишка.
— Вижу!..
Банкомет сгреб деньги в широкий карман поддевки и, заявив, что банк закрыт, порастолкал игроков и подошел к лежавшему.
Полковница светила.
Мальчишка и банкомет в один момент обшарили карманы, и на столе появилась записная книжка с пачкой кредиток, часы, кошелек с мелочью и кастет.
— Эге, барин-то с припасом, — указал Иоська на кастет.
Барон взял книжку и начал ее рассматривать.
— Ну что там написано? — спросил банкомет.
— Фамилии какие-то… Счет в редакцию «Современных известий»… постой и… Вот насчет какой-то трущобы… Так, чушь!..
— Снимайте с него коньки-то!
— Да оставьте, господа, простудится человек, будет, нажили ведь! — вдруг заговорила полковница.
— Черт с ним, еще из пустяков сгоришь… Бери на вынос! — скомандовал банкомет.
Иоська взял лежавшего за голову и вдруг в испуге отскочил. Потом он быстро подошел и пощупал его за руку, за шею и за лоб.
— А ведь не ладно… Кажись, вглухую! [1] [1 Вглухую — убит насмерть]
— Полно врать-то!
— Верно, Сема, гляди.
Банкомет засучил рукав и потрогал гостя…
— И вправду… Вот беда!
— Неловко…
— Ты что ему, целый порошок всыпала? — спросил русак полковницу.
— Не нашла порошков. Я в стакан от коробки из розовой отсыпала половину…
— Половину… Эх, проклятая! Да ведь с этого слон сдохнет!.. Убью!
Он замахнулся кулаком на отскочившую полковницу.
Ул-лажила яво спать
На тесовую кровать! -
еле слышно, уткнувшись носом в стол, тянула баба. К банкомету подошел мальчик и что-то прошептал ему на ухо.
— Дело… беги! — ответил тот. — Иоська, берись-ка за голову, вынесем на улицу, отлежится к утру! — проговорил Семка и поднял лежавшего за ноги. Они оба понесли его на улицу.
— Не сметь никто выходить до меня! — скомандовал банкомет.
Все притихли.
На улице лил ливмя дождь. Семка и Иоська ухватили гостя под руки и потащили его к Цветному бульвару. Никому не было до этого дела.
А там, около черного отверстия, куда водопадом стремилась уличная вода, стоял мальчишка-карманник и поддерживал железную решетку, закрывающую отверстие.
На край отверстия поставили принесенного и опустили его. Раздался плеск, затем громыхнула железная решетка, и все стихло.
— И концы в воду! — заметил Иоська.
— Сгниет — не найдут, илом занесет али в реку унесет, — добавил карманник.
«КАТОРГА»
Не всякий поверит, что в центре столицы, рядом с блестящей роскошью миллионных домов, есть такие трущобы, от одного воздуха и обстановки которых люди, посещавшие их, падали в обморок.
Одну из подобных трущоб Москвы я часто посещал в продолжение последних шести лет.
Это — трактир на Хитровом рынке, известный под названием «Каторга».
Трущобный люд, населяющий Хитров рынок, метко окрестил трактиры на рынке. Один из них назван «Пересыльный», как намек на пересыльную тюрьму, другой «Сибирь», третий «Каторга», «Пересыльный» почище, и публика в нем поприличнее, «Сибирь» грязнее и посещается нищими и мелкими воришками, а «Каторга» нечто еще более ужасное.
Самый Хитров рынок с его ночлежными домами служит притоном всевозможных воров, зачастую бежавших из Сибири.
Полицейские протоколы за много лет могут подтвердить, что большинство беглых из Сибири в Москве арестовываются именно на Хитровом рынке.
Арестант бежит из Сибири с одной целью — чтобы увидеть родину. Но родины у него нет. Он отверженец общества. Все отступились от него, кроме таких же, как он, обитателей трущоб, которые посмотрят на него, «варнака Сибирского, генерала Забугрянского», как на героя.
Они, отверженцы, — его родные, Хитров рынок для него родина.
При прощаньях арестантов в пересыльной тюрьме, отправляющихся в Сибирь в каторжные работы без срока, оставшиеся здесь говорят:
— Прощай, бог даст увидимся в «Каторге».
— Постараемся! — отвечают сибиряки, и перед глазами их рисуется Хитров рынок и трактир «Каторга».
И в Сибири при встрече с беглыми арестанты-москвичи повторяют то же заветное слово…
Был сырой, осенний вечер, когда я в последний раз отворил низкую грязную дверь «Каторги»; мне навстречу пахнул столб белого пара, смеси махорки, сивухи и прелой тряпки.
Гомон стоял невообразимый. Неясные фигуры, брань, лихие песни, звуки гармоники и кларнета, бурленье пьяных, стук стеклянной посуды, крики о помощи… Все это смешивалось в общий хаос, каждый звук раздавался сам по себе, и ни на одном из них нельзя было остановить своего внимания…
С чем бы сравнить эту картину?!
Нет! Видимое мной не похоже на жилище людей, шумно празднующих какое-нибудь торжество… Нет, это не то… Не похоже оно и на берлогу диких зверей, отчаянно дерущихся между собой за кровавую добычу… Опять не то…
Может быть, читатели, вы слыхали от старых нянек сказку о Лысой горе, куда слетаются ведьмы, оборотни, нетопыри, совы, упыри, черти всех возрастов и состояний справлять адский карнавал? Что-то напоминающее этот сказочный карнавал я и увидел здесь.
На полу лежал босой старик с раскровавленным лицом. Он лежал на спине и судорожно подергивался… Изо рта шла кровавая пена…
А как раз над его головой, откинувшись на спинку самодельного стула, под звуки кларнета и гармоники отставной солдат в опорках ревет дикую песню;
Ка-да я был слабодна-ай мальчик…
Половой с бутылкой водки и двумя стаканами перешагнул через лежавшего и побежал дальше…
Я прошел в середину залы и сел у единственного пустого столика.
Все те же типы, те же лица, что и прежде…
Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным хлебом, те же лица, пьяные, зверские, забитые, молодые и старые, те же хриплые голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами».
Эти «бабы» — завсегдатаи, единственные посетители трактира, платящие за право входа буфетчику.
Судьба их всех одинакова, и будущее каждой из них не разнится: или смерть в больнице и под забором, или при счастливом исходе — торговля гнилыми яблоками и селедками здесь же на рынке… Прошлое почти одинаковое: пришла на Хитров рынок наниматься; у нее нарочно, чтобы закабалить ее, «кот» украл паспорт, затем, разыгрывая из себя благодетеля, выручил ее, водворив на ночлег в ночлежный дом — место, где можно переночевать, не имея паспорта. (Это, конечно, не устраивается без предварительного соглашения с хозяином ночлежного дома.) «Кот», наконец, сделался ее любовником и пустил в «оборот», то есть ввел в «Каторгу» и начал продавать ее пьяным посетителям… Прошло три — шесть месяцев, и свеженькая, совсем юная девушка превратилась в потерявшую облик человеческий «каторжную тетку».
Лет пять тому назад я встретился в «Каторге» с настоящей княжной, известной Москве по скандальному процессу и умершей в 1885 году в больнице… Покойная некоторое время была завсегдатаем «Каторги»…
«Коты» здесь составляют, если можно так выразиться, отдельную касту, пользуются благоволением половых и буфетчиков, живут на вырученные их любовницами деньги и кражей кошельков и платья у пьяных посетителей, давая долю из краденого половым…
Вот, посреди комнаты, за столом, в объятиях пожилого плечистого брюнета с коротко остриженными волосами лежит пьяная девчонка, лет тринадцати, с детским лицом, с опухшими красными глазами, и что-то старается выговорить, но не может… Из маленького, хорошенького ротика вылетают бессвязные звуки. Рядом с ними сидит щеголь в русской поддевке — «кот», продающий свою «кредитную» плечистому брюнету…
— Говорят тебе, зеленые ноги[1] [1 Зеленые ноги — беглый с каторги], у нас много слободней, потому свои…
— Зеленые… зеленые… будет звонить-то, черт-шалава!..
— Нечто не знают тебя… звонить!.. Ты бы лучше…
Здравствуй, милая, хорошая моя,
Чирнобровая, порря-дач-ная…-
грянули песенники и покрыли разговор.
Передо мной явился новый субъект, в опорках, одетый в черную от грязи, подпоясанную веревкой женскую рубаху с короткими рукавами, из-под которых высовывались страшно мускулистые, тяжелые руки; одну, без пальцев, отрубленных или отмороженных, он протянул мне.
— Salve, amice![2] [2 Здорово, приятель! (ит.)] — прогремел надо мной густой бас.
— Здравствуй, Лавров, — ответил я.
— С похмелья я, барин; сделай милость, опохмели, многую лету спою.
И не успел я ответить, как Лавров гаркнул так, что зазвенели окна: «Многая лета, многая!..», и своим хриплым, но необычайно сильным басом покрыл весь гомон «Каторги». До сих пор меня не замечали, но теперь я сделался предметом всеобщего внимания. Мой кожаный пиджак, с надетой навыпуск золотой цепью, незаметный при общем гомоне и суете, теперь обратил внимание всех. Плечистый брюнет как-то вздрогнул, пошептался с «котом» и бросил на стол рубль; оба вышли, ведя под руки пьяную девушку…
— Лета многая, лета, водки ставь! — кончил Лавров, не обращая ни на что внимания.
Я спросил полбутылки… Не успели еще нам подать водки, как бородатый мужик, песенник, отвел от меня Лаврова и, пошептавшись с ним, отошел к песенникам…
Снова загремела песня, завизжала гармоника и завыл кларнет… Замешательство, вызванное восклицанием Лаврова, обратившим внимание на меня, скоро исчезло.
— Спрашивал меня, не сыщик ли ты, испугались, вишь!.. — объяснил мне Лавров, проглатывая стакан водки…
Лаврова я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения мною в продолжение многих лет «Каторги» я никогда не видал Лаврова трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную жизнь…
К нашему столу подошла одна из «теток», баба лет тридцати, и, назвав меня «кавалером», попросила угостить «папиросочкой». Вскоре за ней подсел и мужик, справлявшийся у Лаврова обо мне и успокоившийся окончательно, когда после Лаврова один из половых, знавших меня, объяснил ему, что я не сыщик.
— Уж извините, очень приятно быть знакомыми-с, а мы было в вас ошиблись, думали, «легаш», — протянул он мне руку, без приглашения садясь за стол.
— Водочки дозвольте, а мы вам песенку сыграем. Вы у нас и так гостя спугнули, — указывая на место, где сидел плечистый брюнет, сказал песенник.
Я дал два двугривенных, и песенники грянули «Капказскую».
В дверях главной залы появился новый субъект, красивый, щегольски одетый мужчина средних лет, с ловко расчесанной на обе стороны бородкой. На руках его горели дорогие бриллиантовые перстни, а из-под темной визитки сбегала по жилету толстая, изящная золотая цепь, увешанная брелоками.
То был хозяин заведения, теперь почетный гражданин и кавалер, казначей одного благотворительного общества, а ранее — буфетчик в трактире на том же Хитровом рынке теперь умершего Марка Афанасьева.
Хозяин самодовольно взглянул на плоды рук своих, на гудевшую пьяную ватагу, мановением руки приказал убрать все еще лежавшего и хрипевшего старика и сел за «хозяйский» стол у буфета за чай…
«Каторга» не обратила никакого внимания на хозяина и гудела по-прежнему…
В углу барышник снимал сапоги с загулявшего мастерового, окруженного «тетками», и торговался, тщательно осматривая голенища и стараясь отодрать подошву.
— Три рубля, хошь умри! — топая босой ногой по грязному полу, упирался мастеровой.
— Шесть гривен хошь, — получай! — в десятый раз повторяли оба, и каждый раз барышник тыкал в лицо сапогами мастеровому, показывая, будто «подметки-то отопрели, оголтелый черт! Три рубли, пра, черт!»
— Отперли! Сам ты, рыжая швабра, отопрел! Нет, ты кажи, где отопрели? Это дом, а не сапоги, дом…
— Карраул, убили! — заглушили слова торгующихся дикие крики во весь пласт рухнувшей на грязный пол «тетки», которую кулаком хватил по лицу за какое-то слово невпопад ее возлюбленный.
— Это за любовь-то мою, окаянный… за любовь-то мо …
— Караул, убили! — еще громче завопила она, получив новый удар сапогом по лицу, на этот раз от мальчишки-полового.
— Знай наших, не умирай скорча! — кто-то с хохотом сострил по поводу плюхи…
Я расплатился и пошел к выходу.
Несколько лет тому назад здесь при мне так же поступили с княжной. Я вступился за нее, но, выручая ее, сам едва остался цел только благодаря тому, что княжну били у самого выхода да со мной был кастет и силач товарищ, с которым мы отделались от дравшихся на площади, где завсегдатаи «Каторги» боялись очень шуметь, не желая привлекать постороннюю публику, а пожалуй, и городового.
Я вышел на площадь. Красными точками сквозь туман мерцали фонари двух-трех запоздавших торговок съестными припасами. В нескольких шагах от двери валялся в грязи человек, тот самый, которого «убрали» по мановению хозяйской руки с пола трактира… Тихо было на площади, только сквозь кой-где разбитые окна «Каторги» глухо слышался гомон, покрывавшийся то октавой Лаврова, оравшего «многую лету», то визгом пьяных «теток»:
Пьем и водку, пьем и ром, Завтра по миру пойдем…
ПОСЛЕДНИЙ УДАР
(Очерк из жизни бильярдных)
Он вошел в бильярдную. При его появлении начался шепот, взгляды всех обратились к нему.
— Василий Яковлевич, Василий Яковлевич… капитан пришел! — послышалось в разных углах.
А он стоял у дверей, прямой и стройный, высоко подняв свою, с седой львиною гривой, голову, и смотрел на играющих. На его болезненно-бледном лице появлялась порою улыбка. Глаза его из глубоких орбит смотрели бесстрастно, и изменялась лишь линия мертвенно-бледных губ, покрытых длинными седыми усами.
Капитан — своего рода знаменитость в мире бильярдных игроков.
Игра его была поистине изумительна. Он играл не по-маркерски, не по-шулерски, а блестящим вольным ударом.
Много лет существовал он одною игрой, но с каждым годом ему труднее и труднее приходилось добывать рубли концом кия, потому что его игру узнали всюду и брали с него так много вперед, что только нужда заставляла его менять свой блестящий «капитанский» удар на иезуитские штуки.
В бильярдных посетителям даются разные прозвища, которые настолько входят в употребление, что собственные имена забываются. Так, одного прозвали «Енотовые штаны» за то, что он когда-то явился в мохнатых брюках. Брюк этих он и не носил уж после того много лет, но прозвание так и осталось за ним; другого почему-то окрестили «Утопленником», третьего — «Подрядчиком», пятого — “Кузнецом” и т. п.