* * *
   Народные гулянья начались. Девичье поле запестрело каруселями, палатками с игрушками, дешевыми лакомствами.
   Посередине в ряд выросла целая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывесками: на одной громадный удав пожирал оленя, на другой негры-людоеды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов.
   Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: «Еруслан богатырь и Людмила прекрасная».
   «Это, должно быть, я!»- взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану.
   Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.
   — Это балаган Обиралова? — обратился к ней Ханов.
   — Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры… А вам чево?
   — Я актер Ханов, я играю сегодня.
   — Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!
   «Хорошенькая встреча», — подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.
   По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.
   — Так нельзя-с! Так не делают у нас… Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! — залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.
   Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.
   — В одевальню? сюда пожалте… — указал ему рабочий на дверь.
   Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.
   Под сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. Далее несколько женщин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.
   Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, справлявшую должность «меча-кладенца».
   Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.
   По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, что-то доказывала молодой жестами.
   — Мама, щец хоть принеси… Свари же…
   — Щец! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли… Матери родной пожалеть не хотите… Щец!
   — Мама, оставьте этот разговор… Не надо мне ничего, лучше голодать буду.
   В публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и крикнул: «Играйте!»
   Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:
   — К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем! Наконец, оркестр кончил, и занавес, скрипя и стуча, поднялся.
   Началось представление.
   Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, на пляшущих в одних рубашонках детей и кричала после каждого акта «бис».
   В первый день пьеса была сыграна двадцать три раза.
   К последнему разу Черномор напился до бесчувствия; его положили на земляной пол уборной и играли без Черномора.
   После представления Ханов явился домой веселый и рассказал жене о своем дебюте. Оба много смеялись.
   На следующий и на третий день он играл в надежде на скорую получку денег и не стеснялся. Публика была самая безобидная: дети с няньками в ложах и первых рядах и чернорабочие на «галдарее». Последние любили сильные возгласы и резкие жесты, и Ханов старался играть для них. Они были счастливы и принимали Ханова аплодисментами.
   Аплодисмент балагана — тоже аплодисмент.
   Ханов старался для этой безобидной публики и, пожалуй, в те минуты был счастлив знакомым ему счастьем.
   Он знал, что доставляет удовольствие публике, и не разбирал, какая это публика.
   Дети и первые ряды аплодировали Людмиле. Они видели ее свежую красоту и симпатизировали ей.
   Симпатия выражалась аплодисментами.
   В субботу на масленой особенно принимали Людмилу. Она была лучше, чем в прежние дни. У ней как-то особенно блестели глаза и движения были лихорадочны. Иногда с ней бывало что-то странное: выходя из-за кулис, Людмила должна была пройти через всю сцену и сесть на золоченый картонный трон. Людмила выходила, нетвердыми шагами шла к трону, притом вдруг останавливалась или садилась на другой попутный стул, хваталась руками за голову, и, будто проснувшись от глубокого сна, сверкала блестящими, большими голубыми глазами и шла к своему трону. Это ужасно к ней шло. Она была прекрасна, и публика ценила это.
   Ей аплодировали и удивлялись.
   В три часа дня играли «Еруслана» в пятнадцатый раз. Публика переполнила балаган.
   — К началу! К началу! — неистово орал швейцар в ливрее с собачьим воротником, с медным околышем на шляпе.
   Появление Людмилы встретили аплодисментами. Она вышла еще красивее, глаза ее были еще больше, еще ярче блестели.
   Но на этот раз она не дошла до трона. Выйдя из-за кулис, она сделала несколько шагов к огню передней рампы, потом, при громе аплодисментов, повернула назад и, будто на стул, села на пол посредине пустой сцены.
   — Браво! Браво! Бис! — загоготала публика, принявшая эту сцену за клоунский фарс.
   Явился антрепренер, опустил занавес, и Людмилу унесли вниз, в уборную, и положили на земляной пол. «Простудилась», — сказал кто-то. Публика неистовствовала и вызывала ее.
   Акт не был кончен. Начали ставить вторую картину, а роль Людмилы отдали какой-то набеленной, дебелой полудеве.
   Подняли занавес. Ханов вышел с фельдфебельской саблей в руках и, помахивая ею, начал монолог:
   — «О поле, поле, кто тебя усеял повсюду мертвыми костями!»
   — А кости где? — кто-то протяжно, ломая слова, сказал в публике.
   Ханов невольно оглянулся. В первом ряду сидели четыре бритые, актерские физиономии, кутаясь в меховые воротники. Он узнал Вязигина и Сумского, актера казенных театров.
   — Браво, браво, Ханов! — с насмешкой хлопнули они в ладоши. Задняя публика, услыхав аплодисменты первых рядов, неистово захлопала и заорала: «Браво, bis!»
   — Баррр-банщика! — проревел какой-то пьяный, покрывший шум толпы бас.
   Ханов ничего не слыхал. Он хотел бежать со сцены и уже повернулся, но перед его глазами встал сырой, холодный, с коричневыми, мохнатыми от плесени пятнами по стенам номер, кроватка детей и две белокурые головки.
   Ханов энергично повернулся к картонной голове, вращавшей в углу сцены красными глазами, и начал свой монолог:
   — «Послушай, голова пустая, я еду, еду не свищу, а как наеду — не спущу и поражу копьем тебя — я!» — замахиваясь саблей, декламировал он дрожащим голосом.
   — Это не копье, а полицейская селедка! — громко, насмешливым тоном крикнул Вязигин.
   Ханов вздрогнул и умоляюще посмотрел на говорившего.
   Он увидел торжествующий злобный взгляд и гадкую усмешку на тонких, иезуитских губах Вязигина.
   — Браво, Ханов, браво! — зааплодировал Вязигин, а за ним его сосед и публика.
   Ханов затрясся весь. «А жена, а дети?» — мелькнуло у него в голове. Затем опять перед глазами его Вязигин гадко улыбался, и Ханов, не помня себя, крикнул:
   — Подлец! — и бросился бежать со сцены. Публика, опять приняв поступок Ханова за входившего в роль Руслана, аплодировала неистово.
   Ханов вбежал в уборную и остановился у входа.
   Посредине пола, на голой земле, лежала Людмила, разметав руки. Глаза ее то полузакрывались, то широко открывались и смотрели в одну точку на потолок. Подле нее сидела ее пьяная мать, стояла водка и дымился завернутый в тряпку картофель.
   Мать чистила картофелину.
   «Я не хочу… не хочу, мама… не надо мне ваших бриллиантов… золота… мы там играть будем… коленкору на фартук… вот хороший венок… мой венок…» — металась и твердила в бреду Людмила.
   — Что с ней? — спросил у матери Ханов.
   — Сама виновата… Сама. Говорила я… А теперь картошку ешь!
   — А, обе пьяные! — крикнул Ханов и начал раздеваться. Старуха вскочила со своего места и набросилась на Ханова.
   — Как вы смеете?.. Я сама актриса… Я Ланская… слыхали?! Вы смеете? Я пьяная, я старая пьяница… А она, моя Катя… Ах, говорила я ей, говорила… Лучше бы было!
   И старуха с рыданиями упала на грудь дочери.
   Та лежала по-прежнему и бредила.
   Слышались слова: венок, букет, Офелия…
   Ханов подошел и положил руку на мраморный, античный лоб Людмилы. Голова была как огонь. Жилы на висках бились.
   — Тиф с ней, горячка, а вы — пьяная! — всхлипывала мать.
   А сверху доносились звуки военного оркестра, наигрывавшего «Камаринского», и кто-то орал под музыку!
   Там кума его калачики пекла, Баба добрая, здоровая была!..
 
    КОЛЕСОВ
 
   Почтовый поезд из Рязани уже подходил к Москве. В одном из вагонов третьего класса сидел молодой человек, немного выше среднего роста, одетый в теплое пальто с бобровым воротником. Рядом с ним лежал небольшой чемоданчик и одеяло. Этот пассажир был Александр Иванович Колесов, служивший в одной из купеческих контор на юге чем-то вроде бухгалтера. Контора разорилась, и Колесов, оставшийся без места, отправился в Москву искать счастия. Деньги, заслуженные им в продолжение пятилетней службы, так и пропали. Продав кой-что лишнее из носильного платья, он отправился. Родственников у него нигде не было. Отец и мать, бедные воронежские мещане, давно умерли, а более никого не было нигде.
   Какие мысли роились в голове его!.. Какие планы строил он!..
   «Вот, — думал Колесов, — приеду в Москву. Устроюсь где-нибудь в конторе, рублей на пятьдесят в месяц. Года два прослужу, дадут больше… Там, бог даст, найду себе по сердцу какую-нибудь небогатую девушку, женюсь на ней, и заживем… И чего не жить! Человек я смирный, работящий, вина в рот не беру… Только бы найти место, и я счастлив… А Москва велика, люди нужны… Я человек знающий, рекомендация от хозяина есть, значит, и думать нечего».
   Раздался последний свисток, пассажиры зашевелились, начали собирать вещи, и через минуту поезд уже остановился. Колесов вышел из вагона на платформу. Его тотчас окружили «вызывали» из мелких гостиниц и дурных номеров, насильно таща каждый к себе. Один прямо вырвал из рук Колесова его чемодан.
   — Пожалуйте-с к нам остановиться, сударь, номера почти рядом, дешевые-с, от полтинника-с! Пожалуйте-с за мною…
   — Пожалуй, пойдем, если только номера приличные; где ни остановиться, мне все равно.
   — Приличные-с, будьте благонадежны, можно сказать, роскошные номера за эту цену, пожалуйте! И близ-ко-с, даже извозчик не требуется.
   Через несколько минут чичероне заявил, указывая на меблированные комнаты:
   — Здесь!
   — А улица какая?
   — Самая спокойная в Москве-с, Дьяковка прозывается.
   В полтинник номеров не оказалось, пришлось занять в рубль.
   — Самоварчик-с? — предложил юркий, с плутовскими глазами коридорный.
   Колесов приказал самовар.
   — Документик теперь прикажете получить? Документ был отдан.
   — Из провинции изволили прибыть в белокаменную?
   — Да, из Воронежа.
   — По коммерции-с?
   — Нет, места искать!
   И Колесов рассказал коридорному причину, заставившую его прибыть в Москву.
   — Те-кс! — протянул служитель и, вынув из кармана серебряные часы, посмотрел на них, потом послушал.
   — Остановились! А на ваших сколько-с? Колесов вынул золотые недорогие часы.
   — Ровно десять.
   — Так-с! А что намерены делать сегодня?
   — Отдохну с полчасика, а потом куда-нибудь пройдусь, Москвой полюбуюсь.
   — Доброе дело-с!
   Коридорный скрылся, а Колесов, напившись чаю, оделся, запер дверь, ключ от номера взял с собой и пошел по Москве. Побывал в Кремле, проехался по интересовавшей его конке и, не зная Москвы, пообедал в каком-то скверном трактире на Сретенке, где содрали с него втридорога, а затем пешком отправился домой, спрашивая каждого дворника, как пройти на Дьяковку.
* * *
   Трактир низшего разбора был переполнен посетителями. В отдельной комнатке, за стенкой которой гремел, свистя и пыхтя, как паровик, расстроенный оркестрион, сидели за столом две женщины; одной, по-видимому еврейке, на вид было лет за пятьдесят. Другая была еще молоденькая девушка, строгая блондинка, с роскошной косой и с карими, глубокими глазами — Гретхен, да и только. Но если попристальнее вглядеться в эту Гретхен, что-то недоброе просвечивало в ее глазах, и ее роскошная белизна лица с легким румянцем оказывалась искусственно наведенной. Обе были одеты безукоризненно. На руках молодой сверкали браслеты и кольца. На столе перед ними стояла полбутылка коньяку и сахар с лимоном.
   — Да! Сенька все дело испортил своим дурацким кашлем! — говорила блондинка.
   — Испортил? Как же?
   — Да так: сидели мы во втором классе. Подходящего сюжету не было. Вдруг в Клину ввалился толстый-претолстый купчина, порядком выпивши. Сенька сел с ним рядом, тут я подошла. Толстяк был пьян и, как только сел, начал храпеть, отвалившись на стенку дивана. Сенька мне мигнул, мы поменялись местами, я села рядом с купчиной, а Сенька, чтоб скрыть работу от публики, заслонил купца и полез будто бы за вещами на полочку, а я тем временем в ширмоху за лопатошником[1] [1 В карман за бумажником]… В эту самую минуту Сенька и закашлялся. Мощи[2] [2 Спящий пассажир] проснулись, и не выгорело! Из-за дурацкого кашля напрасно вся работа пропала.
   — Стоит с Сенькой ездить! То ли дело Лейба!
   — Лейба? Толст очень, ожирел, да и работой нечист! На выставке и то попался из-за красненькой!
   Блондинка замолчала, налила по рюмке коньяку, выпила и заговорила:
   — Выручи, Марья Дмитриевна, сделай милость, дай рубликов пятьдесят, работы никакой, ехать в дорогу не с кем, с Сенькой поругалась, поляк сгорел[1] [1 Арестован]. Милька…
   — Здесь работай!
   — Работы никакой. Сашка номерной давеча мигал что-то из двери, когда мы ехали, — да напрасно, кажись!
   — Не напрасно-с, Александра Кирилловна, дело есть!
   — Сашка, легок на помине! — воскликнули обе.
   — Как черт на овине, — раскланиваясь, проговорил знакомый уже нам коридорный, прислуживавший Колесову.
   — У вас? — заговорила блондинка.
   — У нас! Попотчуйте коньячком-то!
   — Пей! — Еврейка налила ему рюмку, которую он и проглотил.
   — Богатый?
   — На катеньку есть.
   — Мелочь! А впрочем, на голодный зуб и то годится.
   — Так идет? — спросила еврейка.
   — Так точно-с! — ответил Сашка. — Четвертную им, четвертную мне, четвертную хозяину и четвертную за хлопоты…
   — За какие хлопоты? — полюбопытствовала еврейка.
   — А когда за работу? — спросила Сашку блондинка, не отвечая на вопрос соседки.
   — Сегодня, сиди здесь пока, а потом я забегу и скажу, что делать. Затем прощайте, скоро буду!
   Сашка пожал руки обеим женщинам и ушел.
   Колесов явился домой через полчаса после того, как коридорный Сашка возвратился из трактира. Он потребовал самовар, а за чаем Сашка предложил ему познакомиться с некоторой молодой особой, крайне интересной, на что тот согласился, и через самое короткое время известная читателю блондинка уже была в гостях у Колесова, которого она успела положительно очаровать. К двенадцати часам ночи Колесов, одурманенный пивом, настоянным на окурках сигар, так часто употребляемым в разных трущобах для приведения в бесчувствие жертв, лежал на кровати одетый, погрузясь в глубокий искусственный сон, навеянный дурманом…
   — Барин, а барин! Вставать пора! Барин! Двенадцатый час!.. — кричал поутру коридорный, стуча в дверь номера, где спал Колесов. Но тот не откликался.
   Колесов проснулся поздно.
* * *
   «Посмотрим, который теперь час!» — подумал Колесов, ища в кармане жилета часы и не находя их…
   «Не украла ли их вчерашняя гостья?» — мелькнуло у него в уме. Он инстинктивно схватился за бумажник, раскрыл его: денег не было ни копейки.
   — Коридорный, коридорный! — закричал он, отворяя дверь.
   — Самоварчик? Сию минуту, подаю-с! — ответил Сашка, являясь в номер Колесова.
   — Обокрали! Слышишь! Обокрали меня! Деньги, часы… Что мне делать? Ведь это мое последнее достояние! — со слезами на глазах умолял Колесов.
   — Кого обокрали, помилуйте?
   — Меня, меня! бумажник, часы…
   — Где-с?
   — Здесь, ночью…
   — Это гостья ваша, наверно. Никто и не видал, когда она ушла…
   — Кто же она, пошлите за полицией, задержать ее! Ведь ты рекомендовал! — метался Колесов.
   — Меня и не изволите мешать! Рекомендовал! Приведете там, да на служащих валить! Ишь ты, за полицией… Вы и номеров не извольте срамить!.. А лучше убирайтесь отсюда подобру-поздорову, пока целы, — дерзко ответил коридорный и хлопнул дверью…
 
   II
 
   В знакомом же нам трактире, только в черной половине его, сидел небритый, грязный субъект. Было семь часов вечера.
   В это время в трактир вошел Колесов, с чемоданом в руке, и поместился за одним из соседних столиков.
   «Ага, приезжий! Попросить разве на ночлег», — мелькнуло в голове субъекта. Он подошел к столу, который занял Колесов.
   — Позвольте к вам на минутку присесть! — обратился он к Колесову.
   — О, с удовольствием, рад буду! — ответил последний.
   Подали чай, за которым Колесов рассказал субъекту свое горе, как его обокрали и как, наконец, попросили удалиться из номеров.
   — Денег ни гроша, квартиры нет, — жаловался Колесов.
   — Устроим, не беспокойтесь! Только деньжонок рубля три надо!
   — Нет у меня. Чемодан бы заложить, да вещишки кой-какие там. Кольцо было материно, рублей сорок стоило, и то украли.
   Через несколько времени стараниями субъекта чемодан был заложен за три рубля, и Колесов уже сидел в одном из трактиров на Грачевке, куда завел его субъект, показывавший различные московские трущобы.
   — Ну что же, ведите меня спать! — упрашивал его Колесов.
   — Спать? Какой там сон, пойдем еще погуляем. Водочки выпьем, закусим.
   — Я не пью ничего, кроме пива, — да и пиво у вас какое-то гадкое.
   — Спросим настоящего. Хочешь, с приятелями познакомлю, вон видишь, в углу за бутылкой сидят!
   Колесов посмотрел, куда указывал ему его товарищ.
   В углу, за столом, сидели три человека, одетые — двое в пальто, сильно поношенные, а третий в серую поддевку. Один, одетый в коричневое пальто, был гигантского роста. Он пил водку чайным стаканом и говорил что-то своим собеседникам.
   — Кто это такие?
   — Славные люди, промышленники. Посиди, а я к ним схожу, надо повидаться! — шепнул субъект и быстро подошел к столу, за которым сидели трое. С каждым из них он поздоровался за руку, как старый приятель, и начал что-то говорить им, наклонившись к столу, так тихо, что слова лишь изредка долетали до Колесова. Громче всех говорил гигант. Можно было расслышать
   у него: «еще не обсосан», «шкура теплая» и «шланбой». Во время разговора трое посмотрели на Колесова, но поодиночке каждый, будто не нарочно. Колесов сам не обращал внимания на них; он сидел, облокотившись одной рукой на стол, и безотчетно смотрел в пространство. Глаза его были полны слез. Он ничего не слышал, ничего не видел вокруг себя.
   — Не вешай голову, не печаль хозяина! — вдруг раздался над ухом у него громовой бас, и чья-то тяжелая, как свинец, рука опустилась на него. Колесов встрепенулся. Подле него стоял гигант и смотрел ему в глаза.
   — Что вам угодно? Я не знаю вас! — проговорил испуганный Колесов.
   — А мы вас знаем; слышали о том, как вас обработали, и горю вашему помочь возьмемся.
   — Горю помочь? Да неужели? Деньги отдадите, часы?
   — Часы и деньги — все достанем, только за труды красненький билет будет да на расход красненький, и все возвратим.
   — Как же это?
   — Да так: знаем, кто у вас украл, слышали и предоставим.
   — Голубчик! как вас и благодарить!
   — Не меня, вашего приятеля благодарите, — проговорил гигант, указывая на субъекта, распивавшего водку за другим столом.
   — А вы сами кто?
   — Приказчик; а девчонка, которая была у вас вчера, живет со мной в одном доме, так я подслушал разговор. Ну, так идет?
   — Век буду благодарен! Только выручите!
   — Выручим, ну, пойдем сейчас, золотое время терять нечего.
   Гигант кивнул своей компании. Колесов расплатился, и все гурьбой вышли из трактира.
   Погода была мерзкая. Сырой снег, разносимый холодным резким ветром, слепил глаза. Фонарики издавали бледно-желтый свет, который еле освещал на небольшое пространство сырую туманную мглу.
   — Ну-с, господин почтенный, выручить мы вас выручим, и ваша пропажа найдется, и не дальше как сегодня же, только для этого нужно первым делом десять
   рублей денег, — обратился гигант к Колесову, когда они вышли на улицу.
   — Денег у меня только полтора рубля! — ответил тот.
   — Нужно десять, и ни гроша менее. Да не беспокойтесь, мы вас не обманем, ваших денег в руки не возымем, сами расплачиваться будете.
   — Нету у меня.
   — А без денег ничего не поделаешь, и, значит, не видать вам пропажи, как ушей своих.
   — Да ведь денег-то нет! Где же взять? Я бы рад.
   — А вот что, заложим до утра ваше пальто, а деньги достанем, завтра и выкупим, — предложили ему.
   — Умно изволите говорить, только до утра, а завтра выкупим! — подтвердил гигант, шагая по Грачевке.
   — Помилуйте… Как это пальто?! А я в чем же останусь?
   — Только до утра как-нибудь перебьетесь, ночуем у меня, живу близко. Да не подумайте чего-нибудь дурного: ведь мы только выручить вас хотим, благо счастливый случай представился, мы люди порядочные, известные. Я приказчик купца Полякова, вот этот — мой товарищ, а они, — говорил гигант, показывая на поддевку, — на железной дороге в артельщиках состоят.
   — Да, я артельщик, артельщик на Николаевской дороге, из Кунцева, — подтвердила поддевка.
   — Господа, я согласен, я верю вам; где же заложить?
   — Найдем такое место, пойдем.
   — К Воробью пойдемте! — предложила поддевка.
   — Вот сюда! — сказал гигант и указал на высокий дом.
   Вошли все в ворота, кроме субъекта, который остался на улице.
   — Ну-с, господа, вы погодите тут, а мы наверх пойдем, — сказал гигант, взяв за руку Колесова.
   — Держитесь за меня, а то темно.
   Начали подниматься по склизкой лестнице, вошли на площадку, темную совершенно.
   — Снимайте пальто и дайте мне, а то двоим входить неловко, а я тем временем постучу.
   Колесов повиновался как-то безотчетно, и через минуту пальто уже было у гиганта. Тот продолжал потихоньку стучаться, все далее и далее отодвигаясь от Колесова. Наконец, стук прекратился, раздался скрип половиц.
   — Господин, где вы! — шепнул Колесов.
   Ответа не было. Он сказал громче, еще громче. Ничего! Наконец, отыскал в кармане жилета спичечницу, зажег огня.
   — Что ты тут делаешь, а? Поджигать или воровать пришел? — раздался громовый голос сзади, затем Колесов почувствовал удар, толчок и полетел с лестницы, сброшенный сильной рукой.
   Очнулся он на дворе, в луже, чувствуя боль во всем теле. Что с ним случилось? Что было? Он не мог отдать себе отчета. Лихорадочная дрожь, боль во всем теле, страшный холод; он понемногу начинал приходить в чувство, соображать, но ум отказывался ему повиноваться. Наконец, спустя несколько минут он начал приходить в себя.
   Весь мокрый, встал он на ноги и вышел на улицу. Темно было. Фонари были загашены, улицы совершенно опустели. Не отдавая себе хорошенько отчета, Колесов пустился идти скорым шагом. Прошел одну улицу, другую… Прохожие и дворники смотрели с удивлением и сторонились от него, мокрого, грязного… Он шел быстро, а куда — сам не знал… Колесил без разбору по Москве… Наконец, дошел до какой-то церкви, где служили заутреню… Он машинально вошел туда и, встав в самый темный угол церкви, упал на колени и зарыдал.
   — Господи!.. Господи!.. Погиб я, погиб… — молился
   он вслух, заливаясь слезами.
   Церковь была почти пуста. Священник, молодой человек, монотонно, нехотя исполнял службу. Дьячок козлиным голосом вторил ему. С десяток старух и нищих как-то по привычке молились. Никто не обращал внимания на рыдающего Колесова.
   Прошедший мимо него солдат-сторож только пробормотал про себя: «Ишь, проклятые, греться сюда повадились, оборванцы, пьянчуги».
   Долго и усердно молился Колесов, наконец немного успокоился. Кончилась заутреня, он вместе со всеми вышел. Начало светать. На паперти встретился ему старый нищий в рубище.
   — Что это, почтенный, ты будто сам не свой, али обидели тебя? — обратился он к Колесову.
   — Обидели, дедушка… вот как обидели!.. — ответил ему Колесов.
   Они вышли оба вместе с паперти и пошли по улице. Дорогой он выплакал свое горе старику. Тот с участием выслушал его и сказал:
   — Не помочь твоему горю. Пропал значит, мошенники тебя обработали начисто. Не один ты погиб так, а многие.
   — Что же теперь делать, дедушка?
   — И сам не знаю что! А вот пойдем-ка в трактир, я тебя чайком напою, а там и подумаем.
   Нищий привел его в свою квартиру, в дом Бунина, на Хитров рынок, и заботливые соседи успели вдосталь обобрать Колесова и сделать из него одного из тех многочисленных оборванцев, которыми наполнены трущобы Хитрова рынка и других ночлежных домов, разбросанных по Москве. И сидит теперь Колесов день-деньской где-нибудь в кабаке, голодный, дожидаясь, что какой-нибудь загулявший бродяга поднесет ему стаканчик водки. Пьется этот стакан водки лишь для того, чтобы после него иметь возможность съесть кусок закуски и хоть этим утолить томящий голод. Вечером, когда стемнеет, выходит он выпросить у кого-нибудь из прохожих пятак на ночлег и отправляется на «квартиру».