Она что-то хотела сказать, но не решалась, потом наклонилась к уху его и тихо спросила:
   – А будешь ли помнить… мать?
   – Вот до чего договорились, – перервал он, – велите скорей подавать что там у вас есть: яичница, что ли? Забыть вас! Как могли вы подумать? Бог накажет меня…
   – Перестань, перестань, Саша, – заговорила она торопливо, – что ты это накликаешь на свою голову! Нет, нет! что бы ни было, если случится этакой грех, пусть я одна страдаю. Ты молод, только что начинаешь жить, будут у тебя и друзья, женишься – молодая жена заменит тебе и мать, и всё… Нет! Пусть благословит тебя бог, как я тебя благословляю.
   Она поцеловала его в лоб и тем заключила свои наставления.
   – Да что это не едет никто? – сказала она, – ни Марья Карповна, ни Антон Иваныч, ни священник нейдёт? уж, чай, обедня кончилась! Ах, вон кто-то и едет! кажется, Антон Иваныч… так и есть: лёгок на помине.
   Кто не знает Антона Иваныча? Это вечный жид. Он существовал всегда и всюду, с самых древнейших времён, и не переводился никогда. Он присутствовал и на греческих и на римских пирах, ел, конечно, и упитанного тельца, закланного счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына.
   У нас, на Руси, он бывает разнообразен. Тот, про которого говорится, был таков: у него душ двадцать заложенных и перезаложенных; живёт он почти в избе или в каком-то странном здании, похожем с виду на амбар, – ход где-то сзади, через брёвна, подле самого плетня; но он лет двадцать постоянно твердит, что с будущей весной приступит к стройке нового дома. Хозяйства он дома не держит. Нет человека из его знакомых, который бы у него отобедал, отужинал или выпил чашку чаю, но нет также человека, у которого бы он сам не делал этого по пятидесяти раз в год. Прежде Антон Иваныч ходил в широких шароварах и казакине, теперь ходит, в будни, в сюртуке и в панталонах, в праздники во фраке бог знает какого покроя. С виду он полный, потому что у него нет ни горя, ни забот, ни волнений, хотя он прикидывается, что весь век живёт чужими горестями и заботами; но ведь известно, что чужие горести и заботы не сушат нас: это так заведено у людей.
   В сущности, Антона Иваныча никому не нужно, но без него не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны. Он на всех званых обедах и вечерах, на всех домашних советах; без него никто ни шагу. Подумают, может быть, что он очень полезен, что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, – вовсе нет! Ему никто ничего подобного не поручает; он ничего не умеет, ничего не знает: ни в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем, – ровно ничего.
   Но зато ему поручают, например, завезти мимоездом поклон от такой-то к такому-то, и он непременно завезёт и тут же кстати позавтракает, – уведомить такого-то, что известная-де бумага получена, а какая именно, этого ему не говорят, – передать туда-то кадочку с мёдом или горсточку семян, с наказом не разлить и не рассыпать, – напомнить, когда кто именинник. Ещё Антона Иваныча употребляют в таких делах, которые считают неудобным поручить человеку. «Нельзя Петрушку послать, – говорят, – того и гляди, переврёт. Нет, уж пусть лучше Антон Иваныч съездит!» Или: «Неловко послать человека: такой-то или такая-то обидится, а вот лучше Антона Иваныча отправить».
   Как бы удивило всех, если б его вдруг не было где-нибудь на обеде или вечере!
   – А где же Антон Иваныч? – спросил бы всякий непременно с изумлением. – Что с ним? да почему его нет?
   И обед не в обед. Тогда уж к нему даже кого-нибудь и отправят депутатом проведать, что с ним, не заболел ли, не уехал ли? И если он болен, то и родного не порадуют таким участьем.
   Антон Иваныч подошёл к руке Анны Павловны.
   – Здравствуйте, матушка Анна Павловна! с обновкой честь имею вас поздравить.
   – С какой это, Антон Иваныч? – спросила Анна Павловна, осматривая себя с ног до головы.
   – А мостик-то у ворот! видно, только что сколотили? что, слышу, не пляшут доски под колёсами? смотрю, ан новый!
   Он, при встречах с знакомыми, всегда обыкновенно поздравляет их с чем-нибудь, или с постом, или с весной, или с осенью; если после оттепели мороз наступит, так с морозом, наступит после морозу оттепель – с оттепелью …
   На этот раз ничего подобного не было, но он что-нибудь да выдумает.
   – Вам кланяются Александра Васильевна, Матрёна Михайловна, Пётр Сергеич, – сказал он.
   – Покорно благодарю, Антон Иваныч! Детки здоровы ли у них?
   – Слава богу. Я к вам веду благословение божие: за мной следом идёт батюшка. А слышали ли, сударыня: наш-то Семён Архипыч?..
   – Что такое? – с испугом спросила Анна Павловна.
   – Ведь приказал долго жить!
   – Что вы! когда?
   – Вчера утром. Мне к вечеру же дали знать: прискакал парнишко; я и отправился, да всю ночь не спал. Все в слезах: и утешать-то надо, и распорядиться: там у всех руки опустились: слёзы да слёзы, – я один.
   – Господи, господи боже мой! – говорила Анна Павловна, качая головой, – жизнь-то наша! Да как же это могло случиться? он ещё на той неделе с вами же поклон прислал!
   – Да, матушка! ну, да он давненько прихварывал, старик старый: диво, как до сих пор ещё не свалился!
   – Что за старый! он годом только постарше моего покойника. Ну, царство ему небесное! – сказала, крестясь, Анна Павловна. – Жаль бедной Федосьи Петровны: осталась с деточками на руках. Шутка ли: пятеро, и все почти девочки! А когда похороны?
   – Завтра.
   – Видно, у всякого своё горе, Антон Иваныч; вот я так сына провожаю.
   – Что делать, Анна Павловна, все мы человеки! «Терпи», сказано в священном писании.
   – Уж не погневайтесь, что потревожила вас – вместе размыкать горе; вы нас так любите, как родной.
   – Эх, матушка Анна Павловна! да кого же мне и любить-то, как не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе не знаете. Хлопот полон рот: тут и своя стройка вертится на уме. Вчера ещё бился целое утро с подрядчиком, да всё как-то не сходимся… а как, думаю, не поехать?.. что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек не молодой: чай, голову растеряет.
   – Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что не забываете нас! И подлинно сама не своя: такая пустота в голове, ничего не вижу! в горле совсем от слёз перегорело. Прошу закусить: вы и устали и, чай, проголодались.
   – Покорно благодарю-с. Признаться, мимоездом пропустил маленькую у Петра Сергеича да перехватил кусочек. Ну, да это не помешает. Батюшка подойдёт, пусть благословит! Да вот он и на крыльце!
   Пришёл священник. Приехала и Марья Карповна с дочерью, полной и румяной девушкой, с улыбкой и заплаканными глазами. Глаза и всё выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во всём и никогда не казаться умнее его; да и как можно быть умнее мужа? это грех! Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу ему полдюжины детей, буду их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать». Полнота и свежесть щёк её и пышность груди подтверждали обещание насчёт детей. Но слёзы на глазах и грустная улыбка придавали ей в эту минуту не такой прозаический интерес.
   Прежде всего отслужили молебен, причём Антон Иваныч созвал дворню, зажёг свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал её дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна всё плакала и украдкой утирала слёзы.
   – Полно вам, матушка Анна Павловна, слёзы-то тратить! – сказал Антон Иваныч с притворной досадой, наполнив рюмку наливкой. – Что вы его, на убой, что ли, отправляете? – Потом, выпив до, половины рюмку, почавкал губами.
   – Что за наливка! какой аромат пошёл! Этакой, матушка, у нас и по губернии-то не найдёшь! – сказал он с выражением большого удовольствия.
   – Это тре… те… годнич… ная! – проговорила, всхлипывая, Анна Павловна, – нынче для вас… только… откупорила.
   – Эх, Анна Павловна, и смотреть-то на вас тошно, – начал опять Антон Иваныч, – вот некому бить-то вас; бил бы да бил!
   – Сами посудите, Антон Иваныч, один сын, и тот с глаз долой: умру – некому и похоронить.
   – А мы-то на что? что я вам, чужой, что ли? Да куда ещё торопитесь умирать? того гляди, замуж бы не вышли! вот бы поплясал на свадьбе! Да полноте плакать-то!
   – Не могу, Антон Иваныч, право не могу; не знаю сама, откуда слёзы берутся.
   – Этакого молодца взаперти держать! Дайте-ка ему волю, он расправит крылышки, да вот каких чудес наделает: нахватает там чинов!
   – Вашими бы устами да мёд пить! Да что вы мало взяли пирожка? возьмите ещё!
   – Возьму-с: вот только этот кусок съем.
   – За ваше здоровье, Александр Федорыч! счастливого пути! да возвращайтесь скорее; да женитесь-ка! Что вы, Софья Васильевна, вспыхнули?
   – Я ничего… я так…
   – Ох, молодёжь, молодёжь! хе, хе, хе!
   – С вами горя не чувствуешь, Антон Иваныч, – сказала Анна Павловна, – так умеете утешить; дай бог вам здоровья! Да выкушайте ещё наливочки.
   – Выпью, матушка, выпью, как не выпить на прощанье!
   Кончился завтрак. Ямщик уже давно заложил повозку. Её подвезли к крыльцу. Люди выбегали один за другим. Тот нёс чемодан, другой – узел, третий – мешок, и опять уходил за чем-нибудь Как мухи сладкую каплю, люди облепили повозку, и всякий совался туда с руками.
   – Вот так лучше положить чемодан, – говорил один, – а тут бы коробок с провизией.
   – А куда же они ноги денут? – отвечал другой, – лучше чемодан вдоль, а коробок можно сбоку поставить.
   – Так тогда перина будет скатываться, коли чемодан вдоль: лучше поперёк. Что ещё? уклали ли сапоги-то?
   – Я не знаю. Кто укладывал?
   – Я не укладывал. Поди-ка погляди – нет ли там наверху?
   – Да поди ты.
   – А ты что? мне, видишь, некогда!
   – Вот ещё, вот это не забудьте! – кричала девка, просовывая мимо голов руку с узелком.
   – Давай сюда!
   – Суньте и это как-нибудь в чемодан; давеча забыли, – говорила другая, привставая на подножку и подавая щёточку и гребёнку.
   – Куда теперь совать? – сердито закричал на неё дородный лакей, – пошла ты прочь! видишь, чемодан под самым низом!
   – Барыня велела; мне что за дело, хоть брось! вишь, черти какие!
   – Ну, давай, что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку в карман положить.
   Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову. Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы, как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади. Наконец настала роковая минута. Помолились ещё.
   – Сядьте, сядьте все! – повелевал Антон Иваныч, – извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. Сядь же, сядь! – И сам боком, на секунду, едва присел на стул. – Ну, теперь с богом!
   Вот тут-то Анна Павловна заревела и повисла на шею Александру.
   – Прощай, прощай, мой друг! – слышалось среди рыданий, – увижу ли я тебя?..
   Дальше ничего нельзя было разобрать. В эту минуту послышался звук другого колокольчика: на двор влетела телега, запряжённая тройкой. С телеги соскочил, весь в пыли, какой-то молодой человек, вбежал в комнату и бросился на шею Александру.
   – Поспелов!.. – Адуев!.. – воскликнули они враз, тиская друг друга в объятиях.
   – Откуда ты, как?
   – Из дому, нарочно скакал целые сутки, чтоб проститься с тобой.
   – Друг! друг! истинный друг! – говорил Адуев со слезами на глазах. – За сто шестьдесят вёрст прискакать, чтоб сказать прости! О, есть дружба в мире! навек, не правда ли? – говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него.
   – До гробовой доски! – отвечал тот, тиская руку ещё сильнее и наскакивая на Александра.
   – Пиши ко мне!
   – Да, да, и ты пиши!
   Анна Павловна не знала, как и обласкать Поспелова. Отъезд замедлился на полчаса. Наконец собрались.
   Все пошли до рощи пешком. Софья и Александр в то время, когда переходили тёмные сени, бросились друг к другу.
   – Саша! Милый Саша!.. – Сонечка! – шептали они, и слова замерли в поцелуе.
   – Вы забудете меня там? – сказала она слезливо.
   – О, как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая…
   – Вот возьмите скорей: это мои волосы и колечко.
   Он проворно спрятал и то и другое в карман.
   Впереди пошли Анна Павловна с сыном и с Поспеловым, потом Марья Карловна с дочерью, наконец священник с Антоном Иванычем В некотором отдалении ехала повозка. Ямщик едва сдерживал лошадей. Дворня окружила в воротах Евсея.
   – Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик, не забывай нас! – слышалось со всех сторон.
   – Прощайте, братцы, прощайте, не поминайте лихом!
   – Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! – говорила мать, обнимая его, – вот тебе образок; это моё благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..
   Она закрыла лицо фартуком и отошла.
   – Прощай, матушка! – лениво проворчал Евсей. К нему бросилась девчонка лет двенадцати.
   – Простись с сестрёнкой-то! – сказала одна баба.
   – И ты туда же! – говорил Евсей, целуя её, – ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу!
   Отдельно от всех, последняя стояла Аграфена. Лицо у неё позеленело.
   – Прощайте, Аграфена Ивановна! – сказал протяжно, возвысив голос, Евсей и протянул к ней руки.
   Она дала себя обнять, но не отвечала на объятие; только лицо её искривилось.
   – На вот тебе! – сказала она, вынув из-под передника и сунув ему мешок с чем-то. – То-то, чай, там с петербургскими-то загуляешь! – прибавила она, поглядев на него искоса. И в этом взгляде выразилась вся тоска её и вся ревность.
   – Я загуляю, я? – начал Евсей. – Да разрази меня на этом месте господь, лопни мои глаза! чтоб мне сквозь землю провалиться, коли я там что-нибудь этакое…
   – Ладно! ладно! – недоверчиво бормотала Аграфена, – а сам-то – у!
   – Ах, чуть не забыл! – сказал Евсей и достал из кармана засаленную колоду карт. – Нате, Аграфена Ивановна, вам на память; ведь вам здесь негде взять.
   Она протянула руку.
   – Подари мне, Евсей Иваныч! – закричал из толпы Прошка.
   – Тебе! да лучше сожгу, чем тебе подарю! – и он спрятал карты в карман.
   – Да мне-то отдай, дурачина! – сказала Аграфена.
   – Нет, Аграфена Ивановна, что хотите делайте, а не отдам; вы с ним станете играть. Прощайте!
   Он, не оглянувшись, махнул рукой и лениво пошёл вслед за повозкой, которую бы, кажется, вместе с Александром, ямщиком и лошадьми мог унести на своих плечах.
   – Проклятый! – говорила Аграфена, глядя ему вслед и утирая концом платка капавшие слёзы.
   У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял её за ноздри и потряс в обе стороны, чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому что оскалила зубы и тотчас же фыркнула.
   – Подтяни подпругу у коренной-то, – сказал он ямщику, – вишь, седёлка-то на боку!
   Ямщик посмотрел на седёлку и, увидев, что она на своём месте, не тронулся с козел, а только кнутом поправил немного шлею.
   – Ну, пора, бог с вами! – говорил Антон Иваныч, – полно, Анна Павловна, вам мучить-то себя! А вы садитесь, Александр Федорыч; вам надо засветло добраться до Шишкова. Прощайте, прощайте, дай бог вам счастья, чинов, крестов, всего доброго и хорошего, всякого добра и имущества!!! Ну, с богом, трогай лошадей, да смотри там косогором-то легче поезжай! – прибавил он, обращаясь к ямщику.
   Александр сел, весь расплаканный, в повозку, а Евсей подошёл к барыне, поклонился ей в ноги и поцеловал у ней руку. Она дала ему пятирублёвую ассигнацию.
   – Смотри же, Евсей, помни: будешь хорошо служить, женю на Аграфене, а не то…
   Она не могла говорить дальше. Евсей взобрался на козлы. Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала лёгкой рысью. Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге в лес. Толпа провожавших осталась в облаке пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из глаз. Антон Иваныч опомнился первый.
   – Ну, теперь по домам! – сказал он.
   Александр смотрел, пока можно было, из повозки назад, потом упал на подушки лицом вниз.
   – Не оставьте вы меня, горемычную, Антон Иваныч! – оказала Анна Павловна, – отобедайте здесь!
   – Хорошо, матушка, я готов: пожалуй, и отужинаю.
   – Да вы бы уж и ночевали.
   – Как же: завтра похороны!
   – Ах, да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, – скажите, что я душевно огорчена её печалью и сама бы навестила, да вот бог, дескать, и мне послал горе – сына проводила.
   – Скажу-с, скажу, не забуду.
   – Голубчик ты мой, Сашенька! – шептала она, оглядываясь, – и нет уж его, скрылся из глаз!
   Адуева просидела целый день молча, не обедала и не ужинала. Зато говорил, обедал и ужинал Антон Иваныч.
   – Где-то он теперь, мой голубчик? – скажет только она иногда.
   – Уж теперь должен быть в Неплюеве. Нет, что я вру? ещё не в Неплюеве, а подъезжает; там чай будет пить, – отвечает Антон Иваныч.
   – Нет, он в это время никогда не пьёт.
   И так Анна Павловна мысленно ехала с ним. Потом, когда он, по расчётам её, должен был уже приехать в Петербург, она то молилась, то гадала в карты, то разговаривала о нём с Марьей Карповной.
   А он?
   С ним мы встретимся в Петербурге.

II

   Пётр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала о нём с тех пор, как он продал своё небольшое имение, бывшее недалеко от её деревни.
   В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» – между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчёта, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться прекрасному полу.
   Он был высокий, пропорционально сложённый мужчина, с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme[1].
   В лице замечалась также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно – и для себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нём следы усталости – должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не чересчур, а только со вкусом; бельё носил отличное; руки у него были полны и белы, ногти длинные и прозрачные.
   Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем, принёс ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его – Петра Иваныча – дядей, и обещался зайти часу в двенадцатом.
   Пётр Иваныч по обыкновению выслушал это известие покойно, только немного навострил уши и поднял брови.
   – Хорошо, поди, – сказал он слуге. Потом взял одно письмо, хотел распечатать, но остановился и задумался.
   – Племянник из провинции – вот сюрприз! – ворчал он, – а я надеялся, что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь…
   Он опять позвонил.
   – Скажи этому господину, как придёт, что я, вставши, тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца.
   – Слушаю-с, – отвечал слуга, – а с гостинцами что прикажете делать?
   – С какими гостинцами?
   – Привёз их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала.
   – Гостинцев?
   – Да-с: кадочка мёду, мешок сушёной малины…
   Пётр Иваныч пожал плечами.
   – Ещё два куска полотна, да варенье…
   – Воображаю, хорошо должно быть полотно…
   – Полотно хорошее и варенье сахарное.
   – Ну, поди, я посмотрю сейчас.
   Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядам страницу. Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечёркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания.
   Адуев стал читать вполголоса:
   «М. г. Пётр Иваныч!
   Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас самих в детстве тешил немало и в доме вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и родителей ваших всячески добром поминаем и бога молим…»
   – Что за дичь? От кого это? – сказал Пётр Иваныч, поглядев на подпись. – Василий Заезжалов! Заезжалов – хоть убей – не помню. Чего он хочет от меня?
   И стал читать дальше.
   «А моя покорнейшая просьба и докука к вам – не откажите, батюшка, вам в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, всё известно и всё своё да родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и упёрся на неё: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый, что в ваших дачах всё без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея. Помогите, батюшка, Пётр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут. Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас всё сделают. Там же уж кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Ещё, батюшка, Пётр Иваныч, есть дельце до вас крайней потребности: взойдите в сердечное участие к безвинно-угнетённому страдальцу и помогите советом и делом. Есть у нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрёт, а своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, – как приеду, прямо к нему, живу по неделям – и боже сохрани – и подумать у другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке. Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек Афанасий Иваныч; дело ли делать – так и кипит в руках; скажите, что донос, дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, – вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со старинным моим сослуживцем, Костяковым. Я слышал от одного приезжего, Студеницына, вашего же петербургского – чай, изволите знать, – что он живёт на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь и подружитесь с ним: прекрасный человек – душа нараспашку, и балагур такой. Кончаю письмецо ещё просьбицей…»
   Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул.
   Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.
   «Любезный братец, милостивый государь, Пётр Иваныч!»
   – Это что за сестрица! – сказал Адуев, глядя на подпись: – Марья Горбатова… – Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то…
   – Что бишь это такое? что-то знакомое… ба, вот прекрасно – ведь брат женат был на Горбатовой; это её сестра, это та… а! помню…
   Он нахмурился и стал читать.
   «Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами; прошли года…»
   Он пропустил несколько строчек и читал далее: 
   «По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой жёлтый цветок, как из стебелька оного тёк какой-то сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей цветок и ныне хранится в книжке…»
   Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.
   «А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили из моего комода, несмотря на все мои крики и моления…»
   – Я вытащил ленточку! – сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав, пропустил ещё несколько строк и читал:
   «А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена…»