Александр молча поклонился и, как тень, прошёл дальше, к матери. Он шёл тихо, без прежней уверенности, с поникшей головой. Наденька села и продолжала играть, озираясь по временам беспокойно назад.
   Через полчаса мать зачем-то вызвали из комнаты. Александр пришёл к Наденьке. Она встала и хотела идти.
   – Надежда Александровна! – сказал он уныло, – подождите, уделите мне пять минут, не более.
   – Я не могу слушать вас! – сказала она и пошла было прочь, – в последний раз вы были…
   – Я был виноват тогда. Теперь буду говорить иначе, даю вам слово: вы не услышите ни одного упрёка. Не отказывайте мне, может быть, в последний раз. Объяснение необходимо: ведь вы мне позволили просить у маменьки вашей руки. После того случилось много такого… что… словом – мне надо повторить вопрос. Сядьте и продолжайте играть: маменька лучше не услышит; ведь это не в первый раз…
   Она машинально повиновалась: слегка краснея, начала брать аккорды и в тревожном ожидании устремила на него взгляд.
   – Куда же вы ушли, Александр Федорыч? – спросила мать, воротясь на своё место.
   – Я хотел поговорить с Надеждой Александровной о… литературе, – отвечал он.
   – Ну, поговорите, поговорите: в самом деле, давно вы не говорили.
   – Отвечайте мне коротко и искренно на один только вопрос, – начал он вполголоса, – и наше объяснение сейчас кончится… Вы меня не любите более?
   – Quelle idee![14] – отвечала она, смутившись, – вы знаете, как maman и я ценили всегда вашу дружбу… как были всегда рады вам…
   Адуев посмотрел на неё и подумал: «Ты ли это, капризное, но искреннее дитя? эта шалунья, резвушка? Как скоро выучилась она притворяться? как быстро развились в ней женские инстинкты! Ужели милые капризы были зародышами лицемерия, хитрости?.. вот и без дядиной методы, а как проворно эта девушка образовалась в женщину! и всё в школе графа, и в какие-нибудь два, три месяца! О дядя, дядя! и в этом ты беспощадно прав!»
   – Послушайте, – сказал он таким голосом, что маска вдруг слетела с притворщицы, – оставим маменьку в стороне: сделайтесь на минуту прежней Наденькой, когда вы немножко любили меня… и отвечайте прямо: мне это нужно знать, ей-богу, нужно.
   Она молчала, только переменила ноты и стала пристально рассматривать и разыгрывать какой-то трудный пассаж.
   – Ну, хорошо, я изменю вопрос, – продолжал Адуев, – скажите, не заменил ли – не назову даже кто – просто, не заменил ли кто-нибудь меня в вашем сердце?..
   Она сняла со свечки и долго поправляла светильню, но молчала.
   – Отвечайте же, Надежда Александровна: одно слово избавит меня от муки, вас – от неприятного объяснения.
   – Ах, боже мой, перестаньте! что я вам скажу? мне нечего сказать! – отвечала она, отворачиваясь от него.
   Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чём больше хлопотать. Он понял бы всё из этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице её, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было недовольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлён каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и до конца.
   – Нет! – говорил он, – кончите эту пытку сегодня; сомнения, одно другого чернее, волнуют мой ум, рвут на части сердце. Я измучился; я думаю, у меня лопнет грудь от напряжения… мне нечем увериться в своих подозрениях; вы должны решить всё сами; иначе я никогда не успокоюсь.
   Он смотрел на неё и ждал ответа. Она молчала.
   – Сжальтесь надо мной! – начал он опять, – посмотрите на меня: похож ли я на себя? все пугаются меня, не узнают… все жалеют, вы одни только…
   Точно: глаза его горели диким блеском. Он был худ, бледен, на лбу выступил крупный пот.
   Она украдкою бросила на него взгляд, и во взгляде мелькнуло что-то похожее на сожаление. Она взяла его даже за руку, но тотчас же оставила её со вздохом и всё молчала.
   – Что же? – спросил он.
   – Ах, оставьте меня в покое! – сказала она с тоской, – вы мучите меня вопросами…
   – Умоляю вас, ради бога! – говорил он, – кончите всё одним словом… К чему послужит вам скрытность? У меня останется глупая надежда, я не отстану, я буду ежедневно являться к вам бледный, расстроенный… Я наведу на вас тоску. Откажете от дому – стану бродить под окнами, встречаться с вами в театре, на улице, всюду, как привидение, как memento mori[15]. Всё это глупо, может быть смешно, кому до смеху, – но мне больно! Вы не знаете, что такое страсть, до чего она доводит! дай бог вам и не узнать никогда!.. Что ж пользы? не лучше ли сказать вдруг?
   – Да о чём вы меня спрашиваете? – сказала Наденька, откинувшись на спинку кресла. – Я совсем растерялась… у меня голова точно в тумане…
   Она судорожно прижала руку ко лбу и тотчас же отняла.
   – Я спрашиваю: заменил ли меня кто-нибудь в вашем сердце? Одно слово – да или нет – решит всё; долго ли сказать!
   Она хотела что-то сказать, но не могла и, потупив глаза, начала ударять пальцем по одному клавишу. Видно было, что она сильно боролась сама с собой. «Ах!» – произнесла она, наконец, с тоской. Адуев отёр платком лоб.
   – Да или нет? – повторил он, притаив дыхание.
   Прошло несколько секунд.
   – Да или нет!
   – Да! – прошептала Наденька чуть слышно, потом совсем наклонилась к фортепиано и, как будто в забытьи, начала брать сильные аккорды.
   Это да раздалось едва внятно, как вздох, но оно оглушило Адуева; сердце у него будто оторвалось, ноги подкосились под ним. Он опустился на стул подле фортепиано и молчал.
   Наденька боязливо взглянула на него. Он смотрел на неё бессмысленно.
   – Александр Федорыч! – закричала вдруг мать из своей комнаты, – в котором ухе звенит?
   Он молчал.
   – Maman вас спрашивает, – сказала Наденька.
   – А?
   – В котором ухе звенит? – кричала мать, – да поскорее!
   – В обоих! – мрачно произнёс Адуев.
   – Экие какие, в левом! А я загадала, будет ли граф сегодня.
   – Граф! – произнёс Адуев.
   – Простите меня! – сказала Наденька умоляющим голосом, бросившись к нему, – я сама себя не понимаю… Это всё сделалось нечаянно, против моей воли… не знаю как… я не могла вас обманывать…
   – Я сдержу своё слово, Надежда Александровна, – отвечал он, – не сделаю вам ни одного упрёка. Благодарю вас за искренность… вы много, много сделали… сегодня… мне трудно было слышать это да… но вам ещё труднее было сказать его… Прощайте; вы более не увидите меня: одна награда за вашу искренность… но граф, граф!
   Он стиснул зубы и пошёл к дверям.
   – Да, – сказал он, воротясь, – к чему это вас поведёт? Граф на вас не женится: какие у него намерения?..
   – Не знаю! – отвечала Наденька, печально качая головой.
   – Боже! как вы ослеплены! – с ужасом воскликнул Александр.
   – У него не может быть дурных намерений… – отвечала она слабым голосом.
   – Берегитесь, Надежда Александровна!
   Он взял её руку, поцеловал её и неровными шагами вышел из комнаты. На него страшно было смотреть. Наденька осталась неподвижна на своём месте.
   – Что ж ты не играешь, Наденька? – спросила мать через несколько минут.
   Наденька очнулась как будто от тяжёлого сна и вздохнула.
   – Сейчас, maman! – отвечала она и, задумчиво склонив голову немного на сторону, робко начала перебирать клавиши. Пальцы у ней дрожали. Она, видимо, страдала от угрызений совести и от сомнения, брошенного в неё словом: «Берегитесь!» Когда приехал граф, она была молчалива, скучна; в манерах её было что-то принуждённое. Она под предлогом головной боли рано ушла в свою комнату. И ей в этот вечер казалось горько жить на свете.
   Адуев только что спустился с лестницы, как силы изменили ему: он сел на последней ступени, закрыл глаза платком и вдруг начал рыдать громко, но без слёз. В это время мимо сеней проходил дворник. Он остановился и послушал.
   – Марфа, а Марфа! – закричал он, подошедши к своей засаленной двери, – подь-ка сюда, послушай, как тут кто-то ревёт, словно зверь. Я думал, не арапка ли наша сорвалась с цепи, да нет, это не арапка.
   – Нет, это не арапка! – повторила, вслушиваясь, Марфа. – Что за диковина?
   – Поди-ка принеси фонарик: там, за печкой висит.
   Марфа принесла фонарик.
   – Всё ревёт? – спросила она.
   – Ревёт! Уж не мошенник ли какой забрался?
   – Кто тут? – спросил дворник.
   Нет ответа.
   – Кто тут? – повторила Марфа.
   Всё тот же рёв. Они вошли оба вдруг. Адуев бросился вон.
   – Ах, да это барин какой-то, – сказала Марфа, глядя ему вслед, – а ты выдумал: мошенник! Вишь, ведь хватило ума сказать! Станет мошенник реветь в чужих сенях!
   – Ну, так, видно, хмелен!
   – Ещё лучше! – отвечала Марфа, – ты думаешь, все в тебя? не все же пьяные ревут, как ты.
   – Так что ж он, с голоду, что ли? – с досадой заметил дворник.
   – Что! – говорила Марфа, глядя на него и не зная, что сказать, – почём знать, может, обронил что-нибудь – деньги…
   Они оба вдруг присели и начали с фонариком шарить по полу во всех углах.
   – Обронил! – ворчал дворник, освещая пол, – где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил! Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди – обронит! нет: этакой, небось, сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы их, мазуриков! вот и обронил! где он обронил?
   И долго ещё ползали они по полу, ища потерянных денег.
   – Нет, нету! – сказал, наконец, дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отёр их о тулуп.

VI

   В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Пётр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шёл из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться.
   Пётр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал:
   – Проси в кабинет, я сейчас приду.
   – Здравствуй, Александр, – приветствовал он, воротясь туда, племянника, – давно мы с тобой не видались. То днём тебя не дождёшься, а тут вдруг – бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет.
   Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Пётр Иваныч смотрел на него с любопытством.
   Александр вздохнул.
   – Здоров ли ты? – спросил Пётр Иваныч заботливо.
   – Да, – отвечал Александр слабым голосом, – двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров.
   – Ты не шути однако: посоветуйся с доктором.
   – Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический…
   – Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? – с живостью спросил Пётр Иваныч.
   – Вы никак не можете представить себе безденежного горя! – отвечал Александр, стараясь улыбнуться.
   – Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твоё?..
   – Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли моё настоящее горе?
   – Какое горе? Дома у тебя всё обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчинённого на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
   – Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснётесь…
   – Расскажи-ка; давно я не ужасался, – сказал дядя, садясь, – а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
   Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на своё место.
   – Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!»
   – Можно ли было предчувствовать?.. – сказал Александр, – после всего…
   – Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать – это вернее – да и действовать так.
   – Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… – сказал Александр.
   – Да мне-то что?
   – Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались – всё равно!
   – Слуга покорный! а завод?
   – Вы шутите, а я страдаю, не шутя; мне тяжело, я точно болен.
   – Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Ещё немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви.
   – Дядюшка! – сказал Александр, – пощадите меня: теперь ад в моей душе…
   – Да! так что же?
   Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее.
   «Пришёл ночью, – подумал он, – в душе ад… непременно опять разобьёт что-нибудь».
   – Утешения я у вас не найду, да и не требую, – начал Александр, – я прошу вашей помощи как у дяди, как у родственника… Я кажусь вам глуп – не правда ли?
   – Да, если б ты не был жалок.
   – Так вам жаль меня?
   – Очень. Разве я дерево? Малый добрый, умный, порядочно воспитанный, а пропадает ни за копейку – и отчего? от пустяков!
   – Докажите же, что вам жаль меня.
   – Чем же? Денег, ты говоришь, не нужно…
   – Денег, денег! о, если б моё несчастие было только в безденежье, я бы благословил свою судьбу!
   – Не говори этого, – серьёзно заметил Пётр Иваныч, – ты молод – проклянёшь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал – я!
   – Выслушайте же меня терпеливо…
   – Ты долго пробудешь, Александр? – спросил дядя.
   – Да, мне нужно всё ваше внимание; а что?
   – Так вот видишь ли: мне хочется поужинать. Я было собрался спать без ужина, а теперь, если просидим долго, так поужинаем, да выпьем бутылку вина, а между тем ты мне всё расскажешь.
   – Вы можете ужинать? – спросил Александр с удивлением.
   – Да, и очень могу; а ты разве не станешь?
   – Я – ужинать! да и вы не проглотите куска, когда узнаете, что дело идёт о жизни и смерти.
   – О жизни и смерти?.. – повторил дядя, – да, это, конечно, очень важно, а впрочем – попробуем, авось проглотим.
   Он позвонил.
   – Спроси, – сказал он вошедшему камердинеру, – что там есть поужинать, да вели достать бутылку лафиту, за зелёной печатью.
   Камердинер ушёл.
   – Дядюшка! вы не в таком расположении духа, чтоб слушать печальную повесть моего горя, – сказал Александр, взявши шляпу, – я лучше приду завтра…
   – Нет, нет, ничего, – живо заговорил Пётр Иваныч, удерживая племянника за руку, – я всегда в одном расположении духа. Завтра, того гляди, тоже застанешь за завтраком или ещё хуже – за делом. Лучше уж кончим разом. Ужин не портит дела. Я ещё лучше выслушаю и пойму. На голодный желудок, знаешь, оно неловко…
   Принесли ужин.
   – Что же, Александр, давай… – сказал Пётр Иваныч.
   – Да я не хочу, дядюшка, есть! – сказал с нетерпением Александр и пожал плечами, глядя, как дядя хлопотал над ужином.
   – По крайней мере хоть выпей рюмку вина: вино недурно!
   Александр потряс отрицательно головой.
   – Ну, так возьми сигару да рассказывай, а я буду слушать обоими ушами, – сказал Пётр Иваныч и живо принялся есть.
   – Вы знаете графа Новинского? – спросил Александр, помолчав.
   – Графа Платона?
   – Да.
   – Приятели; а что?
   – Поздравляю вас с таким приятелем – подлец!
   Пётр Иваныч вдруг перестал жевать и с удивлением посмотрел на племянника.
   – Вот тебе на! – сказал он, – а ты разве знаешь его?
   – Очень хорошо.
   – Давно ли?
   – Месяца три.
   – Как же так? Я лет пять его знаю и всё считал порядочным человеком, да и от кого ни послышишь – все хвалят, а ты вдруг так уничтожил его.
   – Давно ли вы стали защищать людей, дядюшка? а прежде, бывало…
   – Я и прежде защищал порядочных людей. А ты давно ли стал бранить их, перестал называть ангелами?
   – Пока не знал, а теперь… о люди, люди! жалкий род, достойный слёз и смеха![16] Сознаюсь, кругом виноват, что не слушал вас, когда вы советовали остерегаться всякого…
   – И теперь посоветую; остерегаться не мешает: если окажется негодяй – не обманешься, а порядочный человек – приятно ошибёшься.
   – Укажите, где порядочные люди? – говорил Александр с презрением.
   – Вот хоть мы с тобой – чем не порядочные? Граф, если уж о нём зашла речь, тоже порядочный человек; да мало ли? У всех есть что-нибудь дурное… а не всё дурно и не все дурны.
   – Все, все! – решительно сказал Александр.
   – А ты?
   – Я? я, по крайней мере, унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрёка во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь…
   – Ну, хорошо, посмотрим. Что же сделал тебе граф?
   – Что сделал? похитил всё у меня.
   – Говори определительнее. Под словом всё можно разуметь бог знает что, пожалуй, деньги: он этого не сделает…
   – То, что для меня дороже всех сокровищ в мире, – сказал Александр.
   – Что ж бы это такое было?
   – Всё – счастье, жизнь.
   – Ведь ты жив!
   – К сожалению – да! Но эта жизнь хуже ста смертей.
   – Скажи же прямо, что случилось?
   – Ужасно! – воскликнул Александр. – Боже! боже!
   – Э! да не отбил ли он у тебя твою красавицу, эту… как её? да! он мастер на это: тебе трудно тягаться с ним. Повеса! повеса! – сказал Пётр Иваныч, положив в рот кусок индейки.
   – Он дорого заплатит за своё мастерство! – сказал Александр, вспыхнув, – я не уступлю без спора… Смерть решит, кому из нас владеть Наденькой. Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем… Я сотру его с лица земли!..
   Пётр Иваныч засмеялся.
   – Провинция! – сказал он, – a propos[17] о графе, Александр, – он не говорил, привезли ли ему из-за границы фарфор? Он весной выписывал партию: хотелось бы взглянуть…
   – Не о фарфоре речь, дядюшка; вы слышали, что я сказал? – грозно перебил Александр.
   – Мм-м! – промычал утвердительно дядя, обгладывая косточку.
   – Что же вы скажете?
   – Да ничего. Я слушаю, что ты говоришь.
   – Выслушайте хоть раз в жизни внимательно: я пришёл за делом, я хочу успокоиться, разрешить миллион мучительных вопросов, которые волнуют меня… я растерялся… не помню сам себя, помогите мне…
   – Изволь, я к твоим услугам; скажи только, что нужно… я даже готов деньгами… если только не на пустяки…
   – Пустяки! нет, не пустяки, когда, может быть, через несколько часов меня не станет на свете, или я сделаюсь убийцей… а вы смеётесь, хладнокровно ужинаете.
   – Прошу покорно! сам, я думаю, наужинался, а другой не ужинай!
   – Я двое суток не знаю, что такое есть.
   – О, это в самом деле что-нибудь важное?
   – Скажите одно слово: окажете ли вы мне величайшую услугу?
   – Какую?
   – Согласитесь ли вы быть моим свидетелем?..
   – Котлеты совсем холодные! – заметил Пётр Иваныч с неудовольствием, отодвигая от себя блюдо.
   – Вы смеётесь, дядюшка?
   – Сам посуди, как слушать серьёзно такой вздор: зовёт в секунданты!
   – Что же вы?
   – Разумеется, что: не пойду.
   – Хорошо; найдётся другой, посторонний, кто примет участие в моей горькой обиде. Вы только возьмите на себя труд поговорить с графом, узнать условия…
   – Не могу: у меня язык не поворотится предложить ему такую глупость.
   – Так прощайте! – сказал Александр, взяв шляпу.
   – Что! уж ты идёшь? вина не хочешь выпить?..
   Александр пошёл было к дверям, но у дверей сел на стул в величайшем унынии.
   – К кому пойти, в ком искать участия?.. – сказал он тихо.
   – Послушай, Александр! – начал Пётр Иваныч, отирая салфеткой рот и подвигая к племяннику кресло, – я вижу, что с тобой точно надо поговорить не шутя. Поговорим же. Ты пришёл ко мне за помощью: я помогу тебе, только иначе, нежели как ты думаешь, и с уговором – слушаться. Не зови никого в свидетели: проку не будет. Из пустяков сделаешь историю, она разнесётся везде, тебя осмеют или, ещё хуже, сделают неприятность. Никто не пойдёт, а если наконец найдётся какой-нибудь сумасшедший, так всё напрасно: граф не станет драться; я его знаю.
   – Не станет! так в нём нет ни капли благородства! – с злостью заметил Александр, – я не полагал, чтоб он был низок до такой степени!
   – Он не низок, а только умён.
   – Так, по вашему мнению, я глуп?
   – Н… нет, влюблён, – сказал Пётр Иваныч с расстановкой.
   – Если вы, дядюшка, намерены объяснять мне бессмысленность дуэли как предрассудка, то я предупреждаю вас – это напрасный труд: я останусь твёрд.
   – Нет: это уж давно доказано, что драться – глупость вообще; да все дерутся; мало ли ослов? их не вразумишь. Я хочу только доказать, что тебе именно драться не следует.
   – Любопытно, как вы убедите меня.
   – Вот послушай. Скажи-ка, ты на кого особенно сердит: на графа или на неё… как её… Анюта, что ли?
   – Я его ненавижу, её презираю, – сказал Александр.
   – Начнём с графа: положим, он примет твой вызов, положим даже, что ты найдёшь дурака свидетеля – что ж из этого? Граф убьёт тебя, как муху, а после над тобой же все будут смеяться; хорошо мщение! А ты ведь не этого хочешь: тебе бы вон хотелось истребить графа.
   – Неизвестно, кто кого убьёт, – сказал Александр.
   – Наверное он тебя. Ты ведь, кажется, вовсе стрелять не умеешь, а по правилам первый выстрел – его.
   – Тут решит божий суд.
   – Ну, так воля твоя, – он решит в его пользу. Граф, говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так и сажает, а для тебя, как нарочно, и промахнётся! Положим даже, что суд божий и попустил бы такую неловкость и несправедливость: ты бы как-нибудь ненарочно и убил его – что ж толку? разве ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы тебя возненавидела, да притом тебя бы отдали в солдаты… А главное, ты бы на другой же день стал рвать на себе волосы с отчаяния и тотчас охладел бы к своей возлюбленной…
   Александр презрительно пожал плечами.
   – Вы так ловко рассуждаете об этом, дядюшка, – сказал он, – рассудите же, что мне делать в моём положении?
   – Ничего! оставить дело так: оно уже испорчено.
   – Оставить счастье в его руках, оставить его гордым обладателем… о! может ли остановить меня какая-нибудь угроза? Вы не знаете моих мучений! вы не любили никогда, если думали помешать мне этой холодной моралью… в ваших жилах течёт молоко, а не кровь…
   – Полно дичь пороть, Александр! мало ли на свете таких, как твоя – Марья или Софья, что ли, как её?
   – Её зовут Надеждой.
   – Надежда? а какая же Софья?
   – Софья… это в деревне, – сказал Александр нехотя.
   – Видишь ли? – продолжал дядя, – там Софья, тут Надежда, в другом месте Марья. Сердце – преглубокий колодезь: долго не дощупаешься дна. Оно любит до старости…
   – Нет, сердце любит однажды…
   – И ты повторяешь слышанное от других! Сердце любит до тех пор, пока не истратит своих сил. Оно живёт своею жизнию и так же, как и всё в человеке, имеет свою молодость и старость. Не удалась одна любовь, оно только замирает, молчит до другой; в другой помешали, разлучили – способность любить опять останется неупотребленной до третьего, до четвёртого раза, до тех пор, пока, наконец, сердце не положит всех сил своих в одной какой-нибудь счастливой встрече, где ничто не мешает, а потом медленно и постепенно охладеет. Иным любовь удалась с первого раза, вот они и кричат, что можно любить только однажды. Пока человек не стар, здоров…
   – Вы всё, дядюшка, говорите о молодости, следовательно о материальной любви…
   – О молодости говорю, потому что старческая любовь есть ошибка, уродливость. И что за материальная любовь? Такой любви нет, или это не любовь, так точно, как нет одной идеальной. В любви равно участвуют и душа и тело; в противном случае любовь неполна: мы не духи и не звери. Сам же говоришь: «Течёт в жилах молоко, а не кровь». Ну, так вот видишь ли: с одной стороны, возьми кровь в жилах – это материальное, с другой – самолюбие, привычку – это духовное; вот тебе и любовь! На чём я остановился… да! в солдаты; кроме того, после этой истории красавица тебя на глаза к себе не пустит. Ты по-пустому повредил бы и ей, и себе – видишь ли? Надеюсь, этот вопрос мы с одной стороны обработали окончательно. Теперь…
   Пётр Иваныч налил себе вина и выпил.
   – Экой болван! – сказал он, – подал холодный лафит.
   Александр смолчал, поникнув головой.
   – Теперь скажи, – продолжал дядя, грея стакан с вином в обеих руках, – за что ты хотел стереть графа с лица земли?
   – Я уж сказал вам за что! не он ли уничтожил моё блаженство? Он, как дикий зверь, ворвался…
   – В овчарню! – перебил дядя.
   – Похитил всё, – продолжал Александр.
   – Он не похитил, а пришёл да и взял. Разве он обязан был справляться, занята ли твоя красавица, или нет? Я не понимаю этой глупости, которую, правду сказать, большая часть любовников делают от сотворения мира до наших времён: сердиться на соперника! может ли быть что-нибудь бессмысленней – стереть его с лица земли! за что? за то, что он понравился! как будто он виноват и как будто от этого дела пойдут лучше, если мы его накажем! А твоя… как её? Катенька, что ли, разве противилась ему? сделала какое-нибудь усилие, чтоб избежать опасности? Она сама отдалась, перестала любить тебя, нечего и спорить – не воротишь! А настаивать – это эгоизм! Требовать верности от жены – тут есть ещё смысл: там заключено обязательство; от этого зависит часто существенное благосостояние семейства; да и то нельзя требовать, чтоб она никого не любила… а можно только требовать, чтоб она… того… Да и ты сам не отдал ли её графу обеими руками? оспоривал ли ты её?