– Нет, вы ему ничего не говорите, – перебил Александр, – я ему ещё не посылал своей работы, оттого он так и сказал…
   – Да что с тобой? у тебя такое праздничное лицо! Асессора, что ли, тебе дали или крест?
   Александр мотал головой.
   – Ну, деньги?
   – Нет.
   – Так что ж ты таким полководцем смотришь? Если нет, так не мешай мне, а вот лучше сядь да напиши в Москву, к купцу Дубасову, о скорейшей высылке остальных денег. Прочти его письмо: где оно? вот.
   Оба замолчали и начали писать.
   – Кончил! – сказал Александр через несколько минут.
   – Проворно: молодец! Покажи-ка. Что это? Ты ко мне пишешь. «Милостивый государь Пётр Иваныч!» Его зовут Тимофей Никоныч. Как пятьсот двадцать рублей! пять тысяч двести! Что с тобой, Александр?
   Пётр Иваныч положил перо и поглядел на племянника. Тот покраснел.
   – Вы ничего не замечаете в моём лице? – спросил он.
   – Что-то глуповато… Постой-ка… Ты влюблён? – сказал Пётр Иваныч. Александр молчал.
   – Так, что ли? угадал?
   Александр, с торжественной улыбкой, с сияющим взором, кивнул утвердительно головой.
   – Так и есть! Как это я сразу не догадался? Так вот отчего ты стал лениться, от этого и не видать тебя нигде. А Зарайские и Скачины пристают ко мне: где да где Александр Федорыч? он вон где – на седьмом небе!
   Пётр Иваныч стал опять писать.
   – В Наденьку Любецкую! – сказал Александр.
   – Я не спрашивал, – отвечал дядя, – в кого бы ни было – всё одна дурь. В какую Любецкую? это что с бородавкой?
   – Э! дядюшка! – с досадой перебил Александр, – какая бородавка?
   – У самого носа. Ты всё ещё не разглядел?
   – Вы всё смешиваете. Это, кажется, у матери есть бородавка около носа.
   – Ну, всё равно.
   – Всё равно! Наденька! этот ангел! неужели вы не заметили её? Видеть однажды – и не заметить!
   – Да что ж в ней особенного? Чего ж тут замечать? ведь бородавки, ты говоришь, у ней нет?..
   – Далась вам эта бородавка! Не грешите, дядюшка: можно ли сказать, что она похожа на этих светских чопорных марионеток? Вы рассмотрите её лицо: какая тихая, глубокая дума покоится на нём! Это – не только чувствующая, это мыслящая девушка… глубокая натура…
   Дядя принялся скрипеть пером по бумаге, а Александр продолжал:
   – В разговоре у ней вы не услышите пошлых общих мест. Каким светлым умом блестят её суждения! что за огонь в чувствах! как глубоко понимает она жизнь! Вы своим взглядом отравляете её, а Наденька мирит меня с нею.
   Александр замолчал на минуту и погрузился совсем в мечту о Наденьке. Потом начал опять:
   – А когда она поднимет глаза, вы сейчас увидите, какому пылкому и нежному сердцу служат они проводником! а голос, голос! что за мелодия, что за нега в нём! Но когда этот голос прозвучит признанием… нет выше блаженства на земле! Дядюшка! как прекрасна жизнь! как я счастлив!
   У него выступили слёзы; он бросился и с размаху обнял дядю.
   – Александр! – вскричал, вскочив с места, Пётр Иваныч, – закрой скорей свой клапан – весь пар выпустил! Ты сумасшедший! смотри, что ты наделал! в одну секунду ровно две глупости: перемял причёску и закапал письмо. Я думал, ты совсем отстал от своих привычек. Давно ты не был таким. Посмотри, посмотри, ради бога, на себя в зеркало: ну, может ли быть глупее физиономия? а неглуп!
   – Ха, ха, ха! я счастлив, дядюшка!
   – Это заметно!
   – Не правда ли? в моём взоре, я знаю, блещет гордость. Я гляжу на толпу, как могут глядеть только герой, поэт и влюблённый, счастливый взаимною любовью…
   – И как сумасшедшие смотрят или ещё хуже… Ну, что я теперь стану делать с письмом?
   – Позвольте, я соскоблю – и незаметно будет, – сказал Александр. Он бросился к столу с тем же судорожным трепетом, начал скоблить, чистить, тереть и протёр на письме скважину. Стол от трения зашатался и толкнул этажерку. На этажерке стоял бюстик, из итальянского алебастра, Софокла или Эсхила. Почтенный трагик от сотрясения сначала раза три качнулся на зыбком пьедестале взад и вперёд, потом свергнулся с этажерки и разбился вдребезги.
   – Третья глупость, Александр! – сказал Пётр Иваныч, поднимая черепки, – а это пятьдесят рублей стоит.
   – Я запла`чу, дядюшка, о! я запла`чу, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже! как хороша жизнь!
   Дядя сморщился и покачал головой.
   – Когда ты умнее будешь, Александр? Бог знает что говорит!
   Он между тем с сокрушением смотрел на разбитый бюст.
   – «Запла`чу! – сказал он, – запла`чу». Это будет четвёртая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своём счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.
   – Если и так, дядюшка, то эти вещи не рассказываются, – с скромной улыбкой заметил Александр.
   – Я было приготовил тебя, а ты, я вижу, всё-таки хочешь начать с обыкновенных прелюдий. Это значит, что рассказ продолжится целый час; мне некогда: почта не будет ждать. Постой, уж я лучше сам расскажу.
   – Вы? вот забавно!
   – Ну, слушай же, очень забавно! Ты вчера виделся с своей красавицей наедине…
   – А вы почему знаете? – с жаром начал Александр, – вы подсылаете смотреть за мной?
   – Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь о тебе? мне что за дело?
   Эти слова сопровождались ледяным взглядом.
   – Так почему же вы знаете? – спросил Александр, подходя к дяде.
   – Сиди, сиди, ради бога, и не подходи к столу: что-нибудь разобьёшь. У тебя на лице всё написано, я отсюда буду читать. Ну, у вас было объяснение, – сказал он.
   Александр покраснел и молчал. Видно, что дядя опять попал.
   – Вы оба, как водится, были очень глупы, – говорил Пётр Иваныч.
   Племянник сделал нетерпеливое движение.
   – Дело началось с пустяков, когда вы остались одни, с какого-нибудь узора, – продолжал дядя, – ты спросил, кому она вышивает? она отвечала «маменьке или тётеньке» или что-нибудь подобное, а сами вы дрожали как в лихорадке…
   – А вот нет, дядюшка, не угадали: не с узора; мы были в саду… – проговорился Александр и замолчал.
   – Ну, с цветка, что ли, – сказал Пётр Иваныч, – может быть, ещё с жёлтого, всё равно; тут что попадётся в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала да; почему, дескать? «Так», – сказала она, и замолчали оба, потому что хотели сказать совсем другое, и разговор не вязался. Потом взглянули друг на друга, улыбнулись и покраснели.
   – Ах, дядюшка, дядюшка, что вы!.. – говорил Александр в сильном смущении.
   – Потом, – продолжал неумолимый дядя, – ты начал стороной говорить о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал её… как её? Марья, что ли?
   – Наденька.
   – Но видал как будто во сне, предчувствовал встречу с ней, что вас свела симпатия и что, дескать, теперь ты посвятишь ей одной всё стихи и прозу… А руками-то, я думаю, как работал! верно, опрокинул или разбил что-нибудь.
   – Дядюшка! вы подслушали нас! – вскричал вне себя Александр.
   – Да, я там за кустом сидел. Мне ведь только и дела, что бегать за тобой да подслушивать всякий вздор.
   – Почему же вы всё это знаете? – спросил с недоумением Александр.
   – Мудрёно! с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а ещё писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться всем на шею – только, ради бога, не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
   – Поцелуй Наденьки! о, какая высокая, небесная награда! – почти заревел Александр.
   – Небесная!
   – Что же – материальная, земная, по-вашему?
   – Без сомнения, действие электричества; влюблённые – всё равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем – прости, любовь, следует охлаждение…
   – Дядюшка…
   – Да! а ты думал как?
   – Какой взгляд! какие понятия!
   – Да, я забыл: у тебя ещё будут фигурировать «вещественные знаки». Опять нанесёшь всякой дряни и будешь задумываться да разглядывать, а дело в сторону.
   Александр вдруг схватился за карман.
   – Что, уж есть? будешь делать всё то же, что люди делают с сотворения мира.
   – Стало быть, то же, что и вы делали, дядюшка?
   – Да, только поглупее.
   – Поглупее! Не называете ли вы глупостью то, что я буду любить глубже, сильнее вас, не издеваться над чувством, не шутить и не играть им холодно, как вы… и не сдёргивать покрывала с священных тайн…
   – Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдёргивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо: сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы его должно быть.
   – О, это ужасно, ужасно, что вы говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами то, что происходит в сердце.
   – Зачем же не сдержал? Вот пришёл – помешал мне…
   – Но ведь вы одни у меня, дядюшка, близкие: с кем же мне разделить этот избыток чувств? а вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца.
   – Я это не для своего удовольствия делаю: ты сам просил моих советов. От скольких глупостей я остерёг тебя!..
   – Нет, дядюшка, пусть же я буду вечно глуп в ваших глазах, но я не могу существовать с такими понятиями о жизни, о людях. Это больно, грустно! тогда мне не надо жизни, я не хочу её при таких условиях – слышите ли? я не хочу.
   – Слышу; да что ж мне делать? ведь не могу же я тебя лишить её.
   – Да! – говорил Александр, – вопреки вашим предсказаниям я буду счастлив, буду любить вечно и однажды.
   – Ох, нет! Я предчувствую, что ты ещё много кое-чего перебьёшь у меня. Но это бы всё ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
   – Да я делаю извлечения из немецких…
   – Полно, никаких ты извлечений не делаешь, предаёшься только сладостной неге, а редактор откажет тебе…
   – Пусть его! я не нуждаюсь. Могу ли я думать теперь о презренной пользе, когда…
   – О презренной пользе! презренная! Ты уж лучше построй в горах хижину, ешь хлеб с водой и пой:
 
Мне хижина убога
С тобою будет рай… —
 
   но только как не станет у тебя «презренного металла», у меня не проси – не дам…
   – Я, кажется, не часто беспокоил вас.
   – До сих пор, слава богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег: тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох, эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная, так презренная, никуда не годится!
   – Какая же, дядюшка, годится? в сорок?
   – Я не знаю, какова любовь в сорок лет, а в тридцать девять…
   – Как ваша?
   – Пожалуй, как моя.
   – То есть никакая.
   – Ты почему знаешь?
   – Будто вы можете любить?
   – Почему же нет? разве я не человек, или разве мне восемьдесят лет? Только если я люблю, то люблю разумно, помню себя, не бью и не опрокидываю ничего.
   – Разумная любовь! хороша любовь, которая помнит себя! – насмешливо заметил Александр, – которая ни на минуту не забудется…
   – Дикая, животная, – перебил Пётр Иваныч, – не помнит, а разумная должна помнить; в противном случае это не любовь…
   – А что же?..
   – Так, гнусность, как ты говоришь.
   – Вы… любите! – говорил Александр, глядя недоверчиво на дядю, – ха, ха, ха!
   Пётр Иваныч молча писал.
   – Кого же, дядюшка? – спросил Александр.
   – Тебе хочется знать?
   – Хотелось бы.
   – Свою невесту.
   – Не… невесту! – едва выговорил Александр, вскочив с места и подходя к дяде.
   – Не близко, не близко, Александр, закрой клапан! – заговорил Пётр Иваныч, увидя, какие большие глаза сделал племянник, и проворно придвинул к себе разные мелкие вещицы, бюстики, фигурки, часы и чернильницу.
   – Стало быть, вы женитесь? – спросил Александр с тем же изумлением.
   – Стало быть.
   – И вы так покойны! пишете в Москву письма, разговариваете о посторонних предметах, ездите на завод и ещё так адски холодно рассуждаете о любви!
   – Адски холодно – это ново! в аду, говорят, жарко. Да что ты на меня смотришь так дико?
   – Вы – женитесь!
   – Что ж тут удивительного? – спросил Пётр Иваныч, положив перо.
   – Как что? женитесь – и ни слова мне!
   – Извини, я забыл попросить у тебя позволения.
   – Не просить позволения, дядюшка, а надо же мне знать. Родной дядя женится, а я ничего не знаю, мне и не сказали!..
   – Вот ведь сказал.
   – Сказали, потому что кстати пришлось.
   – Я стараюсь, по возможности, всё делать кстати.
   – Нет, чтоб первому мне сообщить вашу радость: вы знаете, как я люблю вас и как разделю…
   – Я вообще избегаю дележа, а в женитьбе и подавно.
   – Знаете что, дядюшка? – сказал Александр с живостью, – может быть… нет, не могу таиться перед вами… Я не таков, всё выскажу…
   – Ох, Александр, некогда мне; если новая история, так нельзя ли завтра?
   – Я хочу только сказать, что, может быть… и я близок к тому же счастью…
   – Что, – спросил Пётр Иваныч, слегка навострив уши, – это что-то любопытно…
   – А! любопытно? так и я помучаю вас: не скажу.
   Пётр Иваныч равнодушно взял пакет, вложил туда письмо и начал запечатывать.
   – И я, может быть, женюсь! – сказал Александр на ухо дяде.
   Пётр Иваныч не допечатал письма и поглядел на него очень серьёзно.
   – Закрой клапан, Александр! – сказал он.
   – Шутите, шутите, дядюшка, а я говорю не шутя. Попрошу у маменьки позволения.
   – Тебе жениться!
   – А что же?
   – В твои лета!
   – Мне двадцать три года.
   – Пора! В эти лета женятся только мужики, когда им нужна работница в доме.
   – Но если я влюблён в девушку и есть возможность жениться, так, по-вашему, не нужно…
   – Я тебе никак не советую жениться на женщине, в которую ты влюблён.
   – Как, дядюшка? это новое; я никогда не слыхал.
   – Мало ли ты чего не слыхал!
   – Я думал всё, что супружества без любви не должно быть.
   – Супружество супружеством, а любовь любовью, – сказал Пётр Иваныч.
   – Как же жениться… по расчёту?
   – С расчётом, а не по расчёту. Только расчёт этот должен состоять не в одних деньгах. Мужчина так создан, чтоб жить в обществе женщины; ты и станешь рассчитывать, как бы жениться, станешь искать, выбирать между женщинами…
   – Искать, выбирать! – с изумлением сказал Александр.
   – Да, выбирать. Поэтому-то и не советую жениться, когда влюбишься. Ведь любовь пройдёт – это уж пошлая истина.
   – Это самая грубая ложь и клевета.
   – Ну, теперь тебя не убедишь; увидишь сам со временем, а теперь запомни мои слова только: любовь пройдёт, повторяю я, и тогда женщина, которая казалась тебе идеалом совершенства, может быть, покажется очень несовершенною, а делать будет нечего. Любовь заслонит от тебя недостаток качеств, нужных для жены. Тогда как, выбирая, ты хладнокровно рассудишь, имеет ли такая-то или такая женщина качества, какие хочешь видеть в жене: вот в чём главный расчёт. И если отыщешь такую женщину, она непременно должна нравиться тебе постоянно, потому что отвечает твоим желаниям. Из этого возникнут между ею и тобою близкие отношения, которые потом образуют…
   – Любовь? – спросил Александр.
   – Да… привычку.
   – Жениться без увлечения, без поэзии любви, без страсти, рассуждать, как и зачем!!
   – А ты женился бы, не рассуждая и не спрашивая себя: зачем? так точно, как, поехавши сюда, тоже не спросил себя: зачем?
   – Так вы женитесь по расчёту? – спросил Александр.
   – С расчётом, – заметил Пётр Иваныч.
   – Это всё равно.
   – Нет, по расчёту значит жениться для денег – это низко; но жениться без расчёта – это глупо!.. а тебе теперь вовсе не следует жениться.
   – Когда же жениться? Когда состареюсь? Зачем я буду следовать нелепым примерам.
   – В том числе и моему? спасибо!
   – Я не про вас говорю, дядюшка, а про всех вообще. Услышишь о свадьбе, пойдёшь посмотреть – и что же? видишь прекрасное, нежное существо, почти ребёнка, которое ожидало только волшебного прикосновения любви, чтобы развернуться в пышный цветок, и вдруг её отрывают от кукол, от няни, от детских игр, от танцев, и слава богу, если только от этого, а часто не заглянут в её сердце, которое, может быть, не принадлежит уже ей. Её одевают в газ, в блонды, убирают цветами и, несмотря на слёзы, на бледность, влекут, как жертву, и ставят – подле кого же? подле пожилого человека, по большей части некрасивого, который уж утратил блеск молодости. Он или бросает на неё взоры оскорбительных желаний, или холодно осматривает её с головы до ног, а сам думает, кажется: «Хороша ты, да, чай, с блажью в голове: любовь да розы, – я уйму эту дурь, это – глупости! у меня полно вздыхать да мечтать, а веди себя пристойно», или ещё хуже – мечтает об её имении. Самому молодому мало-мало тридцать лет. Он часто с лысиною, правда с крестом, или иногда со звездой. И говорят ей: «Вот кому обречены все сокровища твоей юности, ему и первое биение сердца, и признание, и взгляды, и речи, и девственные ласки, и вся жизнь». А кругом толпой теснятся те, кто, по молодости и красоте, под пару ей и кому бы надо было стать рядом с невестой. Они пожирают взглядами бедную жертву и как будто говорят: «Вот, когда мы истощим свежесть, здоровье, оплешивеем, и мы женимся, и нам достанется такой же пышный цветок…» Ужасно!..
   – Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, – сказал Пётр Иваныч, – и о назёме, и о картофеле, и о других серьёзных предметах, где стиль строгий, сжатый, а всё ещё дико говоришь. Ради бога, не предавайся экстазу, или, по крайней мере, как эта дурь найдёт на тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего не скажешь и не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
   – Как, дядюшка, а разве не в экстазе родится мысль поэта?
   – Я не знаю, как она родится, а знаю, что выходит совсем готовая из головы, то есть когда обработается размышлением: тогда только она и хороша. Ну, а по-твоему, – начал, помолчав, Пётр Иваныч, – за кого же бы выдавать эти прекрасные существа?
   – За тех, кого они любят, кто ещё не утратил блеска юношеской красоты, в ком и в голове и в сердце – всюду заметно присутствие жизни, в глазах не угас ещё блеск, на щеках не остыл румянец, не пропала свежесть – признаки здоровья; кто бы не истощённой рукой повёл по пути жизни прекрасную подругу, а принёс бы ей в дар сердце, полное любви к ней, способное понять и разделить её чувства, когда права природы…
   – Довольно! то есть за таких молодцов, как ты. Если б мы жили среди полей и лесов дремучих – так, а то жени вот этакого молодца, как ты, – много будет проку! в первый год с ума сойдёт, а там и пойдёт заглядывать за кулисы, или даст в соперницы жене её же горничную, потому что права-то природы, о которых ты толкуешь, требуют перемены, новостей – славный порядок! а там и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады и сделает тебе того… а без состояния так ещё хуже! есть, говорит, нечего!
   Пётр Иваныч сделал кислую мину.
   – «Я, говорит, женат, – продолжал он, – у меня, говорит, уж трое детей, помогите, не могу прокормиться, я беден…» беден! какая мерзость! нет, я надеюсь, что ты не попадёшь ни в ту, ни в другую категорию.
   – Я попаду в категорию счастливых мужей, дядюшка, а Наденька – счастливых жён. Не хочу жениться, как женится большая часть: наладили одну песню: «Молодость прошла, одиночество наскучило, так надо жениться!» Я не таков!
   – Бредишь, милый.
   – Да почему вы знаете?
   – Потому что ты такой же человек, как другие, а других я давно знаю. Ну, скажи-ка ты, зачем женишься?
   – Как зачем! Наденька – жена моя! – воскликнул Александр, закрыв лицо руками.
   – Ну что? видишь – и сам не знаешь.
   – У! дух замирает от одной мысли. Вы не знаете, как я люблю её, дядюшка! я люблю, как никогда никто не любил: всеми силами души – ей всё…
   – Лучше бы ты, Александр, выбранил или, уж так и быть, обнял меня, чем повторять эту глупейшую фразу! Как это у тебя язык поворотился? «как никогда никто не любил!»
   Пётр Иваныч пожал плечами.
   – Что ж, разве это не может быть?
   – Впрочем, точно, глядя на твою любовь, я думаю, что это даже возможно: глупее любить нельзя!
   – Но она говорит, что надо ждать год, что мы молоды, должны испытать себя… целый год… и тогда…
   – Год! а! давно бы ты сказал! – перебил Пётр Иваныч, – это она предложила? Какая же она умница! Сколько ей лет?
   – Восьмнадцать.
   – А тебе – двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она, как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведёт весело, а там… есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты не женишься. Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои лета эти глупости так проворно делаются, что не успеешь и помешать; а то через год! до тех пор она ещё надует тебя…
   – Она – надует, кокетничает! девчонка! она, Наденька! фи, дядюшка! С кем вы жили всю жизнь, с кем имели дела, кого любили, если у вас такие чёрные подозрения?..
   – Жил с людьми, любил женщину.
   – Она обманет! Этот ангел, эта олицетворённая искренность, женщина, какую, кажется, бог впервые создал во всей чистоте и блеске…
   – А всё-таки женщина, и, вероятно, обманет.
   – Вы после этого скажете, что и я надую?
   – Со временем – да, и ты.
   – Я! про тех, кого вы не знаете, вы можете заключать, что угодно; но меня – не грех ли вам подозревать в такой гнусности? Кто же я в ваших глазах?
   – Человек.
   – Не все одинаковы. Знайте же, что я, не шутя, искренно дал ей обещание любить всю жизнь; я готов подтвердить это клятвой…
   – Знаю, знаю! Порядочный человек не сомневается в искренности клятвы, когда даёт её женщине, а потом изменит или охладеет, и сам не знает как. Это делается не с намерением, и туг никакой гнусности нет, некого винить: природа вечно любить не позволила. И верующие в вечную и неизменную любовь делают то же самое, что и неверующие, только не замечают или не хотят сознаться; мы, дескать, выше этого, не люди, а ангелы – глупость!
   – Как же есть любовники-супруги, которые вечно любят друг друга и всю жизнь живут?..
   – Вечно! кто две недели любит, того называют ветреником, а два, три года – так уж и вечно! Разбери-ка, как любовь создана, и сам увидишь, что она не вечна! Живость, пылкость и лихорадочность этого чувства не дают ему быть продолжительным. Любовники-супруги живут всю жизнь вместе – правда! да разве любят всю жизнь друг друга? будто их всегда связывает первоначальная любовь? будто они ежеминутно ищут друг друга, глядят и не наглядятся? Куда под конец денутся мелочные угождения, беспрестанная внимательность, жажда быть вместе, слёзы, восторги – все эти вздоры? Холодность и неповоротливость мужей вошла в пословицу. «Их любовь обращается в дружбу!» – говорят все важно: так вот уж и не любовь! Дружбу! А что это за дружба? Мужа с женой связывают общие интересы, обстоятельства, одна судьба, – вот и живут вместе; а нет этого, так и расходятся, любят других, – иной прежде, другой после: это называется изменой!.. А живучи вместе, живут потом привычкой, которая, скажу тебе на ухо, сильнее всякой любви: недаром называют её второй натурой; иначе бы люди не перестали терзаться всю жизнь в разлуке или по смерти любимого предмета, а ведь утешаются. А то наладили: вечно, вечно!.. не разберут, да и кричат.
   – Как же вы, дядюшка, не опасаетесь за себя? Стало быть, и ваша невеста… извините… надует вас?..
   – Не думаю.
   – Какое самолюбие!
   – Это не самолюбие, а расчёт.
   – Опять расчёт!
   – Ну, размышление, если хочешь.
   – А если она влюбится в кого-нибудь?
   – До этого не надо допускать; а если б и случился такой грех, так можно поискуснее расхолодить.
   – Будто это можно? разве в вашей власти…
   – Весьма.
   – Этак бы делали все обманутые мужья, – сказал Александр, – если б был способ…
   – Не все мужья одинаковы, мой милый: одни очень равнодушны к своим жёнам, не обращают внимания на то, что делается вокруг них, и не хотят заметить; другие из самолюбия и хотели бы, да плохи: не умеют взяться за дело.
   – Как же вы сделаете?
   – Это мой секрет; тебе не втолкуешь: ты в горячке.
   – Я счастлив теперь и благодарю бога; а о том, что будет впереди, и знать не хочу.
   – Первая половина твоей фразы так умна, что хоть бы не влюблённому её сказать: она показывает уменье пользоваться настоящим; а вторая, извини, никуда не годится. «Не хочу знать, что будет впереди», то есть не хочу думать о том, что было вчера и что есть сегодня; не стану ни соображать, ни размышлять, не приготовлюсь к тому, не остерегусь этого, так, куда ветер подует! Помилуй, на что это похоже?