Страница:
В этот жаркий день окно в кабинете мистера Полтида было совершенно явно
открыто, и единственной мерой предосторожности была проволочная сетка,
преграждавшая доступ мухам. Две-три пытались пробраться сквозь нее, но
застряли, и казалось, что они липнут к этой сетке в надежде на то, что их
тут же немедленно съедят. Мистер Полтид, проследив направление взгляда
своего клиента, встал и, извинившись, закрыл окно.
"Позер, осел!" - подумал Сомс. Как все, кто незыблемо верит в себя, он
в решительный момент сразу обретал привычную твердость и теперь с обычной
своей кривой усмешкой сказал:
- Я получил ваше письмо. Я намерен действовать. Я полагаю, вы знаете,
кто та дама, за которой вам поручено было следить.
Выражение лица мистера Полтида в эту минуту было поистине великолепно.
Оно так ясно говорило: "Ну, а как вы думаете? Но это чисто профессиональная
осведомленность, уверяю вас, простите, пожалуйста". Он сделал какой-то
неопределенный жест и помахал рукой, как бы говоря: "С кем из нас, с кем из
нас этого не случалось!"
- Отлично, - сказал Сомс, проводя языком по губам, - в таком случае
говорить больше нечего. Я поручу вести дело "Линкмену и Лейверу" с Бэдж-Роу.
Мне ваши сведения не нужны, но я попрошу вас представить ваш отчет им, в
пять часов, и по-прежнему держать все это в величайшем секрете.
Мистер Полтид полузакрыл глаза, словно соглашаясь со всем.
- Дорогой сэр... - сказал он.
- Вы убеждены, что этих улик достаточно? - с внезапной настойчивостью
спросил Сомс.
Плечи мистера Полтида чуть заметно приподнялись и опустились.
- Можете смело рискнуть, - сказал он. - С тем, что у нас имеется, и
принимая во внимание человеческую природу, можете смело рискнуть.
Сомс встал.
- Вы спросите мистера Линкмена. Благодарю вас, не беспокойтесь.
Он не желал, чтобы мистер Полтид, по обыкновению, очутился между ним и
дверью. Выйдя на солнце на Пикадилли, он отер лоб. Самое тяжелое позади - с
чужими будет легче. И он вернулся в Сити, чтобы сделать то, что ему еще
предстояло.
В этот вечер на Парк-Лейн, глядя за обедом на отца, он почувствовал,
как его снова охватывает прежнее неутоленное желание иметь сына - сына,
который будет смотреть, как он ест, когда он состарится, сына, которого он
будет сажать к себе на колени, как когда-то его сажал Джемс; сына, который
родится от него, который будет понимать его, потому что он будет его
собственной плотью и кровью, будет понимать и утешать его и будет богаче и
образованнее его, потому что он начнет с большего. Состариться - вот как эта
седая, исхудавшая, беспомощная фигура, и остаться в совершенном одиночестве
со всеми своими капиталами, которые будут все расти; не интересоваться
ничем, потому что впереди нет ничего, и все его богатство должно перейти в
руки и рты тех, кто ему совершенно безразличен! Нет! Он теперь добьется
своего, он будет свободен и женится, и у него будет сын, которого он
вырастит, прежде чем станет таким старым, как его отец, который сейчас
смотрит одинаково задумчивым взглядом и на сына и на тарелку с печенкой.
В этом настроении Сомс отправился спать. Но, лежа в тепле между тонкими
полотняными простынями из комода Эмили, он снова почувствовал себя во власти
мучительнейших воспоминаний. Воспоминание об Ирэн, почти живое ощущение ее
тела, преследовало его. Как он был глуп, что позволил себе увидеть ее затем
только, чтобы все это снова нахлынуло на него, и теперь - это такая пытка -
думать, что она с этим субъектом, с этим вором, который отнял ее у него!
Мысль о сыне почти не покидала Джолиона со времени его первой прогулки
с Ирэн в Ричмонд-парке. Он не имел о нем никаких известий; справки в военном
министерстве ни к чему не приводили; а от Холли и Джун он не надеялся
получить что-нибудь раньше, чем через три недели. В эти дни он почувствовал,
как неполны его воспоминания о Джолли и каким он, в сущности, был
дилетантомотцом. Не было ни единого воспоминания о том, как ктонибудь из них
рассердился, ни одного примирения, потому что не было никаких ссор; ни
одного задушевного разговора, даже когда умерла мать Джолли. Ничего, кроме
полуиронической привязанности. Он слишком боялся связать себя чем-нибудь,
лишиться своей свободы или помешать свободе своего мальчика.
Только в присутствии Ирэн он испытывал чувство облегчения, но и к этому
чувству примешивалось все усиливающееся ощущение того, как он раздваивается
между нею и сыном. С Джолли связывались чувство непрерывности бытия и те
общественные устремления, которые так глубоко волновали Джолиона в юности и
позже, когда мальчик его учился в школе, а затем поступил в университет, -
это чувство обязательства перед ним, которое требовало, чтобы отец и сын
взаимно оправдали то, чего они ждут друг от друга. С Ирэн было связано все
его преклонение перед Красотой и Природой. И он, казалось, все больше и
больше переставал понимать, что говорит в нем сильнее. От этого оцепенения
чувств его однажды грубо пробудил некий молодой человек со странно знакомым
лицом, который, ведя рядом с собой велосипед и улыбаясь, подошел к нему на
дороге, когда он как раз собирался в Ричмонд.
- Мистер Джолион Форсайт? Благодарю вас.
Сунув в руку Джолиона конверт, он вскочил на велосипед и уехал.
Джолион, удивленный, распечатал письмо.
"Отдел завещаний и разводов. Форсайт против Форсайт и Форсайта". За
чувством отвращения и стыда мгновенно последовала реакция: "Как, ведь это
как раз то, чего ты жаждешь, и ты недоволен! Она, вероятно, тоже получила
такое извещение, и нужно поскорее увидеть ее". Дорогой он пытался обдумать
все это. Забавное все же дело! Ибо, что бы там ни говорилось про сердце в
священном писании, все-таки, чтобы удовлетворить закон, требуется нечто
большее, чем простое вожделение. Они могут отлично защищаться в этом
процессе или по крайней мере с полным правом попробовать сделать это. Но
мысль об этом была противна Джолиону. Если он фактически не был ее
любовником, мысленно он был им, и он знал, что она готова принадлежать ему.
Это говорило ему ее лицо. Не то чтобы он преувеличивал ее отношение к себе.
Она уже пережила свою большую любовь, и он в его возрасте не мог надеяться
внушить ей такое чувство. Но она ему доверяет, она привязалась к нему и
чувствует, что он будет ей опорой в жизни. И, конечно, она не заставит его
защищаться в этом процессе, зная, что он обожает ее! Нет, слава богу, у нее
нет этой невыносимой британской щепетильности, которая отказывается от
счастья ради удовольствия отказаться! Она будет рада возможности
почувствовать себя свободной после семнадцати лет умирания заживо. Что же
касается огласки, этого уж не избежать! И, если они будут защищаться, это их
не спасет от позора. Джолион чувствовал то, что должен чувствовать настоящий
Форсайт, когда его частной жизни угрожает опасность: если по закону его
полагается повесить, пусть это по крайней мере будет за дело! А давать
показания под присягой, что ни единого жеста, ни даже слова любви никогда не
было между ними, казалось ему более унизительным, чем молча признать себя
виновным в адюльтере, гораздо более унизительным, принимая во внимание его
чувство, и не менее мучительным и тягостным для его детей. Мысль о том, что
он должен будет отчитываться перед судьей и двенадцатью английскими
обывателями в своих встречах с нею в Париже и в прогулках в Ричмонд-парке,
внушала ему отвращение. Лицемерие и жестокость всей этой церемонии;
вероятность того, что им не поверят, и одна только мысль о том, что она,
которая для него была самим воплощением Красоты и Природы, будет стоять там
под всеми этими подозрительными, жадными взглядами, - все это казалось
совершенно нестерпимым. Нет, нет! Защищаться - это только доставить
удовольствие Лондону и повысить тираж газет! В тысячу раз лучше принять то,
что посылает Сомс и боги!
"Кроме того, - думал Джолион, стараясь быть честным с самим собой, кто
знает, долго ли я мог бы выдержать это положение вещей даже ради моего
мальчика? Во всяком случае, она-то хоть наконец высвободит шею из петли!"
Поглощенный всеми этими размышлениями, он почти не замечал удушливого зноя.
Небо нависло низко, багровое, с резкими белыми просветами. Тяжелая дождевая
капля шлепнулась и оставила маленький звездообразный след в пыли на дороге,
когда он входил в парк. "Фью, - протянул Джолион, - и гром! Я надеюсь, что
она не вышла мне навстречу; сейчас польет как из ведра!" Но в ту же минуту
он увидел Ирэн, подходившую к воротам парка. "Нам нужно бегом спасаться в
Робин-Хилл", - подумал он.
Гроза пронеслась над Полбри в четыре часа дня, доставив приятное
развлечение клеркам во всех конторах. Сомс пил чай, когда ему принесли
письмо:
"Дорогой сэр!
Форсайт против Форсайт и Форсайта.
Согласно Вашим указаниям, имеем честь сообщить Вам, что мы сегодня
лично уведомили в Ричмонде и в Робин-Хилле ответчицу и соответчика по сему
делу. С совершенным почтением Линкмен и Денвер".
Сомс несколько минут тупо смотрел на письмо. С той самой минуты, как он
отдал эти указания, он все время порывался отменить их. Такая скандальная
история, такой позор! И улики - то, что он слышал от Полтида, казались ему
вовсе не убедительными; он, во всяком случае, все меньше и меньше верил в
то, что эти двое переступили известный предел. Но вручение повестки
безусловно послужит для них толчком; и эта мысль не давала ему покоя. Этому
типу достанется любовь Ирэн, тогда как он потерпел полное поражение! Неужели
уже слишком поздно? Теперь, когда он так серьезно предостерег их, не может
ли он воспользоваться своей угрозой для того, чтобы их разъединить? "Но если
я Не сделаю этого сейчас же, - подумал он, - потом уже будет поздно, раз они
получили извещение. Я сейчас поеду к нему и повидаюсь с ним; сейчас же поеду
к нему".
И в горячке нервного нетерпения он послал за "новомодным" таксомотором.
Понадобится, может быть, немало времени, чтобы сейчас разыскать этого типа,
и бог знает к какому они решению пришли после такого удара. "Если бы я был
какой-нибудь театральный осел, - подумал он, - мне бы нужно было, я полагаю,
взять с собой хлыст, или пистолет, или что-нибудь в этом роде!" Вместо этого
он взял с собой связку бумаг по делу Медженти против Уэйка, намереваясь
просмотреть их дорогой. Он даже не развернул их и сидел не двигаясь, только
подпрыгивая и сотрясаясь от толчков, не замечая ни того, что ему дует в
затылок, ни запаха бензина. Он будет держать себя в зависимости от поведения
того; самое главное - сохранять спокойствие!
Лондон уже начал изрыгать рабочих из своих недр, когда Сомс подъехал к
Пэтнейскому мосту. Муравейник растекался по улицам. Какое множество
муравьев, и все борются за существование, и каждый старается уцелеть в этой
великой толчее! Должно быть, в первый раз в своей жизни Сомс подумал: "Я-то
мог бы плюнуть на все, если бы захотел! Ничто бы меня не касалось. Послал бы
все к черту, жил бы, как хотел, наслаждался бы жизнью!" Нет! Нельзя, человек
не может жить так, как жил он, и вдруг все бросить, поселиться где-нибудь в
Италии, сорить деньгами, потерять репутацию, которую себе создал.
Человеческая жизнь - это то, что человек приобрел и что он стремится
приобрести. Только дураки думают иначе, дураки и еще социалисты... да
распутники!
Машина, прибавляя ходу, неслась мимо загородных вилл. "Мы делаем миль
пятнадцать в час! - подумал Сомс. - Теперь с этими машинами люди будут
селиться за городом". И он задумался над тем, как это отзовется на участках
Лондона, которыми владел его отец; сам он никогда не интересовался этим
способом помещения денег, - скрытый в нем азарт игрока находил выход в
коллекционировании картин. А автомобиль мчался, спускаясь с горы, пронесся
мимо Уимблдонского луга. Ах, это свидание!
Конечно, человек в пятьдесят два года со взрослыми детьми и
пользующийся некоторой известностью не станет действовать опрометчиво. "Не
захочет же он позорить свою семью, - думал Сомс, - он ведь любил своего отца
так же, как я люблю своего, а они были братья. Эта женщина всюду несет с
собой разрушение. Что в ней такое? Никогда не мог понять". Автомобиль
свернул в сторону и поехал вдоль леса, и Сомс услышал позднюю кукушку, чуть
ли не в первый раз за это лето. Они сейчас ехали как раз мимо того участка,
который Сомс сначала было выбрал для своего дома, но который Босини так
бесцеремонно отверг, остановив свой выбор на другом. Сомс несколько раз
вытер платком лицо и руки и несколько раз глубоко перевел дыхание, словно
запасаясь решимостью. "Не выходить из себя, - думал он, - сохранять
спокойствие!"
Машина свернула на въездную аллею, которая могла бы принадлежать ему, и
до него донеслись звуки музыки. Он и забыл про его дочерей.
- Возможно, я сейчас же вернусь, - сказал он шоферу, - но, может быть,
задержусь некоторое время.
И он позвонил.
Проходя вслед за горничной в гостиную за портьеры, он утешался мыслью,
что тягость этой встречи в первую минуту будет смягчена присутствием Холли
или Джун, словом, кого-то из них, кто там играет на рояле. И он был
совершенно ошеломлен, увидев за роялем Ирэн, и Джолиона в кресле, слушающего
музыку. Они оба встали. Кровь бросилась Сомсу в голову, и все его твердые
намерения сот образоваться с тем-то или с тем-то разлетелись в прах. Угрюмые
черты его предков, фермеров Форсайтов, живших у моря, предшественников
"Гордого Доссета", обнажились в его лице:
- Очень мило! - сказал он.
Он услышал, как тот пробормотал:
- Здесь не место, пройдемте в кабинет, если вы не возражаете.
И они оба прошли мимо него за портьеру.
В маленькой комнатке, куда он вошел вслед за ними, Ирэн стала у
открытого окна, а "этот тип" рядом с ней у большого кресла. Сомс с треском
захлопнул за собой дверь, и этот звук воскресил перед ним через столько лет
тот день, когда он хлопнул дверью перед Джолионом - хлопнул дверью ему в
лицо, запретив ему мешаться в их дела.
- Итак, - сказал он, - что вы можете сказать в свое оправдание?
У "этого типа" хватило наглости улыбнуться.
- То, что мы получили сегодня, лишает вас права задавать нам вопросы. Я
полагаю, что вы должны быть рады высвободить шею из петли.
- О! - сказал Сомс. - Вы так полагаете? Я пришел сказать вам, что я
разведусь с ней и не постою ни перед чем, чтобы предать позору вас обоих,
если вы не поклянетесь мне прекратить с этого дня всякие отношения.
Он удивлялся тому, что так связно говорит, потому что мысли у него
путались и руки дрожали. Никто из них не ответил ни слова, но ему
показалось, что на их лицах изобразилось что-то вроде презрения.
- Так вот, - сказал он, - Ирэн, вы?..
Губы ее шевельнулись, но Джолион положил руку ей на плечо.
- Оставьте ее! - в бешенстве крикнул Сомс. - Ирэн, вы поклянетесь в
этом?
- Нет.
- Ах, вот как, а вы?
- Еще менее.
- Так, значит, вы виновны?
- Да, виновны.
Это сказала Ирэн своим ясным голосом и с тем неприступным видом,
который так часто доводил его до бешенства. И, потеряв всякое самообладание,
не помня себя Сомс крикнул:
- Вы - дьявол!
- Вон! Уходите из этого дома, или я должен буду; прибегнуть к насилию!
И он говорит о насилии! Да знает ли этот тип, что он мог бы сейчас
схватить его за горло и задушить?
- Попечитель, - сказал Сомс, - присваивающий то, что ему доверено! Вор,
не останавливающийся перед тем, чтобы украсть жену у своего двоюродного
брата!
- Называйте меня, как хотите. Вы избрали свою долю, мы - свою. Уходите
отсюда!
Если бы у Сомса было при себе оружие, он в эту минуту пустил бы его в
ход.
- Вы мне за это заплатите! - сказал он.
- С величайшим удовольствием.
Это убийственное извращение смысла его слов сыном того, кто прозвал его
"собственником", заставило Сомса остолбенеть от ярости. Это бессмысленно!
Так они стояли, сдерживаемые какой-то тайной силой. Они не могли
ударить друг друга и не находили слов, чтобы выразить то, что они сейчас
переживали. Но Сомс не мог и не знал, как он сможет повернуться и уйти.
Глаза его были прикованы к лицу Ирэн: в последний раз видит он это роковое
лицо, можно не сомневаться, в последний раз!
- Вы... - вдруг сказал он. - Я надеюсь что вы поступите с ним так же,
как поступили со мной, - вот и все.
Он увидел, как она передернулась, и со смутным чувством не то
торжества, не то облегчения толкнул дверь, прошел через гостиную, вышел и
сел в машину. Он откинулся на подушки, закрыв глаза. Никогда в жизни он не
был так близок к убийству, никогда до такой степени не терял самообладания,
которое было его второй натурой. У него было какое-то обнаженное, ничем не
защищенное чувство, словно все его душевные силы, вся сущность улетучились
из него: жизнь утратила всякий смысл, мозг перестал работать. Солнечные лучи
падали прямо на него, но ему было холодно. Сцена, которую он только что
пережил, уже отошла куда-то, то, что ждало впереди, не имело очертаний, не
материализовалось; он ни за что не мог ухватиться, и он испытывал чувство
страха, словно висел на краю пропасти, словно еще один маленький толчок - и
рассудок изменит ему. "Я не гожусь для таких вещей, - думал он. - Нельзя
мне, я для этого не гожусь". Автомобиль быстро мчался по шоссе, и мимо, в
механическом мелькании, проносились дома, деревья, люди, но все это было
лишено всякого значения. "Как-то странно я себя чувствую, - подумал он, - не
поехать ли мне в турецкую баню? Я... я был очень близок к чему-то страшному.
Так нельзя". Автомобиль с грохотом пронесся по мосту, поднялся по Фулхем-Род
и поехал вдоль Хайд-парка.
- В Хаммам, - сказал Сомс.
Чудно, что в такой жаркий летний день тепло может успокоить! Входя в
парильню, он встретил выходившего оттуда Джорджа Форсайта, красного,
лоснящегося.
- Алло, - сказал Джордж. - А ты зачем тренируешься? Ты, кажется, не
страдаешь от излишков.
Шут! Сомс прошел мимо со своей кривой усмешкой. Лежа на спине и
растираясь, чтобы вызвать испарину, он думал: "Пусть себе смеются. Я не хочу
ничего чувствовать. Мне нельзя так волноваться. Мне это очень вредно!"
После ухода Сомса в кабинете наступило мертвое молчание.
- Благодарю вас за вашу прекрасную ложь, - внезапно сказал Джолион.
Идемте отсюда, здесь уже воздух не тот.
Вдоль высокой, длинной, выходившей на юг стены, у которой шпалерами
росли персики, они молча прогуливались взад и вперед. Старый Джолион посадил
здесь несколько кипарисов, между этой покрытой дерном насыпью и отлогой
лужайкой, поросшей лютиками и желтоглазыми ромашками; двенадцать лет росли
они, пока их темные веретенообразные контуры не стали такими же, как у их
итальянских собратьев. Птицы возились и порхали в мокрых от дождя кустах;
ласточки чертили круги - быстрые маленькие тельца, отливающие стальной
синевой; трава под ногами скрипела упруго, красуясь освеженной зеленью;
бабочки гонялись друг за дружкой. После этой мучительной сцены мирная тишина
природы казалась сладостной до остроты. Под нагретой солнцем стеной тянулась
узкая грядка с резедой и анютиными глазками, а над нею гудели пчелы, и в
этом глухом гуле тонули все другие звуки - мычанье коровы, у которой отняли
теленка, голос кукушки с вяза по ту сторону лужайки. Кто бы мог подумать,
что в каких-нибудь десяти милях отсюда начинается Лондон - Лондон Форсайтов
с его богатством и нищетой, грязью и шумом, с редкими островками каменного
великолепия среди серого океана отвратительного кирпича и штукатурки! Этот
Лондон, который видел трагедию Ирэн и тяжелую жизнь молодого Джолиона; эта
паутина, этот роскошный дом призрения, опекаемый инстинктом собственности!
И в то время как они прогуливались здесь, Джолион думал об этих словах:
"Я надеюсь, что вы поступите С ним так же, как поступили со мной". Это будет
зависеть от него. Может ли он поручиться за себя? Способен ли Форсайт по
своей натуре не сделать рабой ту, что внушает ему обожание? Может ли Красота
довериться ему? И не лучше ли ей быть только гостьей, что приходит, когда ей
вздумается, позволяя обладать собой лишь недолгое мгновение, к уходит и
возвращается, когда захочет? "Мы из поводы захватчиков, - думал Джолион; -
грубых и алчных, цветок жизни не может быть в безопасности в наших руках.
Пусть она придет ко мне, когда захочет, как захочет, или, если не захочет,
не придет совсем. Пусть я буду ей опорой, насестом, но никогда, никогда не
буду клеткой!"
Она была тем просветом Красоты, который он видел во сне. Пройдет ли он
теперь сквозь занавес и обретет ли ее? Этот пышный покров врожденной
привычки владеть, тесная смыкающаяся завеса инстинкта собственности
преградит ли она путь этой маленькой черной фигурке - ему и Сомсу - или
занавес раздвинется и он сможет проникнуть в свое видение и найти в нем не
только то, что доступно одним грубым чувствам? "Ах, если бы мне только
постичь одно, - думал он, - только одно: как не завладеть, не погубить!"
За обедом нужно было обсудить план действий. Сегодня она вернется в
отель, но завтра им придется поехать в Лондон. Ему нужно будет дать указания
своему поверенному Джеку Хэрингу. Пусть он не вздумает и пальцем шевельнуть,
с их стороны не должно быть никакого вмешательства в этот процесс.
Возмещение убытков, судебные издержки - что угодно, пусть соглашается на все
с самого начала, только бы наконец ей вырваться из этой петли! Он завтра же,
увидит Хэринга - они с Ирэн вместе поедут к нему. А потом за границу, так,
чтобы не оставалось никаких сомнений, чтобы там могли собрать сколько угодно
улик, чтобы ложь, произнесенная ею, стала правдой. Он поднял на нее глаза, и
его благоговейному взору представилось, что против него сидит не просто
женщина, а сама душа Красоты глубокая, загадочная, которую старые мастера -
Тициан, Джорджоне, Ботичелли - умели находить и запечатлевать на своих
полотнах в лицах женщин, - эта неуловимая красота, казалось, осеняла ее лоб,
ее волосы, ее губы, смотрела из ее глаз.
"И это будет моим! - подумал он. - Мне страшно!"
После обеда они вышли на террасу пить - кофе. Они долго сидели - был
такой чудесный вечер - и смотрели, как медленно спускается летняя ночь. Было
все еще жарко, и в воздухе пахло цветущей липой - так рано этим летом. Две
летучие мыши с таинственным, чуть слышным шуршанием носились по террасе. Он
поставил стулья против стеклянной двери в кабинет, и мотыльки летели мимо
них, на слабый свет в комнате. Не было ни ветра, ни малейшего шороха в
листве старого дуба в двадцати шагах от них! Луна вышла из-за рощи, уже
почти полная, и два света вступили в борьбу друг с другом, и лунный свет
победил, он одел весь сад в другой цвет, сделал его неузнаваемым, скользя по
каменным плитам, подкрался к их ногам, поднялся и изменил их лица.
- Ну что же, - сказал наконец Джолион, - я боюсь, что вы очень
устанете, дорогая; нам уже пора идти. Девушка вас проводит в комнату Холли,
- и, войдя в кабинет, он позвонил.
Вошла горничная и подала ему телеграмму. Глядя, как она уходит с Ирэн,
он подумал: "Наверно, телеграмму принесли час назад, если не больше, и она
не подала ее нам! Это знаменательно! Похоже, что нас скоро повесят за дело!"
И, распечатав телеграмму, он прочел:
"Джолиону Форсайту. Робин-Хилл. - Ваш сын скончался безболезненно
двадцатого июня. Глубоко сочувствуем" - и какая-то неизвестная фамилия. Он
выронил телеграмму, повернулся и замер. Луна светила на него, бабочка
ударилась ему в лицо. Это первый день за все время, что он непрерывно не
думал о Джолли. Ничего не видя, он шагнул к окну, наткнулся на старое кресло
- кресло отца - и опустился на ручку. Он сидел сгорбившись, нагнувшись
вперед, глядя перед собой в темноту. Сгорел, как свеча, вдали от дома, от
любви, совсем один, в темноте! Его мальчик! С раннего детства такой добрый с
ним, такой ласковый! Двадцать лет - и вот скошен, как трава, не успев и
пожить! "Я, в сущности, не знал его, - думал Джолион, - и он меня не знал;
но мы любили друг друга. Ведь только любовь и имеет значение".
Умереть там, одному, вдали от них, вдали от дома! Это казалось его
форсайтскому сердцу более мучительным, более ужасным, чем сама смерть! Ни
крова, ни заботы, ни любви в последние минуты! И все: глубоко заложенное в
нем чувство родства, любовь к семье и крепкая привязанность к своей плоти и
крови, которая так сильна была в старом Джолионе, так сильна во всех
Форсайтах, - надрывалось в нем, пришибленное, раздавленное этой одинокой
кончиной его мальчика. Лучше бы он умер в сражении, чтобы у него не было
времени тосковать о них, звать их, быть может, в предсмертном бреду!
Луна зашла за дуб, и он как-то странно ожил и, казалось, наблюдал за
ним - этот дуб, на который так любил взбираться его мальчик, а однажды он
упал оттуда и разбился, но не заплакал!
Дверь скрипнула. Он увидел, как вошла Ирэн, подняла телеграмму и прочла
ее. Он услышал легкий шелест ее платья. Она опустилась на колени около него,
и он заставил себя улыбнуться ей. Она протянула руки и положила его голову к
себе на плечо. Ее аромат и тепло охватили его; и медленно она завладела всем
его существом.
Вспотев до восстановления душевного равновесия. Сомс пообедал в клубе
"Смена" и отправился на Парк-Лейн. Отец в последнее время чувствовал себя
хуже. Эту историю придется скрыть от него! Никогда до этой минуты Сомс не
отдавал себе отчета в том, какое большое место в его чувствах занимал страх
опозорить седины Джемса и свести его преждевременно в могилу; как тесно это
было связано с его собственной боязнью скандала. Его привязанность к отцу,
открыто, и единственной мерой предосторожности была проволочная сетка,
преграждавшая доступ мухам. Две-три пытались пробраться сквозь нее, но
застряли, и казалось, что они липнут к этой сетке в надежде на то, что их
тут же немедленно съедят. Мистер Полтид, проследив направление взгляда
своего клиента, встал и, извинившись, закрыл окно.
"Позер, осел!" - подумал Сомс. Как все, кто незыблемо верит в себя, он
в решительный момент сразу обретал привычную твердость и теперь с обычной
своей кривой усмешкой сказал:
- Я получил ваше письмо. Я намерен действовать. Я полагаю, вы знаете,
кто та дама, за которой вам поручено было следить.
Выражение лица мистера Полтида в эту минуту было поистине великолепно.
Оно так ясно говорило: "Ну, а как вы думаете? Но это чисто профессиональная
осведомленность, уверяю вас, простите, пожалуйста". Он сделал какой-то
неопределенный жест и помахал рукой, как бы говоря: "С кем из нас, с кем из
нас этого не случалось!"
- Отлично, - сказал Сомс, проводя языком по губам, - в таком случае
говорить больше нечего. Я поручу вести дело "Линкмену и Лейверу" с Бэдж-Роу.
Мне ваши сведения не нужны, но я попрошу вас представить ваш отчет им, в
пять часов, и по-прежнему держать все это в величайшем секрете.
Мистер Полтид полузакрыл глаза, словно соглашаясь со всем.
- Дорогой сэр... - сказал он.
- Вы убеждены, что этих улик достаточно? - с внезапной настойчивостью
спросил Сомс.
Плечи мистера Полтида чуть заметно приподнялись и опустились.
- Можете смело рискнуть, - сказал он. - С тем, что у нас имеется, и
принимая во внимание человеческую природу, можете смело рискнуть.
Сомс встал.
- Вы спросите мистера Линкмена. Благодарю вас, не беспокойтесь.
Он не желал, чтобы мистер Полтид, по обыкновению, очутился между ним и
дверью. Выйдя на солнце на Пикадилли, он отер лоб. Самое тяжелое позади - с
чужими будет легче. И он вернулся в Сити, чтобы сделать то, что ему еще
предстояло.
В этот вечер на Парк-Лейн, глядя за обедом на отца, он почувствовал,
как его снова охватывает прежнее неутоленное желание иметь сына - сына,
который будет смотреть, как он ест, когда он состарится, сына, которого он
будет сажать к себе на колени, как когда-то его сажал Джемс; сына, который
родится от него, который будет понимать его, потому что он будет его
собственной плотью и кровью, будет понимать и утешать его и будет богаче и
образованнее его, потому что он начнет с большего. Состариться - вот как эта
седая, исхудавшая, беспомощная фигура, и остаться в совершенном одиночестве
со всеми своими капиталами, которые будут все расти; не интересоваться
ничем, потому что впереди нет ничего, и все его богатство должно перейти в
руки и рты тех, кто ему совершенно безразличен! Нет! Он теперь добьется
своего, он будет свободен и женится, и у него будет сын, которого он
вырастит, прежде чем станет таким старым, как его отец, который сейчас
смотрит одинаково задумчивым взглядом и на сына и на тарелку с печенкой.
В этом настроении Сомс отправился спать. Но, лежа в тепле между тонкими
полотняными простынями из комода Эмили, он снова почувствовал себя во власти
мучительнейших воспоминаний. Воспоминание об Ирэн, почти живое ощущение ее
тела, преследовало его. Как он был глуп, что позволил себе увидеть ее затем
только, чтобы все это снова нахлынуло на него, и теперь - это такая пытка -
думать, что она с этим субъектом, с этим вором, который отнял ее у него!
Мысль о сыне почти не покидала Джолиона со времени его первой прогулки
с Ирэн в Ричмонд-парке. Он не имел о нем никаких известий; справки в военном
министерстве ни к чему не приводили; а от Холли и Джун он не надеялся
получить что-нибудь раньше, чем через три недели. В эти дни он почувствовал,
как неполны его воспоминания о Джолли и каким он, в сущности, был
дилетантомотцом. Не было ни единого воспоминания о том, как ктонибудь из них
рассердился, ни одного примирения, потому что не было никаких ссор; ни
одного задушевного разговора, даже когда умерла мать Джолли. Ничего, кроме
полуиронической привязанности. Он слишком боялся связать себя чем-нибудь,
лишиться своей свободы или помешать свободе своего мальчика.
Только в присутствии Ирэн он испытывал чувство облегчения, но и к этому
чувству примешивалось все усиливающееся ощущение того, как он раздваивается
между нею и сыном. С Джолли связывались чувство непрерывности бытия и те
общественные устремления, которые так глубоко волновали Джолиона в юности и
позже, когда мальчик его учился в школе, а затем поступил в университет, -
это чувство обязательства перед ним, которое требовало, чтобы отец и сын
взаимно оправдали то, чего они ждут друг от друга. С Ирэн было связано все
его преклонение перед Красотой и Природой. И он, казалось, все больше и
больше переставал понимать, что говорит в нем сильнее. От этого оцепенения
чувств его однажды грубо пробудил некий молодой человек со странно знакомым
лицом, который, ведя рядом с собой велосипед и улыбаясь, подошел к нему на
дороге, когда он как раз собирался в Ричмонд.
- Мистер Джолион Форсайт? Благодарю вас.
Сунув в руку Джолиона конверт, он вскочил на велосипед и уехал.
Джолион, удивленный, распечатал письмо.
"Отдел завещаний и разводов. Форсайт против Форсайт и Форсайта". За
чувством отвращения и стыда мгновенно последовала реакция: "Как, ведь это
как раз то, чего ты жаждешь, и ты недоволен! Она, вероятно, тоже получила
такое извещение, и нужно поскорее увидеть ее". Дорогой он пытался обдумать
все это. Забавное все же дело! Ибо, что бы там ни говорилось про сердце в
священном писании, все-таки, чтобы удовлетворить закон, требуется нечто
большее, чем простое вожделение. Они могут отлично защищаться в этом
процессе или по крайней мере с полным правом попробовать сделать это. Но
мысль об этом была противна Джолиону. Если он фактически не был ее
любовником, мысленно он был им, и он знал, что она готова принадлежать ему.
Это говорило ему ее лицо. Не то чтобы он преувеличивал ее отношение к себе.
Она уже пережила свою большую любовь, и он в его возрасте не мог надеяться
внушить ей такое чувство. Но она ему доверяет, она привязалась к нему и
чувствует, что он будет ей опорой в жизни. И, конечно, она не заставит его
защищаться в этом процессе, зная, что он обожает ее! Нет, слава богу, у нее
нет этой невыносимой британской щепетильности, которая отказывается от
счастья ради удовольствия отказаться! Она будет рада возможности
почувствовать себя свободной после семнадцати лет умирания заживо. Что же
касается огласки, этого уж не избежать! И, если они будут защищаться, это их
не спасет от позора. Джолион чувствовал то, что должен чувствовать настоящий
Форсайт, когда его частной жизни угрожает опасность: если по закону его
полагается повесить, пусть это по крайней мере будет за дело! А давать
показания под присягой, что ни единого жеста, ни даже слова любви никогда не
было между ними, казалось ему более унизительным, чем молча признать себя
виновным в адюльтере, гораздо более унизительным, принимая во внимание его
чувство, и не менее мучительным и тягостным для его детей. Мысль о том, что
он должен будет отчитываться перед судьей и двенадцатью английскими
обывателями в своих встречах с нею в Париже и в прогулках в Ричмонд-парке,
внушала ему отвращение. Лицемерие и жестокость всей этой церемонии;
вероятность того, что им не поверят, и одна только мысль о том, что она,
которая для него была самим воплощением Красоты и Природы, будет стоять там
под всеми этими подозрительными, жадными взглядами, - все это казалось
совершенно нестерпимым. Нет, нет! Защищаться - это только доставить
удовольствие Лондону и повысить тираж газет! В тысячу раз лучше принять то,
что посылает Сомс и боги!
"Кроме того, - думал Джолион, стараясь быть честным с самим собой, кто
знает, долго ли я мог бы выдержать это положение вещей даже ради моего
мальчика? Во всяком случае, она-то хоть наконец высвободит шею из петли!"
Поглощенный всеми этими размышлениями, он почти не замечал удушливого зноя.
Небо нависло низко, багровое, с резкими белыми просветами. Тяжелая дождевая
капля шлепнулась и оставила маленький звездообразный след в пыли на дороге,
когда он входил в парк. "Фью, - протянул Джолион, - и гром! Я надеюсь, что
она не вышла мне навстречу; сейчас польет как из ведра!" Но в ту же минуту
он увидел Ирэн, подходившую к воротам парка. "Нам нужно бегом спасаться в
Робин-Хилл", - подумал он.
Гроза пронеслась над Полбри в четыре часа дня, доставив приятное
развлечение клеркам во всех конторах. Сомс пил чай, когда ему принесли
письмо:
"Дорогой сэр!
Форсайт против Форсайт и Форсайта.
Согласно Вашим указаниям, имеем честь сообщить Вам, что мы сегодня
лично уведомили в Ричмонде и в Робин-Хилле ответчицу и соответчика по сему
делу. С совершенным почтением Линкмен и Денвер".
Сомс несколько минут тупо смотрел на письмо. С той самой минуты, как он
отдал эти указания, он все время порывался отменить их. Такая скандальная
история, такой позор! И улики - то, что он слышал от Полтида, казались ему
вовсе не убедительными; он, во всяком случае, все меньше и меньше верил в
то, что эти двое переступили известный предел. Но вручение повестки
безусловно послужит для них толчком; и эта мысль не давала ему покоя. Этому
типу достанется любовь Ирэн, тогда как он потерпел полное поражение! Неужели
уже слишком поздно? Теперь, когда он так серьезно предостерег их, не может
ли он воспользоваться своей угрозой для того, чтобы их разъединить? "Но если
я Не сделаю этого сейчас же, - подумал он, - потом уже будет поздно, раз они
получили извещение. Я сейчас поеду к нему и повидаюсь с ним; сейчас же поеду
к нему".
И в горячке нервного нетерпения он послал за "новомодным" таксомотором.
Понадобится, может быть, немало времени, чтобы сейчас разыскать этого типа,
и бог знает к какому они решению пришли после такого удара. "Если бы я был
какой-нибудь театральный осел, - подумал он, - мне бы нужно было, я полагаю,
взять с собой хлыст, или пистолет, или что-нибудь в этом роде!" Вместо этого
он взял с собой связку бумаг по делу Медженти против Уэйка, намереваясь
просмотреть их дорогой. Он даже не развернул их и сидел не двигаясь, только
подпрыгивая и сотрясаясь от толчков, не замечая ни того, что ему дует в
затылок, ни запаха бензина. Он будет держать себя в зависимости от поведения
того; самое главное - сохранять спокойствие!
Лондон уже начал изрыгать рабочих из своих недр, когда Сомс подъехал к
Пэтнейскому мосту. Муравейник растекался по улицам. Какое множество
муравьев, и все борются за существование, и каждый старается уцелеть в этой
великой толчее! Должно быть, в первый раз в своей жизни Сомс подумал: "Я-то
мог бы плюнуть на все, если бы захотел! Ничто бы меня не касалось. Послал бы
все к черту, жил бы, как хотел, наслаждался бы жизнью!" Нет! Нельзя, человек
не может жить так, как жил он, и вдруг все бросить, поселиться где-нибудь в
Италии, сорить деньгами, потерять репутацию, которую себе создал.
Человеческая жизнь - это то, что человек приобрел и что он стремится
приобрести. Только дураки думают иначе, дураки и еще социалисты... да
распутники!
Машина, прибавляя ходу, неслась мимо загородных вилл. "Мы делаем миль
пятнадцать в час! - подумал Сомс. - Теперь с этими машинами люди будут
селиться за городом". И он задумался над тем, как это отзовется на участках
Лондона, которыми владел его отец; сам он никогда не интересовался этим
способом помещения денег, - скрытый в нем азарт игрока находил выход в
коллекционировании картин. А автомобиль мчался, спускаясь с горы, пронесся
мимо Уимблдонского луга. Ах, это свидание!
Конечно, человек в пятьдесят два года со взрослыми детьми и
пользующийся некоторой известностью не станет действовать опрометчиво. "Не
захочет же он позорить свою семью, - думал Сомс, - он ведь любил своего отца
так же, как я люблю своего, а они были братья. Эта женщина всюду несет с
собой разрушение. Что в ней такое? Никогда не мог понять". Автомобиль
свернул в сторону и поехал вдоль леса, и Сомс услышал позднюю кукушку, чуть
ли не в первый раз за это лето. Они сейчас ехали как раз мимо того участка,
который Сомс сначала было выбрал для своего дома, но который Босини так
бесцеремонно отверг, остановив свой выбор на другом. Сомс несколько раз
вытер платком лицо и руки и несколько раз глубоко перевел дыхание, словно
запасаясь решимостью. "Не выходить из себя, - думал он, - сохранять
спокойствие!"
Машина свернула на въездную аллею, которая могла бы принадлежать ему, и
до него донеслись звуки музыки. Он и забыл про его дочерей.
- Возможно, я сейчас же вернусь, - сказал он шоферу, - но, может быть,
задержусь некоторое время.
И он позвонил.
Проходя вслед за горничной в гостиную за портьеры, он утешался мыслью,
что тягость этой встречи в первую минуту будет смягчена присутствием Холли
или Джун, словом, кого-то из них, кто там играет на рояле. И он был
совершенно ошеломлен, увидев за роялем Ирэн, и Джолиона в кресле, слушающего
музыку. Они оба встали. Кровь бросилась Сомсу в голову, и все его твердые
намерения сот образоваться с тем-то или с тем-то разлетелись в прах. Угрюмые
черты его предков, фермеров Форсайтов, живших у моря, предшественников
"Гордого Доссета", обнажились в его лице:
- Очень мило! - сказал он.
Он услышал, как тот пробормотал:
- Здесь не место, пройдемте в кабинет, если вы не возражаете.
И они оба прошли мимо него за портьеру.
В маленькой комнатке, куда он вошел вслед за ними, Ирэн стала у
открытого окна, а "этот тип" рядом с ней у большого кресла. Сомс с треском
захлопнул за собой дверь, и этот звук воскресил перед ним через столько лет
тот день, когда он хлопнул дверью перед Джолионом - хлопнул дверью ему в
лицо, запретив ему мешаться в их дела.
- Итак, - сказал он, - что вы можете сказать в свое оправдание?
У "этого типа" хватило наглости улыбнуться.
- То, что мы получили сегодня, лишает вас права задавать нам вопросы. Я
полагаю, что вы должны быть рады высвободить шею из петли.
- О! - сказал Сомс. - Вы так полагаете? Я пришел сказать вам, что я
разведусь с ней и не постою ни перед чем, чтобы предать позору вас обоих,
если вы не поклянетесь мне прекратить с этого дня всякие отношения.
Он удивлялся тому, что так связно говорит, потому что мысли у него
путались и руки дрожали. Никто из них не ответил ни слова, но ему
показалось, что на их лицах изобразилось что-то вроде презрения.
- Так вот, - сказал он, - Ирэн, вы?..
Губы ее шевельнулись, но Джолион положил руку ей на плечо.
- Оставьте ее! - в бешенстве крикнул Сомс. - Ирэн, вы поклянетесь в
этом?
- Нет.
- Ах, вот как, а вы?
- Еще менее.
- Так, значит, вы виновны?
- Да, виновны.
Это сказала Ирэн своим ясным голосом и с тем неприступным видом,
который так часто доводил его до бешенства. И, потеряв всякое самообладание,
не помня себя Сомс крикнул:
- Вы - дьявол!
- Вон! Уходите из этого дома, или я должен буду; прибегнуть к насилию!
И он говорит о насилии! Да знает ли этот тип, что он мог бы сейчас
схватить его за горло и задушить?
- Попечитель, - сказал Сомс, - присваивающий то, что ему доверено! Вор,
не останавливающийся перед тем, чтобы украсть жену у своего двоюродного
брата!
- Называйте меня, как хотите. Вы избрали свою долю, мы - свою. Уходите
отсюда!
Если бы у Сомса было при себе оружие, он в эту минуту пустил бы его в
ход.
- Вы мне за это заплатите! - сказал он.
- С величайшим удовольствием.
Это убийственное извращение смысла его слов сыном того, кто прозвал его
"собственником", заставило Сомса остолбенеть от ярости. Это бессмысленно!
Так они стояли, сдерживаемые какой-то тайной силой. Они не могли
ударить друг друга и не находили слов, чтобы выразить то, что они сейчас
переживали. Но Сомс не мог и не знал, как он сможет повернуться и уйти.
Глаза его были прикованы к лицу Ирэн: в последний раз видит он это роковое
лицо, можно не сомневаться, в последний раз!
- Вы... - вдруг сказал он. - Я надеюсь что вы поступите с ним так же,
как поступили со мной, - вот и все.
Он увидел, как она передернулась, и со смутным чувством не то
торжества, не то облегчения толкнул дверь, прошел через гостиную, вышел и
сел в машину. Он откинулся на подушки, закрыв глаза. Никогда в жизни он не
был так близок к убийству, никогда до такой степени не терял самообладания,
которое было его второй натурой. У него было какое-то обнаженное, ничем не
защищенное чувство, словно все его душевные силы, вся сущность улетучились
из него: жизнь утратила всякий смысл, мозг перестал работать. Солнечные лучи
падали прямо на него, но ему было холодно. Сцена, которую он только что
пережил, уже отошла куда-то, то, что ждало впереди, не имело очертаний, не
материализовалось; он ни за что не мог ухватиться, и он испытывал чувство
страха, словно висел на краю пропасти, словно еще один маленький толчок - и
рассудок изменит ему. "Я не гожусь для таких вещей, - думал он. - Нельзя
мне, я для этого не гожусь". Автомобиль быстро мчался по шоссе, и мимо, в
механическом мелькании, проносились дома, деревья, люди, но все это было
лишено всякого значения. "Как-то странно я себя чувствую, - подумал он, - не
поехать ли мне в турецкую баню? Я... я был очень близок к чему-то страшному.
Так нельзя". Автомобиль с грохотом пронесся по мосту, поднялся по Фулхем-Род
и поехал вдоль Хайд-парка.
- В Хаммам, - сказал Сомс.
Чудно, что в такой жаркий летний день тепло может успокоить! Входя в
парильню, он встретил выходившего оттуда Джорджа Форсайта, красного,
лоснящегося.
- Алло, - сказал Джордж. - А ты зачем тренируешься? Ты, кажется, не
страдаешь от излишков.
Шут! Сомс прошел мимо со своей кривой усмешкой. Лежа на спине и
растираясь, чтобы вызвать испарину, он думал: "Пусть себе смеются. Я не хочу
ничего чувствовать. Мне нельзя так волноваться. Мне это очень вредно!"
После ухода Сомса в кабинете наступило мертвое молчание.
- Благодарю вас за вашу прекрасную ложь, - внезапно сказал Джолион.
Идемте отсюда, здесь уже воздух не тот.
Вдоль высокой, длинной, выходившей на юг стены, у которой шпалерами
росли персики, они молча прогуливались взад и вперед. Старый Джолион посадил
здесь несколько кипарисов, между этой покрытой дерном насыпью и отлогой
лужайкой, поросшей лютиками и желтоглазыми ромашками; двенадцать лет росли
они, пока их темные веретенообразные контуры не стали такими же, как у их
итальянских собратьев. Птицы возились и порхали в мокрых от дождя кустах;
ласточки чертили круги - быстрые маленькие тельца, отливающие стальной
синевой; трава под ногами скрипела упруго, красуясь освеженной зеленью;
бабочки гонялись друг за дружкой. После этой мучительной сцены мирная тишина
природы казалась сладостной до остроты. Под нагретой солнцем стеной тянулась
узкая грядка с резедой и анютиными глазками, а над нею гудели пчелы, и в
этом глухом гуле тонули все другие звуки - мычанье коровы, у которой отняли
теленка, голос кукушки с вяза по ту сторону лужайки. Кто бы мог подумать,
что в каких-нибудь десяти милях отсюда начинается Лондон - Лондон Форсайтов
с его богатством и нищетой, грязью и шумом, с редкими островками каменного
великолепия среди серого океана отвратительного кирпича и штукатурки! Этот
Лондон, который видел трагедию Ирэн и тяжелую жизнь молодого Джолиона; эта
паутина, этот роскошный дом призрения, опекаемый инстинктом собственности!
И в то время как они прогуливались здесь, Джолион думал об этих словах:
"Я надеюсь, что вы поступите С ним так же, как поступили со мной". Это будет
зависеть от него. Может ли он поручиться за себя? Способен ли Форсайт по
своей натуре не сделать рабой ту, что внушает ему обожание? Может ли Красота
довериться ему? И не лучше ли ей быть только гостьей, что приходит, когда ей
вздумается, позволяя обладать собой лишь недолгое мгновение, к уходит и
возвращается, когда захочет? "Мы из поводы захватчиков, - думал Джолион; -
грубых и алчных, цветок жизни не может быть в безопасности в наших руках.
Пусть она придет ко мне, когда захочет, как захочет, или, если не захочет,
не придет совсем. Пусть я буду ей опорой, насестом, но никогда, никогда не
буду клеткой!"
Она была тем просветом Красоты, который он видел во сне. Пройдет ли он
теперь сквозь занавес и обретет ли ее? Этот пышный покров врожденной
привычки владеть, тесная смыкающаяся завеса инстинкта собственности
преградит ли она путь этой маленькой черной фигурке - ему и Сомсу - или
занавес раздвинется и он сможет проникнуть в свое видение и найти в нем не
только то, что доступно одним грубым чувствам? "Ах, если бы мне только
постичь одно, - думал он, - только одно: как не завладеть, не погубить!"
За обедом нужно было обсудить план действий. Сегодня она вернется в
отель, но завтра им придется поехать в Лондон. Ему нужно будет дать указания
своему поверенному Джеку Хэрингу. Пусть он не вздумает и пальцем шевельнуть,
с их стороны не должно быть никакого вмешательства в этот процесс.
Возмещение убытков, судебные издержки - что угодно, пусть соглашается на все
с самого начала, только бы наконец ей вырваться из этой петли! Он завтра же,
увидит Хэринга - они с Ирэн вместе поедут к нему. А потом за границу, так,
чтобы не оставалось никаких сомнений, чтобы там могли собрать сколько угодно
улик, чтобы ложь, произнесенная ею, стала правдой. Он поднял на нее глаза, и
его благоговейному взору представилось, что против него сидит не просто
женщина, а сама душа Красоты глубокая, загадочная, которую старые мастера -
Тициан, Джорджоне, Ботичелли - умели находить и запечатлевать на своих
полотнах в лицах женщин, - эта неуловимая красота, казалось, осеняла ее лоб,
ее волосы, ее губы, смотрела из ее глаз.
"И это будет моим! - подумал он. - Мне страшно!"
После обеда они вышли на террасу пить - кофе. Они долго сидели - был
такой чудесный вечер - и смотрели, как медленно спускается летняя ночь. Было
все еще жарко, и в воздухе пахло цветущей липой - так рано этим летом. Две
летучие мыши с таинственным, чуть слышным шуршанием носились по террасе. Он
поставил стулья против стеклянной двери в кабинет, и мотыльки летели мимо
них, на слабый свет в комнате. Не было ни ветра, ни малейшего шороха в
листве старого дуба в двадцати шагах от них! Луна вышла из-за рощи, уже
почти полная, и два света вступили в борьбу друг с другом, и лунный свет
победил, он одел весь сад в другой цвет, сделал его неузнаваемым, скользя по
каменным плитам, подкрался к их ногам, поднялся и изменил их лица.
- Ну что же, - сказал наконец Джолион, - я боюсь, что вы очень
устанете, дорогая; нам уже пора идти. Девушка вас проводит в комнату Холли,
- и, войдя в кабинет, он позвонил.
Вошла горничная и подала ему телеграмму. Глядя, как она уходит с Ирэн,
он подумал: "Наверно, телеграмму принесли час назад, если не больше, и она
не подала ее нам! Это знаменательно! Похоже, что нас скоро повесят за дело!"
И, распечатав телеграмму, он прочел:
"Джолиону Форсайту. Робин-Хилл. - Ваш сын скончался безболезненно
двадцатого июня. Глубоко сочувствуем" - и какая-то неизвестная фамилия. Он
выронил телеграмму, повернулся и замер. Луна светила на него, бабочка
ударилась ему в лицо. Это первый день за все время, что он непрерывно не
думал о Джолли. Ничего не видя, он шагнул к окну, наткнулся на старое кресло
- кресло отца - и опустился на ручку. Он сидел сгорбившись, нагнувшись
вперед, глядя перед собой в темноту. Сгорел, как свеча, вдали от дома, от
любви, совсем один, в темноте! Его мальчик! С раннего детства такой добрый с
ним, такой ласковый! Двадцать лет - и вот скошен, как трава, не успев и
пожить! "Я, в сущности, не знал его, - думал Джолион, - и он меня не знал;
но мы любили друг друга. Ведь только любовь и имеет значение".
Умереть там, одному, вдали от них, вдали от дома! Это казалось его
форсайтскому сердцу более мучительным, более ужасным, чем сама смерть! Ни
крова, ни заботы, ни любви в последние минуты! И все: глубоко заложенное в
нем чувство родства, любовь к семье и крепкая привязанность к своей плоти и
крови, которая так сильна была в старом Джолионе, так сильна во всех
Форсайтах, - надрывалось в нем, пришибленное, раздавленное этой одинокой
кончиной его мальчика. Лучше бы он умер в сражении, чтобы у него не было
времени тосковать о них, звать их, быть может, в предсмертном бреду!
Луна зашла за дуб, и он как-то странно ожил и, казалось, наблюдал за
ним - этот дуб, на который так любил взбираться его мальчик, а однажды он
упал оттуда и разбился, но не заплакал!
Дверь скрипнула. Он увидел, как вошла Ирэн, подняла телеграмму и прочла
ее. Он услышал легкий шелест ее платья. Она опустилась на колени около него,
и он заставил себя улыбнуться ей. Она протянула руки и положила его голову к
себе на плечо. Ее аромат и тепло охватили его; и медленно она завладела всем
его существом.
Вспотев до восстановления душевного равновесия. Сомс пообедал в клубе
"Смена" и отправился на Парк-Лейн. Отец в последнее время чувствовал себя
хуже. Эту историю придется скрыть от него! Никогда до этой минуты Сомс не
отдавал себе отчета в том, какое большое место в его чувствах занимал страх
опозорить седины Джемса и свести его преждевременно в могилу; как тесно это
было связано с его собственной боязнью скандала. Его привязанность к отцу,