перевел взгляд на реку, сверкавшую сквозь розовые кусты за лужайкой. Мадам
Ламот, конечно, не устоит перед такими перспективами для своей дочки; а
Аннет не устоит перед своей мамашей. Если бы он только был свободен! Он
поехал встречать их на станцию. Сколько вкуса у француженок! Мадам Ламот
была в черном платье с сиреневой отделкой, Аннет - в сероватолиловом
полотняном костюме, в палевых перчатках и такой же шляпе. Она казалась
немножко бледной - настоящая жительница Лондона; а ее голубые глазки были
скромно опущены. Дожидаясь, когда они сойдут к завтраку, Сомс стоял в
столовой у открытой стеклянной двери, с чувством блаженной неги наслаждаясь
солнцем, цветами, деревьями - чувство, только тогда доступное во всей своей
полноте, когда молодость и красота разделяют его с вами. Меню завтрака было
обдумано с величайшей тщательностью: вино - замечательный сотерн, закуски
редкой изысканности, кофе, поданный на веранду, более чем превосходный.
Мадам Ламот соблаговолила выпить рюмочку мятного ликера. Аннет отказалась.
Она держала себя очень мило, но в ее манерах чуть-чуть проскальзывало, что
она знает, как она хороша. "Да, - думал Сомс, - еще год в Лондоне, при такой
жизни, и она совсем испортится".
Мадам выражала сдержанный, истинно французский восторг:
- Adorable! Le soleil est si bon! [10] И все кругом si chic, не правда
ли, Аннет? Мсье настоящий Монте-Кристо.
Аннет, чуть слышно выразив свое одобрение, бросила на Сомса взгляд,
понять которого он не мог. Он предложил покататься по реке. Но катать обеих,
когда одна из них казалась такой очаровательной среди этих китайских
подушек, вызывало какое-то обидное чувство упущенной возможности, поэтому
они только немножко проехали к Пэнгборну и медленно поплыли обратно по
течению; порою осенний лист падал на Аннет или на черное великолепие ее
мамаши. И Сомс чувствовал себя несчастным и терзался мыслью: "Как, когда,
где, решусь ли я сказать, и что сказать?" Они ведь еще даже не знают, что он
женат. Сказать им об этом - значит поставить на карту все свои надежды; с
другой стороны, если он не даст им определенно понять, что претендует на
руку Аннет, она может попасть в лапы кому-нибудь другому прежде, чем он
будет свободен и сможет предложить себя.
За чаем, который обе пили с лимоном. Сомс заговорил о Трансваале.
- Будет война, - сказал он.
Мадам Ламот заохала:
- Ces pauvres gens bergers! [11] Неужели их нельзя оставить в покое?
Сомс улыбнулся - такая постановка вопроса казалась ему совершенно
нелепой.
Она женщина деловая и, разумеется, должна понимать, что англичане не
могут пожертвовать своими законными коммерческими интересами.
- Ах вот что!
Но мадам Ламот считала, что англичане все-таки немножко лицемерны. Они
толкуют о справедливости и о поселенцах, а совсем не о коммерческих
интересах. Мсье первый человек, который говорит об этом.
- Буры полуцивилизованный народ, - заметил Сомс. - Они тормозят
прогресс. Нам нельзя отказаться от нашего суверенитета.
- Что это значит? Суверенитет! Какое странное слово!
Сомс проявил большое красноречие, вдохновленный этой угрозой принципу
собственности и подстрекаемый устремленными на него глазками Аннет. Он был в
восторге, когда она сказала:
- Я думаю, мсье прав. Их следует проучить.
Умная девушка!
- Разумеется, - сказал он, - мы должны проявлять известную умеренность.
Я не джингоист. Мы должны держать себя твердо, но не запугивать их. Не
хотите ли пройти наверх, посмотреть мои картины?
Переходя с ними от одного шедевра к другому, он быстро обнаружил, что
они не понимают ничего. Они прошли мимо его последней находки, Мауве,
замечательной картины "Возвращение с жатвы", словно это была литогоафия. Он
чуть ли не с замиранием сердца ждал, как они отнесутся к жемчужине его
коллекции - Израэльсу, за ценой которого он тщательно следил до последнего
времени и теперь пришел к заключению, что она достигла своего апогея и что
картину пора продать. Они прошли, не заметив ее. Какой удар! Впрочем, лучше
иметь дело с нетронутым вкусом Анкет, который можно развить постепенно, чем
с тупым невежественным верхоглядством английских буржуа. В конце галереи
висел Месонье, которого он почти стыдился. Месонье так упорно падал в цене.
Мадам Ламот остановилась перед ним.
- Месонье! Ах, какая прелесть! - она где-то слышала это имя.
Сомс воспользовался моментом. Мягко коснувшись руки Аннет, он спросил:
- Как вам у меня нравится, Аннет?
Она не отдернула руки, не ответила на его прикосновение, она прямо
посмотрела ему в лицо, потом, опустив глаза, прошептала:
- Разве может кому-нибудь не понравиться! Здесь так чудесно!
- Когда-нибудь, может... - сказал Сомс и оборвал.
Она была так хороша, так прекрасно владела собой, она пугала его. Эти
васильковые глазки, изгиб этой белой шейки, изящные линии тела - она была
живым соблазном, его так и тянуло признаться ей. Нет, нет! Нужно иметь
твердую почву под ногами, значительно более твердую! "Если я воздержусь" -
подумал он, - это только раздразнит ее, пусть немного помучается". И он
отошел к мадам Ламот, которая все еще стояла перед Месонье.
- Да, это недурной образец его последних работ. Вы должны приехать
как-нибудь еще, мадам, и посмотреть мои картины при вечернем освещении. Вы
должны приехать обе и остаться здесь переночевать.
- Я в восторге, это будет очаровательно - посмотреть их при вечернем
освещении, и река при лунном свете, должно быть восхитительно!
Аннет прошептала:
- Ты сентиментальна, maman!
Сентиментальна! Эта благообразная, плотная, затянутая в черное платье,
деловитая француженка! И внезапно он совершенно ясно понял, что ни у той, ни
у другой нет никаких чувств. Тем лучше! К чему эти чувства? А все же...
Он отвез их на станцию и усадил в поезд. Ему показалось, когда он
крепко пожал руку Аннет, что пальчики ее слегка ответили; ее лицо улыбнулось
ему из темноты.
В задумчивости он вернулся к своему экипажу.
- Поезжайте домой, Джордан, - сказал он кучеру, - Я пойду пешком.
И он свернул на темнеющую тропинку; осторожность и, желание обладать
Аннет боролись в нем, и перевешивало то одно, то другое. "Bonsoir,
monsieur!" - как ласково она это сказала. Если бы только знать, что у нее на
уме! Француженки - как кошки: ничего у них не поймешь! Но как хороша! Как
приятно, должно быть, держать в объятиях это юное создание! Какая мать для
его наследника! И он с улыбкой подумал о своих родственниках, о том, как они
удивятся, узнав, что он женился на француженке, как будут любопытствовать, а
он будет морочить их, дразнить - пусть их бесятся! Тополя вздыхали в
темноте, гулко крикнула сова. Тени сгущались на воде. "Я хочу, я должен быть
свободным, - подумал о". - Довольно этой канители. Я сам пойду к Ирэн. Когда
хочешь чего-нибудь добиться, надо действовать самому. Я должен снова жить -
жить, дышать и ощущать свое бытие".
И, словно в ответ на это почти библейское изречение, церковные колокола
зазвонили к вечерней службе.


    XI. ...И НАВЕЩАЕТ ПРОШЛОЕ




Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе. Сомс решил привести в
исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше
щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за
исключением, может быть, рождения и еще одного поступка. Он выбрал вечер
отчасти потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом
потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для этого, и
ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
Он вышел из кабриолета на набережной и прошел до Олд-Чэрч, не зная
точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади
другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: "Миссис Ирэн
Эрон" - Эрой! Ну, конечно, ее девичья фамилия! Значит, она снова ее носит? -
сошел с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой квартире был
свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не любил музыки, он даже
втайне ненавидел ее в те давние времена, когда Ирэн так часто садилась за
рояль, словно ища в музыке убежище, в которое ему, она знала, не было
доступа. Отстранялась от него! Постепенно отстранялась, сначала незаметно,
сдержанно и, наконец, явно! Горькие воспоминания нахлынули на него от этих
звуков. Конечно, это она играет; но теперь, когда он убедился в том, что
увидит ее, его снова охватило чувство нерешительности. Предвкушение этой
встречи пронизывало его дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово
билось. "У меня нет никаких причин бояться", - подумал он. Но тотчас же в
нем заговорил юрист. Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить
официальное свидание в присутствии ее попечителя? Нет! Только не в
присутствии этого Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова
подошел к подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по
лестнице и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат,
пахнувший на него, запах из далекого прошлого, а вместе с ним смутные
воспоминания, аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который
был его домом, - запах засушенных розовых лепестков к меда.
- Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от
единственной лампы, затененной матовым колпачком, падал бледный свет и
стены, ковер и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась
призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: "Что же мне, войти в
пальто или снять его?" Музыка прекратилась; горничная в дверях сказала:
- Пройдите, пожалуйста, сэр.
Сомс вошел. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь все было
серебристое, а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись,
прижалась к инструменту; ее рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки,
и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом замер. Свет
от затененной свечи на рояле падал на ее шею, оставляя лицо в тени. Она была
в черном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на плечах, он не мог
припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть ее в черном, но у него
мелькнула мысль: "Она переодевается к вечеру, даже когда одна".
- Вы! - услышал он ее шепот.
Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько
не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не думал, что
увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал, которой он
всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет для него таким
потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя, как человек,
пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно перед ним была
не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какаято сила, вкрадчивая,
неуловимая, словно сама атмосфера, и "на была в нем и вне его. Какая-то
язвительная горечь поднималась у него в душе.
- Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
- Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста?
Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него,
сложив руки на коленях. Свет падал на нее, и Сомс теперь мог видеть ее лицо,
глаза, волосы - неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо
прекрасные.
Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
- Вы не изменились, - сказал он.
- Нет? Зачем вы пришли?
- Обсудить кое-какие вопросы.
- Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
- Ну и что же?
- Я готова. Я всегда хотела этого.
Теперь ему помогал звук ее голоса, спокойного и сдержанного, вся ее
застывшая, настороженная поза. Тысячи воспоминании о ней, всегда вот так
настороженной, пробудились в нем, и он сказал желчно:
- Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на
основании которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
- Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
- Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
- Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но
это правда.
Сомс пристально посмотрел на нее. Он сказал, что она не изменилась;
теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом - разве только, что
еще похорошела, не фигурой - разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она
изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше ее
самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было
только пассивное сопротивление. "А! - подумал он. - Это независимый доход!
будь он проклят, дядя Джолион!"
- Я полагаю, вы теперь обеспечены? - сказал он.
- Благодарю вас. Да.
- Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал
это, несмотря ни на что.
Слабая улыбка чуть тронула ее губы, но она не ответила.
- Ведь вы все еще моя жена, - сказал Сомс.
Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни в
ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишенный смысла,
но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение стояла
совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело подымается ее
грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
- Зачем это? - резко сказал он. - Вы простудитесь в этом платье. Я не
опасен. - И у него вырвался желчный смешок.
Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
- Это - по привычке.
- Довольно странная привычка, - сказал Сомс тоже с горечью. - Закройте
окно!
Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в
этой женщине - в этой... его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая
броней, и он чувствует, как эта сила исходит от нее. И как-то почти
бессознательно он встал и подошел ближе, - ему хотелось видеть выражение ее
лица. Ее глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные и
какие темно-темио-карие на этой белой коже, под этими волосами цвета"
жженого янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь он должен
был бы ненавидеть ее!
- Лучше было бы все-таки не скрывать от меня, - сказал он. - В ваших же
интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история уж
слишком стара.
- Я уже сказала вам.
- Вы хотите сказать, что у вас ничего не было - никого?
- Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
Уязвленный этой репликой. Сомс сделал несколько шагов по комнате к
роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперед, как бывало в прежние
дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
- Нет, это не годится, - сказал он. Вы меня бросили. Простая
справедливость требует, чтобы вы...
Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами" услышал, как она
прошептала:
- Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было
равно?
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на нее.
Что она делает на белом свете, если она правда живет совершенно одна? А
почему он не развелся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала
его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел
на нее.
- Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
- Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это.
Вы, может быть, найдете какойнибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне
нечего терять А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его
оправдания, и еще что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило
Сомса, словно дыхание холодного тумана - Машинально он потянулся и взял с
камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел ее и сказал:
- Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у
Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и
она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней
заключалось все его прошлое. Ее голос вывел его из забытья.
- Возьмите ее. Она мне не нужна.
Сомс поставил ее обратно на полку.
- Вы позволите пожать вам руку? - сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у нее на губах. Она протянула руку. Ее
пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. "Она и сама
ледяная, - подумал он, - всегда была ледяная". Но даже и тогда, когда его
резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом ее платья и тела,
словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться
наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шел по улице, словно кто-то с
кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой
набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, -
смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он
совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он не мог предугадать.
И дикая мысль внезапно поразила его - если бы вместо: "Я думаю, вам лучше
уйти", она сказала: "Я думаю, вам лучше остаться!" - что бы он почувствовал?
Что бы он сделал? Это проклятое очарование, оно здесь с ним, даже и теперь,
после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово
вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. "Я
был идиотом, что пошел к ней, - пробормотал он. - Я ни на шаг не подвинул
дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!.." Воспоминания,
возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не
заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала
ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного
восхищения ею вспыхнула в нем. Всякому мужчине даже вид ее был бы
ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла
смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть
ее, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, - он терял голову. Это в ней
какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она
утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини - будь
он проклят на том свете! - жил с ней все это время. Сомс не мог сказать,
доволен он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету.
Заголовок гласил: "Буры отказываются признать суверенитет!" Суверенитет!
"Вот как она! - подумал он. - Всегда отказывалась. Суверенитет! А я все же
обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой маленькой
квартирке!"


    XII. НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ




Сомс состоял членом двух клубов: "Клуба знатоков", название коего
красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и
клуба "Смена", который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно
бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад,
удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по
крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввел туда дядя
Николае. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском
стиле.
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту - нет ли
каких новостей о Трансваале - и увидел, что консоли с утра упали на семь
шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время
чей-то голос за его спиной сказал:
- Ну, что ж. Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николае, в сюртуке, в своем неизменном низко вырезанном
воротничке особенного фасона и в черном галстуке, пропущенном через кольцо.
Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
- Я думаю, Роджер был бы доволен, - продолжал дядя Николае. - Все было
великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не
помог. С этими бурами у меня все нервы испортились - Чемберлен втянет нас в
войну. Ты как полагаешь?
- Да не избежать, - пробормотал Сомс.
Николае провел рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма
порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с
бурами воскресила все его либеральные убеждения.
- Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет
война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью
Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов.
Но он был упрям, как бык.
"Оба вы хороши", - подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем,
собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс - малый с головой, и
официально сохранял за собой управление их имуществом.
- Мне говорили у Тимоти, - продолжал Николае, понизив голос, - что
Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть.
Отвратительная личность этот Дарти.
Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чем все
Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
- Примите меры, - сказал Николае, - не то он еще вернется. А Уинифрид я
бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже
гниет.
Сомс украдкой покосился на Николаев. Его нервы, взвинченные только что
пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намек на него
самого.
- Я ей тоже советую, - коротко сказал он.
- Ну, - сказал Николае, - меня ждет экипаж. Мне пора домой. Я что-то
плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской
походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
"Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николае не жаловался, что он плохо
себя чувствует, - раздумывал Сомс, - и всегда он выглядит так, словно
собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди еще
тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром". И, подойдя к
зеркалу, он остановился и принялся разглядывать свое лицо. Не считая
двух-трех морщинок да трехчетырех седых волосков в подстриженных темных
усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она - в самом
расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но мысль
возвращалась. И" встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен повторным
приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошел на весы и опустился в
кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не изменился в весе
даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати семи - еще не так
много, у нее еще может быть ребенок, совсем не так много! Тридцать семь
минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо помнит день ее рождения - он
всегда свято чтил этот день, даже и тот, последний, незадолго до того, как
она бросила его и когда он был уже почти уверен, что она ему изменяет.
Четыре раза ее день рождения праздновался у него в доме. Он всегда задолго
ждал этого дня, потому что его подарки вызывали некоторое подобие
благодарности, слабую попытку нежности с ее стороны. Правда, за исключением
того последнего дня ее рождения, когда он впал в искушение и зашел слишком
далеко в своей святости. И он постарался отогнать это воспоминание. Память
покрывает трупы поступков ворохом мертвых листьев, из-под которых они уже
только смутно тревожат наши чувства. И внезапно он подумал: "Я мог бы
послать ей подарок в день ее рождения. В конце концов мы же христиане. А что
если я... что если бы мы снова соединились?" И, сидя в кресле на весах, он
глубоко вздохнул. Аннет! Да, но между ним и Аннет - неизбежность этого
проклятого бракоразводного процесса. И как это все устроить?
"Мужчина всегда может этого добиться, если возьмет вину на себя",
сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей
карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство! За
все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал
никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно выставить
в качестве основания для развода ее поведение с Босини. Раз он тогда ничего
не сделал для того, чтобы разойтись с нею, значит он примирился с этим, хотя
бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что, впрочем, вряд ли
возможно. К тому же его гордость не позволяла ему воспользоваться этим
старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за него. Нет! Ничего, кроме
нового адюльтера с ее стороны, но она это отрицает, и он... он почти верит
ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
Сомс поднялся с глубокого сиденья красного бархатного кресла с таким
чувством, словно у него все свело внутри. Ни за что не уснешь с таким
ощущением! И, надев снова пальто и шляпу, он вышел на улицу и зашагал к
центру. На Трафальгар-сквер он заметил какое-то странное движение, какой-то
шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. Это оказалась орава газетчиков,
которые выкрикивали чтото так громко, что нельзя было разобрать ни одного
слова. Он остановился, прислушиваясь, один из них подбежал к нему:
- Экстренный выпуск! Ультиматум Кру-угера! Война объявлена!
Сомс купил газету. Действительно, экстренное сообщение! Первой его
мыслью было: "Буры хотят погубить себя". Второй: "Все ли я продал, что
нужно? Если забыл, кончено - завтра на бирже будет паника". Он проглотил эту
мысль, вызывающе тряхнув головой. Этот ультиматум дерзость - он готов
потерять деньги скорей, чем согласиться на него. Им нужен урок, и они его
получат. Но чтобы управиться с ними, понадобится не меньше трех месяцев. Там
и войск-то нет - правительство, как всегда, прозевало. Черт бы побрал этих
газетных крыс! Понадобилось будить всех ночью. Точно нельзя было подождать
до утра. И он с беспокойством подумал о своем отце. Газетчики будут орать и
у него под окнами. Окликнув кэб, он сел в него и приказал везти себя на
Парк-Лейн.