Тут он прочёл стихотворение Пушкина: «Художник варвар кистью сонной» и т.д., отёр влажные глаза и спрятался в глубину кареты.

VI

   Утро было прекрасное. Знакомое читателю озеро в селе Грачах чуть-чуть рябело от лёгкой зыби. Глаза невольно зажимались от слепительного блеска солнечных лучей, сверкавших то алмазными, то изумрудными искрами в воде. Плакучие берёзы купали в озере свои ветви, и кое-где берега поросли осокой, в которой прятались большие жёлтые цветы, покоившиеся на широких плавучих листьях. На солнце набегали иногда лёгкие облака; вдруг оно как будто отвернётся от Грачей; тогда и озеро, и роща, и село – всё мгновенно потемнеет; одна даль ярко сияет. Облако пройдёт – озеро опять заблестит, нивы обольются точно золотом.
   Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что её вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идёт через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на неё и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.
   Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза её заблистали; все силы её души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна нахмурилась.
   – Вот кого-то понесла нелёгкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.
   Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накалённый знойными лучами солнца, становился душен и тяжёл Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – всё облеклось в безразличный, какой-то зловещий цвет.
   Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, чёрное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Всё затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колёсами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдалённый гул.
   Всё притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Всё спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шёпотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронёсся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снёс соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.
   Пронёсся. Опять безмолвие. Всё суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно жуёт свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да пёрышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.
   Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повёл маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.
   Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с верёвкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечёт, всё чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.
   При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.
   – Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.
   Вдруг послышался стук колёс, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.
   «Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».
   Она не знала, что подумать; но вскоре всё объяснилось. Через минуту вошёл Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щёки отекли от бездействия и объедения. На нём был тот же сюртук, те же широкие панталоны.
   – Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.
   – Грех это думать! к кому другому, матушка – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.
   – Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.
   – Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелёгкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят!
   Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил.
   – А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости.
   – Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то не разобрал, что он говорит: подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.
   – Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.
   – Ещё бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: всё равно, что родной.
   – Спасибо вам, Антон Иваныч: бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать: неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь-ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать? Обедать-то, может быть, поздно придётся: станем поджидать дорогого гостя.
   – Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать-то завтракал.
   – Где это вы успели?
   – А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал отдохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать вёрст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо, что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день.
   – Что, каково поживает Марья Карповна?
   – Слава богу! кланяется вам.
   – Покорно благодарю; а дочка-то, Софья Михайловна, с муженьком-то, что?
   – Ничего, матушка; уж шестой ребёночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет: туда же!
   – Что вы!
   – Ей-богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течёт. И поправить-то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и всё! А ведь как усердно зовут!
   – Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая!
   – Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что-то смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую-нибудь княжну или графиню, да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу?
   – Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости.
   – Право!
   – Ах! вы, голубчик мой, дай бог вам здоровья!.. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать, да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать ли вам прежде, или теперь рассказать?
   – Всё равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь.
   – Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я…
   – А что ж, вы сами-то разве не станете кушать? – спросил Антон Иваныч.
   – И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдёт; давеча и чашки чаю не допила. Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак-то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос-то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит всё на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне-то сама про себя, – что же это она уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошёл ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву-то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской божией матерью: авось она, милосердная заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение навело, ей-богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего-нибудь? Гроза же этакая…
   – Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! – сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо о тарелку, – завтра непременно будет.
   – А я было думала, не пойти ли нам после завтрака до рощи, навстречу ему; как-нибудь бы дотащились; да вон ведь грязь какая вдруг сделалась.
   – Нет, сегодня не будет: у меня есть примета!
   В эту минуту по ветру донеслись отдалённые звуки колокольчика и вдруг смолкли. Анна Павловна притаила дыхание.
   – Ах! – сказала она, облегчая грудь вздохом, – а я было думала…
   Вдруг опять.
   – Господи, боже мой! никак колокольчик? – сказала она и бросилась к балкону.
   – Нет, – отвечал Антон Иваныч, – это жеребёнок тут близко пасётся с колокольчиком на шее: я видел дорогой. Ещё я пугнул его, а то в рожь бы забрёл. Что вы не велите стреножить?
   Вдруг колокольчик зазвенел как будто под самым балконом и заливался всё громче и громче.
   – Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он! – кричала Анна Павловна. – Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет!.. точно в чужой дом едет, боже мой!
   Она совсем растерялась. А колокольчик звенел уже как будто в комнате.
   Антон Иваныч выскочил из-за стола.
   – Он! он! – кричал Антон Иваныч, – вон и Евсей на козлах! Где же у вас образ, хлеб-соль? Дайте скорее! Что же я вынесу к нему на крыльцо? Как можно без хлеба и соли? примета есть… Что это у вас за беспорядок! никто не подумал! Да что ж вы сами-то, Анна Павловна, стоите, нейдете навстречу? Бегите скорее!..
   – Не могу! – проговорила она с трудом, – ноги отнялись.
   И с этими словами опустилась в кресла. Антон Иваныч схватил со стола ломоть хлеба, положил на тарелку, поставил солонку и бросился было в дверь.
   – Ничего не приготовлено! – ворчал он.
   Но в те же двери навстречу ему ворвались три лакея и две девки.
   – Едет! едет! приехал! – кричали они, бледные, испуганные, как будто приехали разбойники.
   Вслед за ними явился и Александр.
   – Сашенька! друг ты мой!.. – воскликнула Анна Павловна и вдруг остановилась и глядела в недоумении на Александра.
   – Где же Сашенька? – спросила она.
   – Да это я, маменька! – отвечал он, целуя у ней руку.
   – Ты?
   Она поглядела на него пристально.
   – Ты, точно ты, мой друг? – сказала она и крепко обняла его. Потом вдруг опять посмотрела на него.
   – Да что с тобой? Ты нездоров? – спросила она с беспокойством, не выпуская его из объятий.
   – Здоров, маменька.
   – Здоров! Что ж с тобой сталось, голубчик ты мой? Таким ли я отпустила тебя?
   Она прижала его к сердцу и горько заплакала. Она целовала его в голову, в щёки, в глаза.
   – Где же твои волоски? как шёлк были! – приговаривала она сквозь слёзы, – глаза светились, словно две звёздочки; щёки – кровь с молоком; весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя-то чего смотрел? А ещё отдала с рук на руки, как путному человеку! Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой!..
   Старушка плакала и осы`пала ласками Александра.
   «Видно, слёзы-то во сне не к добру!» – подумал Антон Иваныч.
   – Что это вы, матушка, над ним, словно над мёртвым, вопите? – шепнул он, – нехорошо, примета есть.
   – Здравствуйте, Александр Федорыч! – сказал он, – привёл бог ещё и на этом свете увидеться.
   Александр молча подал ему руку. Антон Иваныч пошёл посмотреть, всё ли вытащили из кибитки, потом стал сзывать дворню здороваться с барином. Но все уже толпились в передней и в сенях. Он всех расставил в порядке и учил, кому как здороваться: кому поцеловать у барина руку, кому плечо, кому только полу платья, и что говорить при этом. Одного парня совсем прогнал, сказав ему: «Ты поди прежде рожу вымой да нос утри».
   Евсей, подпоясанный ремнём, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому берёзовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился, как окаменелый, и смотрел на неё молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась.
   – Что молчишь? – сказала она, – экой болван: и не здоровается!
   Но он не мог ничего говорить. Он с той же глупой улыбкой подошёл к ней. Она едва дала ему обнять себя.
   – Принесла нелёгкая, – говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке её выражалась величайшая радость. – Чай, петербургские-то… свертели там вас с барином? Вишь, усищи какие отрастил!
   Он вынул из кармана маленькую бумажную коробочку и подал ей. Там были бронзовые серьги. Потом он достал из мешка пакет, в котором завёрнут был большой платок.
   Она схватила и проворно сунула, не поглядев, и то и другое в шкаф.
   – Покажите гостинцы, Аграфена Ивановна, – сказали некоторые из дворни.
   – Ну, что тут смотреть? Чего не видали? Подите отсюда! Что вы тут набились? – кричала она на них.
   – А вот ещё! – выговорил Евсей, подавая ей другой пакет.
   – Покажите, покажите! – пристали некоторые.
   Аграфена рванула бумажку, и оттуда посыпалось несколько колод игранных, но ещё почти новых карт.
   – Вот нашёл что привезти! – сказала Аграфена, —ты думаешь, мне только и дела, что играть? как же! Выдумал что: стану я с тобой играть!
   Она спрятала и карты. Через час Евсей опять сидел уже на старом месте, между столом и печкой.
   – Господи! какой покой! – говорил он, то поджимая, то протягивая ноги, – то ли дело здесь! А у нас, в Петербурге, просто каторжное житьё! Нет ли чего перекусить, Аграфена Ивановна? С последней станции ничего не ели.
   – Ты ещё не отстал от своей привычки? На! Видишь, как принялся; видно, вас там не кормили совсем.
   Александр прошёл по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; её напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына о житье-бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать и выпить, но он, отказавшись от всего, сказал, что устал с дороги и хочет уснуть.
   Анна Павловна посмотрела, хорошо ли постлана постель, побранила девку, что жёстко, заставила перестлать при себе и до тех пор не ушла, пока Александр улёгся. Она вышла на цыпочках, погрозила людям, чтоб не смели говорить и дышать вслух и ходили бы без сапог. Потом велела послать к себе Евсея. С ним пришла и Аграфена. Евсей поклонился барыне в ноги и поцеловал у ней руку.
   – Что это с Сашенькою сделалось? – спросила она грозно, – на кого он стал похож – а?
   Евсей молчал.
   – Что ж ты молчишь? – сказала Аграфена, – слышишь, барыня тебя спрашивает?
   – Отчего он так похудел? – сказала Анна Павловна, – куда волоски-то у него девались?
   – Не могу знать, сударыня! – сказал Евсей, – барское дело!
   – Не можешь знать! А чего ж ты смотрел?
   Евсей не знал, что сказать, и всё молчал.
   – Нашли кому поверить, сударыня! – промолвила Аграфена, глядя с любовью на Евсея, – добро бы человеку! Что ты там делал? Говори-ка барыне! Вот ужо будет тебе!
   – Я ли, сударыня, не усердствовал! – боязливо сказал Евсей, глядя то на барыню, то на Аграфену, – служил верой и правдой, хоть извольте у Архипыча спросить.
   – У какого Архипыча?
   – У тамошнего дворника.
   – Вишь ведь, что городит! – заметила Аграфена. – Что вы его, сударыня, слушаете! Запереть бы его в хлев – вот и стал бы знать!
   – Готов не токмя что своим господам исполнять их барскую волю, – продолжал Евсей, – хоть умереть сейчас! Я образ сниму со стены…
   – Все вы хороши на словах! – сказала Анна Павловна. – А как дело делать, так вас тут нет! Видно, хорошо смотрел за барином: допустил до того, что он, голубчик мой, здоровье потерял! Смотрел ты! Вот ты увидишь у меня…
   Она погрозила ему.
   – Я ли не смотрел, сударыня? В восемь-то лет из барского белья только одна рубашка пропала, а то у меня и изношенные-то целы.
   – А куда она пропала? – гневно спросила Анна Павловна.
   – У прачки пропала. Я тогда докладывал Александру Федорычу, чтоб вычесть у ней, да они ничего не сказали.
   – Видишь, мерзавка, – заметила Анна Павловна, – польстилась на хорошее-то бельё!
   – Как не смотреть! – продолжал Евсей. – Дай бог всякому так свою должность справить. Они, бывало, ещё почивать изволят, а я и в булочную сбегаю…
   – Какие он булки кушал?
   – Белые-с, хорошие.
   – Знаю, что белые; да сдобные?
   – Этакой ведь столб! – сказала Аграфена, – и слова-то путём не умеет молвить, а ещё петербургский!
   – Никак нет-с! – отвечал Евсей, – постные.
   – Постные! ах ты, злодей этакой! душегубец! разбойник! – сказала Анна Павловна, покраснев от гнева. – Ты это не догадался сдобных-то булок покупать ему? а смотрел!
   – Да они, сударыня, не приказывали…
   – Не приказывали! Ему, голубчику моему, всё равно, что ни подложи – всё скушает. А тебе и этого в голову не пришло? Ты разве забыл, что он здесь кушал всё сдобные булки? Покупать постные булки! Верно, ты деньги-то в другое место относил? Вот я тебя! Ну, что ещё? говори…
   – После, как откушают чай, – продолжал Евсей, оробев, – в должность пойдут, а я за сапоги: целое утро чищу, всё перечищу, иные раза по три; вечером снимут – опять вычищу. Как, сударыня, не смотрел: да я ни у одного из господ таких сапог не видывал. У Петра Иваныча хуже вычищены, даром что трое лакеев.
   – Отчего же он такой? – сказала, несколько смягчившись, Анна Павловна.
   – Должно быть, от писанья, сударыня.
   – Много писал?
   – Много-с; каждый день.
   – Что ж он писал? бумаги, что ли, какие?
   – Должно быть, бумаги-с.
   – А ты что не унимал?
   – Я унимал, сударыня: «Не сидите, мол, говорю, Александр Федорыч, извольте идти гулять: погода хорошая, много господ гуляет. Что за писанье? грудку надсадите: маменька, мол, гневаться станут…»
   – А он что?
   – «Пошёл, говорят, вон: ты дурак!»
   – И подлинно дурак! – промолвила Аграфена.
   Евсей взглянул при этом на неё, потом опять продолжал глядеть на барыню.
   – Ну, а дядя-то разве не унимал? – спросила Анна Павловна.
   – Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего не делаешь? Здесь, говорят, не деревня, надо работать, говорят, а не на боку лежать! Всё, говорят, мечтаешь!» А то ещё и выбранят…
   – Как выбранят?
   – «Провинция…» говорят… и пойдут, и пойдут… так бранятся, что иной раз не слушал бы.
   – Чтоб ему пусто было! – сказала, плюнув, Анна Павловна. – Своих бы пострелят народил, да и ругал бы! Чем бы унять, а он… Господи, боже мой, царь милосердый! – воскликнула она, – на кого нынче надеяться, коли и родные свои хуже дикого зверя? Собака, и та бережёт своих щенят, а тут дядя извёл родного племянника! А ты, дурачина этакой, не мог дядюшке-то сказать, чтоб он не изволил так лаяться на барина, а отваливал бы прочь. Кричал бы на жену свою, мерзавку этакую! Видишь, нашёл кого ругать: «Работай, работай!» Сам бы околевал над работой! Собака, право, собака, прости господи! Холопа нашёл работать!
   За этим последовало молчание.
   – Давно ли Сашенька стал так худ? – спросила она потом.
   – Вот уж года три, – отвечал Евсей, – Александр Федорыч стали больно скучать и пищи мало принимали; вдруг стали худеть, худеть, таяли словно свечка.
   – Отчего же скучал-то?
   – Бог их ведает, сударыня. Пётр Иваныч изволили говорить им что-то об этом; я было послушал, да мудрено: не разобрал.
   – А что он говорил?
   Евсей подумал с минуту, стараясь, по-видимому, что-то припомнить, и шевелил губами.
   – Называли как-то они их, да забыл…
   Анна Павловна и Аграфена смотрели на него и дожидались с нетерпением ответа.
   – Ну?.. – сказала Анна Павловна.
   Евсей молчал.
   – Ну же, разиня, молви что-нибудь, – прибавила Аграфена, – барыня дожидается.
   – Ра… кажись, разочаро… ванный… – выговорил, наконец, Евсей.
   Анна Павловна посмотрела с недоумением на Аграфену, Аграфена на Евсея, Евсей на них обеих, и все молчали.
   – Как? – спросила Анна Павловна.
   – Разо… разочарованный, точно так-с, вспомнил! – решительным голосом отвечал Евсей.
   – Что это ещё за напасть такая? Господи! болезнь, что ли? – спросила Анна Павловна с тоской.
   – Ах, да не испорчен ли это значит, сударыня? – торопливо промолвила Аграфена.
   Анна Павловна побледнела и плюнула.
   – Чтоб тебе типун на язык! – сказала она. – Ходил ли он в церковь?
   Евсей несколько замялся.
   – Нельзя сказать, сударыня, чтоб больно ходили… – нерешительно отвечал он, – почти можно сказать, что и не ходили… там господа, почесть, мало ходят в церковь…
   – Вот оно отчего! —сказала Анна Павловна со вздохом и перекрестилась. – Видно, богу не угодны были одни мои молитвы. Сон-то и не лжив: точно из омута вырвался, голубчик мой!
   Тут пришёл Антон Иваныч.
   – Обед простынет, Анна Павловна, – сказал он, – не пора ли будить Александра Федорыча?
   – Нет, нет, боже сохрани! – отвечала она, – он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.
   – Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.
   – Да уж окажите благодеяние, – продолжала она, – вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путём, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… всё узнайте.
   – Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, – всё исполню!
   – Здорово, Евсей! – сказал он, садясь за стол и затыкая салфетку за галстук, – как поживаешь?
   – Здравствуйте, сударь. Что наше за житьё? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.
   Антон Иваныч плюнул.
   – Не сглазь, брат: долго ли до греха? – прибавил он и начал есть щи.
   – Ну, что вы там, как? – спросил он.
   – Да так-с: не больно хорошо.
   – Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?
   – Что-с? возьмёшь в лавочке студени да холодного пирога – вот и обед!
   – Как, в лавочке? а своя-то печь?
   – Дома не готовили. Там холостые господа стола не держут.
   – Что ты! – сказал Антон Иваныч, положив ложку.
   – Право-с: и барину-то из трактира носили.
   – Экое цыганское житьё! а! не похудеть! На-ка, выпей!
   – Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!
   Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.
   – Почём там огурцы? – спросил он, положив себе на тарелку огурец.
   – Сорок копеек десяток.
   – Полно?
   – Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы солёные-то огурцы возят.
   – Ах ты, господи! ну! не похудеть!
   – Где там этакого огурца увидишь! – продолжал Евсей, указывая на один огурец, – и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить – ничего в заводе нет.