Приехал и Сурков. Туалет его был свеж, но в каждой складке платья, в каждой безделице резко проглядывала претензия быть львом, превзойти всех модников и самую моду. Если, например, мода требовала распашных фраков, так его фрак распахивался до того, что походил на распростёртые птичьи крылья; если носили откидные воротники, так он заказывал себе такой воротник, что в своём фраке он похож был на пойманного сзади мошенника, который рвётся вон из рук. Он сам давал наставления своему портному, как шить. Когда он явился к Тафаевой, шарф его на этот раз был приколот к рубашке булавкой такой неумеренной величины, что она походила на дубинку.
   – Ну что, достали? – раздалось со всех сторон.
   Сурков только что хотел отвечать, но, увидев Адуева с племянником, вдруг остановился и поглядел на них с удивлением.
   – Предчувствует! – сказал Пётр Иваныч тихо племяннику. – Ба! да он с тростью: что это значит?
   – Это что? – спросил он Суркова, показывая на трость.
   – Давеча выходил из коляски… оступился и немного хромаю, – отвечал тот, покашливая.
   – Вздор! – шепнул Пётр Иваныч Александру. – Заметь набалдашник: видишь золотую львиную голову? Третьего дня он хвастался мне, что заплатил за неё Барбье шестьсот рублей, и теперь показывает; вот тебе образчик средств, какими он действует. Сражайся и сбей его вон с этой позиции.
   Пётр Иваныч указал в окно на дом, бывший напротив.
   – Помни, что вазы твои, и одушевись, – прибавил он.
   – На завтрашний спектакль имеете билет? – спросил Сурков Тафаеву, подходя к ней торжественно.
   – Нет.
   – Позвольте вам вручить! – продолжал он и досказал весь ответ Загорецкого из «Горе от ума».
   Усы офицера слегка зашевелились от улыбки. Пётр Иваныч искоса поглядел на племянника, а Юлия Павловна покраснела. Она стала приглашать Петра Иваныча в ложу.
   – Очень вам благодарен, – отвечал он, – но я завтра дежурный в театре при жене; а вот позвольте представить вам взамен молодого человека…
   Он показал на Александра.
   – Я хотела просить и его; нас только трое: я с кузиной, да…
   – Он вам заменит и меня, – сказал Пётр Иваныч, – а в случае нужды и этого повесу.
   Он указал на Суркова и начал что-то тихо говорить ей. Она при этом два раза украдкою взглянула на Александра и улыбнулась.
   – Благодарю, – отвечал Сурков, – только не худо было бы предложить этот замен пораньше, когда не было билета: я бы посмотрел тогда, как бы заменили меня.
   – Ах! я вам очень благодарна за вашу любезность, – с живостью сказала хозяйка Суркову, – но не пригласила вас в ложу потому, что у вас есть кресло. Вы, верно, предпочтёте быть прямо против сцены… особенно в балете…
   – Нет, нет, лукавите, вы не думаете этого: променять место подле вас – ни за что!
   – Но оно уж обещано…
   – Как? Кому?
   – Monsieur Рене.
   Она показала на одного из бородатых иностранцев.
   – Oui, madame m'a fait cet honneur…[29] – живо забормотал тот.
   Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.
   – Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, – сказал он.
   – Попробуйте.
   Бородач и руками и ногами.
   – Покорно вас благодарю! – сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на Александра, – этим я вам обязан.
   – Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.
   Сурков с досадой отвернулся от него. Пётр Иваныч тихонько уехал. Юлия посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали. Потом вдруг перескочил к устрицам, уверяя, что он съел их утром сто восемьдесят штук, – и не получил даже взгляда. Он сказал ещё несколько общих мест и, не видя никакого толку, схватил шляпу и вертелся около Юлии, давая ей заметить, что он недоволен и сбирается уехать. Но она не заметила.
   – Я уезжаю! – сказал он, наконец, выразительно. – Прощайте!
   В этих словах слышалась худо скрытая досада.
   – Уже! – отвечала она покойно. – Завтра дадите взглянуть на себя в ложе хоть на одну минуту?
   – Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я не взял бы места в раю.
   – Если в театральном, верю!
   Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушёл, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.
   Юлии Павловне было двадцать три, двадцать четыре года. Пётр Иваныч угадал: она в самом деле была слабонервна, но это не мешало ей быть вместе очень хорошенькой, умной и грациозной женщиной. Только она была робка, мечтательна, чувствительна, как `большая часть нервных женщин. Черты лица нежные, тонкие, взгляд кроткий и всегда задумчивый, частию грустный – без причины или, если хотите, по причине нерв.
   На мир и жизнь она глядела не совсем благосклонно, задумывалась над вопросом о своём существовании и находила, что она лишняя здесь. Но, боже сохрани, если кто, даже случайно, проговаривался при ней о могиле, о смерти – она бледнела. От её взгляда ускользала светлая сторона жизни. В саду, в роще она выбирала для прогулки тёмную, густую аллею и равнодушно глядела на смеющийся пейзаж. В театре смотрела всегда драму, комедию редко, водевиль никогда; зажимала уши от доходивших до неё случайно звуков весёлой песни, никогда не улыбалась шутке.
   В другое время черты её лица выражали томление, но не страдальческое, не болезненное, а томление будто неги. Видно было, что она внутренне боролась с какою-нибудь обольстительною мечтою – и изнемогала. После такой борьбы долго она была молчалива, грустна, потом вдруг впадала в безотчётно весёлое расположение духа, не изменяя, однако же, своему характеру: что веселило её – не развеселило бы другого. Всё нервы! А послушать этих дам, так чего они не скажут! слова: судьба, симпатия, безотчётное влечение, неведомая грусть, смутные желания – так и толкают одно другое, а кончится всё-таки вздохом, словом «нервы» и флакончиком со спиртом.
   – Как вы угадали меня! – сказала Тафаева Александру при прощанье. – Из мужчин никто, даже муж, не могли понять хорошенько моего характера.
   А дело в том, что чуть ли Александр и сам не был таков. То-то было раздолье ему!
   – До свиданья.
   Она подала ему руку.
   – Надеюсь, что теперь вы без дядюшки найдёте ко мне дорогу? – прибавила она.
   Настала зима. Александр обыкновенно обедал по пятницам у дяди. Но вот уж прошло четыре пятницы, он не являлся, не заходил и в другие дни. Лизавета Александровна сердилась; Пётр Иваныч ворчал, что он заставлял понапрасну ждать себя лишние полчаса.
   А между тем Александр был не без дела; он исполнял поручение дяди. Сурков уж давно перестал ездить к Тафаевой и везде объявил, что у них всё кончено, что он разорвал с ней связь. Однажды вечером – это было в четверг – Александр, воротясь домой, нашёл у себя на столе две вазы и записку от дяди. Пётр Иваныч благодарил его за дружеское усердие и звал на другой день, по обыкновению, обедать. Александр задумался, как будто это приглашение расстроивало его планы. На другой день, однако же, он пошёл к Петру Иванычу за час до обеда.
   – Что с тобой? совсем тебя не видать? забыли нас? – закидали его вопросами и дядя и тётка.
   – Ну! удружил, – продолжал Пётр Иваныч, – сверх ожидания! а скромничал: «Не могу, говорит, не умею!» – не умеет! Я хотел давно повидаться с тобой, да тебя нельзя поймать. Ну, очень благодарен! Получил вазы в целости?
   – Получил. Но я их назад пришлю.
   – Зачем? ни, ни: они по всем правам твои.
   – Нет! – сказал Александр решительно, – я не возьму этого подарка.
   – Ну, как хочешь! они нравятся жене: она возьмёт.
   – Я не знала, Александр, – сказала Лизавета Александровна с лукавою улыбкой, – что вы так искусны на эти дела… мне ни слова…
   – Это дядюшка придумал, – отвечал сконфуженный Александр, – я тут ровно ничего, он и меня научил…
   – Да, да, слушай его: он сам не умеет. А так обработал дельце… Очень, очень благодарен! А дуралей-то мой, Сурков, чуть с ума не сошёл. Насмешил меня. Недели две назад тому вбегает ко мне сам не свой: я сейчас понял, зачем, только не показываю виду, пишу, будто ничего не знаю. «А! это ты, говорю: что скажешь хорошего?» Он улыбнулся, хотел притвориться покойным… а у самого чуть не слёзы на глазах. «Ничего, говорит, хорошего: я приехал к вам с дурными вестями». Я поглядел на него будто с удивлением. «Что такое?» – спрашиваю. «Да о вашем, говорит, племяннике!» – «А что? ты пугаешь меня, скажи скорей!» – спрашиваю я. Тут спокойствие его лопнуло: он начал кричать, беситься. Я откатился от него с креслами – нельзя говорить: так и брызжет. «Сами, говорит, жаловались, что он мало занимается, а вы же его и приучаете к безделью». – «Я?» – «Да, вы: кто его познакомил с Julie?» Надо тебе сказать, что он со второго дня знакомства с женщиной уж начинает звать её полуименем. «Что ж за беда?» – говорю я. «А та беда, говорит, что он у ней теперь с утра до вечера сидит…»
   Александр вдруг покраснел.
   – Видишь ведь, как лжёт от злости, думал я, – продолжал Пётр Иваныч, поглядывая на племянника, – станет Александр сидеть там с утра до вечера! об этом я его не просил; так ли?
   Пётр Иваныч остановил на племяннике свой холодный и покойный взор, который показался Александру просто огненным.
   – Да… я иногда… захожу… – бормотал Александр.
   – Иногда – это разница, – продолжал дядя, – я так и просил; не каждый же день. Я знал, что он лжёт. Что там делать каждый день? соскучишься!
   – Нет! она очень умная женщина… прекрасно воспитана… любит музыку… – говорил Александр невнятно, с расстановкою, и почесал глаз, хотя он не чесался, погладил левый висок, потом достал платок и отёр губы.
   Лизавета Александровна пристально, украдкою, взглянула на него, отвернулась к окну и улыбнулась.
   – А! ну, тем лучше, – сказал Пётр Иваныч, – если тебе не было скучно; а я всё боялся, не наделал ли я тебе неприятных хлопот. Вот я говорю Суркову: «Спасибо, милый, что ты принимаешь участие в моём племяннике; очень, очень благодарен тебе… только не преувеличиваешь ли ты дела? Беда не так ещё велика…» – «Как не беда! – закричал он, – он, говорит, делом не занимается; молодой человек должен трудиться…» – «И это не беда, говорю я, – тебе что за нужда?» – «Как, говорит, что за нужда: он вздумал действовать против меня хитростями…» – «А, вот где беда!» – стал я дразнить. «Внушает, говорит, Юлии чёрт знает что про меня… Она совсем теперь переменилась ко мне. Я проучу его, молокососа, – извини, повторяю его слова, – где, говорит, ему со мной бороться? он только клеветой взял; надеюсь, что вы вразумите его…» – «Пожурю, – говорю я, – непременно пожурю; только, полно, правда ли это? чем он тебе надосадил?» Ты ей там цветы, что ли, дарил?.. – Пётр Иваныч опять остановился, как будто ожидая ответа. Александр молчал. Пётр Иваныч продолжал: – «Как, говорит, неправда? зачем он ей каждый день букет цветов носит? теперь, говорит, зима… чего это стоит?.. я знаю, говорит, что значат эти букеты». Вот что, подумал я сам про себя, свой-то человек: нет, я вижу, родство не пустая вещь: стал ли бы ты так хлопотать для другого? «Только точно ли каждый день? – говорю я. – Постой, я спрошу его: ты, пожалуй, солжёшь». И верно соврал! да? Не может быть, чтоб ты…
   Александру хоть сквозь землю провалиться. А Пётр Иваныч беспощадно смотрел прямо ему в глаза и ждал ответа.
   – Иногда… я точно… носил… – сказал Александр, потупив глаза.
   – Ну, опять-таки – иногда. Не каждый день: это в самом деле убыточно. Ты, впрочем, скажи мне, что всё это стоит тебе: я не хочу, чтоб ты тратился для меня; довольно и того, что ты хлопочешь. Ты дай мне счёт. Ну, и долго тут Сурков порол горячку. «Они всегда, говорит, прогуливаются вдвоём пешком или в экипаже там, где меньше народу».
   Александра при этих словах немного покоробило: он вытянул ноги из-под стула и вдруг опять поджал их.
   – Я покачал сомнительно головой, – продолжал дядя. – «Станет он гулять каждый день!» – говорю. «Спросите, говорит, у людей…» – «Я лучше у самого спрошу», сказал я… Ведь неправда?
   – Я несколько раз… точно… гулял с ней…
   – Так не каждый же день; об этом я не просил; я знал, что он врёт. Ну, что ж, – я говорю ему, – за важность? Она вдова, близких мужчин нет у ней; Александр скромен – не то, что ты, повеса. Вот она и берёт его: нельзя же ей одной». Он слушать ничего не хочет. «Нет, говорит, меня не проведёте! я знаю. Всегда с ней в театре; я же, говорит, и ложу достану, иногда бог знает с какими хлопотами, а он в ней и заседает». Я уж тут не выдержал и расхохотался. «Так тебе и надо, думаю, болван!» Ай да Александр! вот племянник! Только совестно мне, что ты так хлопочешь для меня.
   Александр был как в пытке. Со лба капали крупные капли пота. Он едва слышал, что говорил дядя, и не смел взглянуть ни на него, ни на тётку.
   Лизавета Александровна сжалилась над ним. Она покачала мужу головой, упрекая, что он мучит племянника. Но Пётр Иваныч не унялся.
   – Сурков от ревности вздумал уверять меня, – продолжал он, – что ты уж будто и влюблён по уши в Тафаеву. «Нет, уж извини, – говорю я ему, – вот это неправда: после всего, что с ним случилось, он не влюбится. Он слишком хорошо знает женщин и презирает их…» Не правда ли?
   Александр, не поднимая глаз, кивнул головой.
   Лизавета Александровна страдала за него.
   – Пётр Иваныч! – сказала она, чтоб как-нибудь замять речь.
   – А? что?
   – Давеча приходил человек от Лукьяновых с письмом.
   – Знаю; хорошо. На чём я остановился?
   – Опять, Пётр Иваныч, ты стал сбрасывать пепел в мои цветы. Смотри, что это такое?
   – Ничего, милая: говорят, пепел способствует растительности… Так я хотел сказать…
   – Да не пора ли, Пётр Иваныч, обедать?
   – Хорошо, вели давать! Вот ты кстати напомнила об обеде. Сурков говорит, что ты, Александр, там почти каждый день обедаешь, что, говорит, оттого нынче у вас и по пятницам не бывает, что будто вы целые дни вдвоём проводите… чёрт знает, что врал тут, надоел; наконец я его выгнал. Так и вышло, что соврал. Нынче пятница, а вот ты налицо!
   Александр переложил одну ногу на другую и склонил голову к левому плечу.
   – Я весьма, весьма благодарен тебе. Это – и дружеская и родственная услуга! – заключил Пётр Иваныч. – Сурков убедился, что ему нечего взять, и ретировался: «Она, говорит, воображает, что я стану вздыхать по ней, – ошибается! А я ещё хотел, говорит, отделать этаж из окон в окна и бог знает какие намерения имел: она, говорит, может быть, и не мечтала о таком счастье, какое ей готовилось. Я бы, говорит, не прочь жениться, если б она умела привязать меня к себе. Теперь всё кончено. Вы правду, говорит, советовали, Пётр Иваныч. Я сохраню и деньги и время!» И теперь малый байронствует, ходит такой угрюмый и денег не просит. И я с ним скажу: всё кончено! Твоё дело сделано, Александр, и мастерски! я теперь покоен надолго. Больше не хлопочи. Можешь к ней теперь и не заглядывать: я воображаю, какая там скука!.. извини меня, пожалуйста… я заслужу это как-нибудь. Когда понадобятся деньги, обратись. Лиза! вели нам подать хорошего вина к обеду: мы выпьем за успех дела.
   Пётр Иваныч вышел из комнаты. Лизавета Александровна посмотрела украдкой раза два на Александра и, видя, что он не говорит ни слова, тоже вышла что-то приказать людям.
   Александр сидел как будто в забытьи и всё смотрел себе на колени. Наконец поднял голову, осмотрелся – никого нет. Он перевёл дух, посмотрел на часы – четыре. Он поспешно взял шляпу, махнул рукой в ту сторону, куда ушёл дядя, и тихонько, на цыпочках, оглядываясь во все стороны, добрался до передней, там взял шинель в руки, опрометью бросился бежать с лестницы и уехал к Тафаевой.
   Сурков не солгал: Александр любил Юлию. Он почти с ужасом почувствовал первые припадки этой любви, как будто какой-нибудь заразы. Его мучили и страх и стыд: страх – подвергнуться опять всем прихотям и своего и чужого сердца, стыд – перед другими, более всего перед дядей. Дорого он дал бы, чтоб скрыть от него. Давно ли, три месяца назад тому, он так гордо, решительно отрёкся от любви, написал даже эпитафию в стихах этому беспокойному чувству, читанную дядей, наконец явно презирал женщин – и вдруг опять у ног женщины! Опять доказательство ребяческой опрометчивости. Боже! когда же он освободится от несокрушимого влияния дяди? Неужели жизнь его никогда не примет особенного, неожиданного оборота, а будет вечно идти по предсказаниям Петра Иваныча?
   Эта мысль приводила его в отчаяние. Он рад бы бежать от новой любви. Но как бежать? Какая разница между любовью к Наденьке и любовью к Юлии! Первая любовь – не что иное, как несчастная ошибка сердца, которое требовало пищи, а сердце в те лета так неразборчиво: принимает первое, что попадается. А Юлия! это уже не капризная девочка, не понимающая ни его, ни самой себя, ни любви. Это – женщина в полном развитии, слабая телом, но с энергией духа – для любви: она – вся любовь! Других условий для счастья и жизни она не признаёт. Любить – будто безделица? это также дар; а Юлия – гений в этом. Вот о какой любви мечтал он: о сознательной, разумной, но вместе сильной, не знающей ничего вне своей сферы.
   «Я не задыхаюсь от радости, как животное, – говорил он сам себе, – дух не замирает, но во мне совершается процесс важнее, выше: я сознаю своё счастье, размышляю о нём, и оно полнее, хотя, может быть, тише… Как благородно, непритворно, совсем без жеманства отдалась Юлия своему чувству! Она как будто ждала человека, понимающего глубоко любовь, – и человек явился. Он, как законный властелин, вступил гордо во владение наследственного богатства и признан с покорностью. Какая отрада, какое блаженство, – думал Александр, едучи к ней от дяди, – знать, что есть в мире существо, которое, где бы ни было, что бы ни делало, помнит о нас, сближает все мысли, занятия, поступки, – все к одной точке и одному понятию – о любимом существе! Это как будто наш двойник. Что он ни слышит, что ни видит, мимо чего ни пройдёт, или что ни пройдёт мимо него, всё поверяется впечатлением другого, своего двойника; это впечатление известно обоим, оба изучили друг друга – и потом поверенное таким образом впечатление принимается и утверждается в душе неизгладимыми чертами. Двойник отказывается от собственных ощущений, если они не могут быть разделены или приняты другим. Он любит то, что любит другой, и ненавидит, что тот ненавидит. Они живут нераздельно в одной мысли, в одном чувстве: у них одно духовное око, один слух, один ум, одна душа…»
   – Барин! кое место на Литейной? – спросил извозчик.
   Юлия любила Александра ещё сильнее, нежели он её. Она даже не сознавала всей силы своей любви и не размышляла о ней. Она любила в первый раз – это бы ещё ничего – нельзя же полюбить прямо во второй раз; но беда была в том, что сердце у ней было развито донельзя, обработано романами и приготовлено не то что для первой, но для той романической любви, которая существует в некоторых романах, а не в природе, и которая оттого всегда бывает несчастлива, что невозможна на деле. Между тем ум Юлии не находил в чтении одних романов здоровой пищи и отставал от сердца. Она не могла никак представить себе тихой, простой любви без бурных проявлений, без неумеренной нежности. Она бы тотчас разлюбила человека, – если б он не пал к её ногам, при удобном случае, если б не клялся ей всеми силами души, если б осмелился не сжечь и испепелить её в своих объятиях, или дерзнул бы, кроме любви, заняться другим делом, а не пил бы только чашу жизни по капле в её слезах и поцелуях.
   Отсюда родилась мечтательность, которая создала ей особый мир. Чуть что-нибудь в простом мире совершалось не по законам особого, сердце её возмущалось, она страдала. Слабый и без того организм женщины подвергался потрясению, иногда весьма сильному. Частые волнения раздражали нервы и наконец довели их до совершенного расстройства. Вот отчего эта задумчивость и грусть без причины, этот сумрачный взгляд на жизнь у многих женщин; вот отчего стройный, мудро созданный и совершающийся по непреложным законам порядок людского существования кажется им тяжкою цепью; вот, одним словом, отчего пугает их действительность, заставляя строить мир, подобный миру фата-морганы.
   Кто же постарался обработать преждевременно и так неправильно сердце Юлии и оставить в покое ум?.. Кто? А тот классический триумвират педагогов, которые, по призыву родителей, являются воспринять на своё попечение юный ум, открыть ему всех вещей действа и причины, расторгнуть завесу прошедшего и показать, что под нами, над нами, что в самих нас – трудная обязанность! Зато и призваны были три нации на этот важный подвиг. Родители сами отступились от воспитания, полагая, что все их заботы кончаются тем, чтоб, положась на рекомендацию добрых приятелей, нанять француза Пуле, для обучения французской литературе и другим наукам; далее немца Шмита, потому что это принято – учиться, но отнюдь не выучиваться по-немецки; наконец, русского учителя Ивана Иваныча.
   – Да они все такие нечёсаные, – говорит мать, – одеты так всегда дурно, хуже лакея на вид; иногда ещё от них вином пахнет…
   – Как же без русского учителя? нельзя! – решил отец, – не беспокойся: я сам выберу почище.
   Вот француз принялся за дело. Около него ухаживали и отец и мать. Его приглашали в дом как гостя, обходились с ним очень почтительно: это был дорогой француз.
   Ему было легко учить Юлию: она благодаря гувернантке болтала по-французски, читала и писала почти без ошибок. М. Пуле оставалось только занять её сочинениями. Он задавал ей разные темы: то описать восходящее солнце, то определить любовь и дружбу, то написать поздравительное письмо родителям или излить грусть при разлуке с подругой.
   А Юлии из своего окна видно было только, как солнце заходит за дом купца Гирина; с подругами она никогда не разлучалась, а дружба и любовь… но тут впервые мелькнула у ней идея об этих чувствах. Надо же когда-нибудь узнать о них.
   Истощив весь запас этих тем, Пуле решился наконец приступить к той заветной тоненькой тетрадке, на заглавном листе которой крупными буквами написано: «Cours de literature francaise»[30]. Кто из нас не помнит этой тетради? Через два месяца Юлия знала наизусть французскую литературу, то есть тоненькую тетрадку, а через три забыла её; но гибельные следы остались. Она знала, что был Вольтер, и иногда навязывала ему «Мучеников»[31], а Шатобриану приписывала «Dictionnaire philosophique»[32]. Монтаня называла M-r de Montaigne[33] и упоминала о нём иногда рядом с Гюго. Про Мольера говорила, что он пишет для театра; из Расина выучила знаменитую тираду: «A peine nous sortions des portes de Trezenes».[34]
   В мифологии ей очень понравилась комедия, разыгранная между Вулканом, Марсом и Венерой. Она было заступилась за Вулкана, но, узнав, что он был хромой и неуклюжий, и притом кузнец, сейчас перешла на сторону Марса. Она полюбила и басню о Семеле и Юпитере, и об изгнании Аполлона и его проказах на земле, принимая всё это так, как оно написано, и не подозревая никакого другого значения в этих сказках. Подозревал ли сам француз – бог знает! На вопросы её об этой религии древних он, наморщив лоб, с важностью отвечал ей: «Des betises! Mais cette bete de Vulcain devait avoir une drole de mine… ecoutez, – прибавил он потом, прищурив немного глаза и потрепав её по руке, – que feriez-vous a la place de Venus?»[35] Она ничего не отвечала, но в первый раз в жизни покраснела по неизвестной ей причине.
   Француз усовершенствовал наконец воспитание Юлии тем, что познакомил её уже не теоретически, а практически с новой школой французской литературы. Он давал ей наделавшие в своё время большого шуму: «Le manuscrit wert», «Les sept peches capitaux», «L'ane mort»[36] и целую фалангу книг, наводнявших тогда Францию и Европу.
   Бедная девушка с жадностью бросилась в этот безбрежный океан. Какими героями казались ей Жанены, Бальзаки, Друино – и целая вереница великих мужей! Что перед их дивными изображениями жалкая сказка о Вулкане? Венера перед этими новыми героинями просто невинность! И она жадно читала новую школу, вероятно, читает и теперь.
   Между тем как француз зашёл так далеко, солидный немец не успел пройти и грамматики: он очень важно составлял таблички склонений, спряжений, придумывал разные затейливые способы, как запомнить окончания падежей; толковал, что иногда частица zu ставится на концу и т.п.
   А когда от него потребовали литературы, бедняк перепугался. Ему показали тетрадь француза, он покачал головой и сказал, что по-немецки этому нельзя учить, а что есть хрестоматия Аллера, в которой все писатели с своими сочинениями состоят налицо. Но он этим не отделался: к нему пристали, чтоб он познакомил Юлию, как m-r Пуле, с разными сочинителями.