Страница:
Все старались сдержать смех.
Гость в синих очках, должно быть, не слыхал.
Уранов тихонько объяснил, что фамилия его Трухин.
– Он служит у Алексея Петровича, – прибавил он, – тот прислал его на чтение вместо себя; он говорил, что этот господин все печатное читает; ни слова не пропускает, все знает и ему обстоятельно докладывает, так что тому ни газет, ни журналов читать самому не нужно.
– Что же это, по вашему мнению, значит, что имя божие не призывается в журналах всуе? – спросил журналист у Трухина, – это скорее показывает уважение к религии…
– Та-та-та, не лукавьте, милостивый государь! – остановил его Красноперов, – вовсе не от избытка благоговения не упоминаете вы о боге, а потому, что не веруете! Или веруете по Ренану: спаситель-де принес в мир прекрасное учение, а сам был хороший человек, а не бог! Вот ведь что у вас на уме?
Все улыбались.
– Почему же вы это знаете? – спросил журналист, тоже улыбаясь.
142
– Как не знать! Все знают! теперь этого и не скрывает никто, до того дошло! Даже щеголяют этим: вот, мол, какие мы умные! Иначе как бы не напечатать об упадке религии и не поддержать ее? А вы только об упадке курса пишете да перечите правительству!
– На то специальные духовные журналы есть, – заметил журналист, – там и пишут о подобных предметах…
– Да ведь вы сами говорили, что попов трогать нельзя; тронь, так вы грозите посадить куда-то автора! – заметил Кряков Красноперову.
– Вы хитры! – возразил тот, – из воды сухи выйдете! Трогать духовных особ не велят, так как вы обзовете их клерикалами, да и давай глумиться над ними!
– Это точно, бывает… – подтвердил Трухин.
– Зато, кажется, печать оказывает и немалую пользу – и правительству и обществу. Согласитесь с этим! – возразил ему журналист.
– О, конечно-с, конечно-с… большую, большую пользу! – согласился Трухин. – Печать горячо преследует кражи, убийства, всякие скандалы! Сломают ли кружку у церкви, или расхитят кассу в банке – вся пресса дружно и громко предает гласности и кражу и вора; всякие публичные безобразия, также неисправности администраторов, особенно повыше, тоже непременно обличит, по косточкам разберет.
– Даже если пьяный с барки упадет в воду и вылезет – и то не пропустит! – прибавил Сухов.
– Чего же вы еще хотите?
– Но она нередко пропускает без внимания очень серьезные вещи, и это меня иногда удивляло, признаюсь: от беспечности ли, или от чего другого? Вот в чем мне любопытно бы попросить разъяснения… – продолжали синие очки.
– Например, какие вещи? – спросил журналист.
– Например, вот хотя бы в прошлом году произошла смута между молодежью: разнесли столы, стулья, выгнали профессора…
– Что же, пресса не умолчала; об этом все журналы прокричали.
– Заявила, единогласно заявила, – это правда, правда! И как верно, точно, отчетливо…
– Так что же?
143
– Мне только любопытно бы знать, – смиренно продолжали синие очки, – отчего пресса поскупилась на осуждение этого поступка по достоинству… не прибавила ни слова от себя? Не пожурила, не разъяснила неприличия. Это бы не могло не подействовать на молодые умы благотворно, я полагаю…
– А случись противное, печать бы не молчала! – заметил Красноперов.
– То есть взбунтуйся профессор против учеников, тогда бы печать напала на него! Так ли, по-вашему? – спросил Кряков при общем смехе.
– Да! так, так! не смейтесь! – ораторствовал Красноперов, – чуть где-нибудь учитель выдерет ученика за вихор, по-нашему, по-старому, или вытурит директор из училища лентяя, а тот сдуру топиться пойдет – сейчас газеты так и завопят: «ахти, какой директор злодей!»
– Если одни журналы умалчивают, по вашему мнению, о чем вы говорите, и преследуют какие-нибудь свои задачи, – заметил журналист гостю в синих очках, – зато другие становятся на защиту тех вопросов, о которых упомянули сейчас.
– Что нынешние журналы! Вот Николай Иванович и Фаддей Венедиктович – те сумели бы постоять за порядок! – сказал Красноперов. – То был век, когда…
– Когда водились еще гориллы, от которых и произошли нынешние сикофанты! – досказал Кряков, поглядывая на синие очки.
Кругом его засмеялись, больше всех студент.
– Что это за неурядица такая, право! ну что бы всем дружно да мирно итти одним путем, рука в руку! – мечтал генерал, обращаясь к Сухову.
– И нога в ногу, по-военному! – договорил Сухов. – А ты что не идешь в своем комитете рука в руку и не ходишь нога в ногу с Кураковым и Петрищевым, а все вздоришь?
Генерал так и затрясся весь.
– С этими… – начал он.
– Сикофантами, что ли? – подсказал Сухов, и оба захохотали.
– Ну, и у сочинителей то же самое! – прибавил Сухов.
144
– Дух века пробивается, генерал! – сказал профессор, – кипит работа, совершается великая борьба идей, понятий, интересов… исхода которой мы, конечно, не увидим. Сила вещей приведет все к должному концу. Нужно терпение… не мы, так дети увидят тот порядок, который должен выработаться из этого хаоса!
– Вот что значит профессор, сейчас нашел ключ к ларчику и решил – как быть и что делать, и средство такое простое предписал: терпение! Всех и успокоил! Покорнейше благодарим! – сказал Кряков, кланяясь профессору.
– Страху бы нам, страху! вот чего недостает! – твердил свое Красноперов.
– Позвольте обратиться к нынешнему чтению, – сказал хозяин, – я имею сделать предложение. Достоинство нового произведения признано, сколько я заметил, всеми слушателями…
Кряков задвигался на стуле и хотел что-то сказать, но был удержан студентом.
– Мне хотелось бы выразить благодарность автору за доставленное всем нам удовольствие, – продолжал хозяин. – У меня есть старинный кубок, работы Бенвенуто Челлини – дед мой из Венеции привез, – вон он, в шкафе. – Достаньте! – обратился он к дворецкому.
Тот ушел за ключом.
– Что, если мы велим вырезать на нем все наши имена и поднесем автору на память нынешнего чтения! Как вы думаете?
– Кроме моего имени: я не желаю, – отрезал Кряков.
Все взглянули на него с удивлением.
– Очень хорошо, – вежливо, но сдержанно заметил хозяин после минуты молчания, – мы вас обойдем. А вы согласны? – спросил он, обводя глазами собрание.
– Конечно! конечно! Какая славная мысль! Покорнейше просим! – раздалось со всех сторон.
– Меня, меня не забудьте! – нежным голосом просила Лилина.
Дворецкий подал кубок, и все передавали его из рук в руки.
– Отчего вы не желаете присоединиться к нам? – спросил кротко Крякова старик Чешнев. – Вы имеете какие-нибудь свои особенные причины?
– Да, имею.
145
– Или не находите роман заслуживающим этого внимания?
– Да, и роман не нахожу заслуживающим! – так и рубил Кряков.
– Если б это было и так, то, независимо от критики, наш кружок хочет благодарить автора за его намерение сделать удовольствие…
– Пусть благодарит, а я не стану!
Чешнев вздохнул с прискорбием. «Отчего же?» – спросил он.
– Зачем он написал этот роман? – задорно упрекнул Кряков.
– Как зачем? вы слышали, как он объяснял свои мотивы: желание, в форме романа, высказать несколько идей, наблюдений, опытов… И он успел, не только со стороны содержания, но и формы, и дал тонкое, изящное произведение…
– Незачем распространять свои допотопные идеи и возвращать нас за сто лет назад! Это все отжило! А если написал для забавы, так читай на ухо тому глухому графу, что подле него сидел, да вон господину Красноперову; те и удовлетворятся! А он собрал вон сколько народу, это уж публика; значит, у него не просто забава была на уме, а поучение, претензия! Пожалуй, и в печать сунется! Покажись только, я бы ему дал знать!
Студент засмеялся.
– Этот критик в самом деле, должно быть, крокодила объелся! – шепнул один гость другому – из тех, что находят всякое чтение, на которое зовут, прекрасным.
Все молчали. Кряков тоже замолчал и сердито жевал, обводя гостей глазами и ожидая возражения.
Старик Чешнев был как будто лично оскорблен. По своей впечатлительности он был до крайности чуток и, ощущая приятное и неприятное, как тепло и холод, не мог воздержаться и не выразить своего ощущения словом или жестом, иногда речью.
– Если б это было и так, если б этот роман не имел достоинств и его не следовало писать, и даже читать, – говорил он соседу своему вполголоса, медленно, точно пел, – то неужели этот гость, приглашенный в интимный кружок друзей автора, не понимает неуместности своего протеста!
146
Он вздохнул и опустил голову.
– Вы обо мне говорите? – резко обратился к нему Кряков, до которого долетело несколько слов.
Чешнев взглянул на него как будто с состраданием и не сказал ничего.
Уранов начал немного беспокоиться и поглядывал с недоумением то на Крякова, то на своего племянника, как бы спрашивая последнего глазами: «какого это гостя привел ты ко мне?» Но студент старался не смотреть на дядю.
– Вы требуете, чтобы я хвалил то, что нахожу дурным; это противно моим принципам! – заключил Кряков.
– Слышишь – «принципы», это стоит «игнорированья», – тихо заметил генерал Сухову.
– Вы дали преимущество одному принципу и забыли о других, которые нужно было тоже соблюсти в эту минуту здесь… – сказал небрежно Чешнев, глядя в сторону.
– Вы хотите дать мне урок приличия? Благодарю! Но я ему не последую – и в угоду вам или хозяину, за его ужин, не стану восхищаться тем, что никуда не годится. Это заячьи души способны так поступать!
– Ого! – заметил кто-то в конце стола.
– Этого и не нужно, никто и не просит! – учтиво заметил Уранов, – тем более что роман и не напечатан, а прочтен нам по доверию, в надежде на снисхождение.
– Ах, какая институтка ваш автор – в снисхождении нуждается! Зачем и писать в таком случае?
– Позвольте, однако; нельзя же все порицать в романе, в нем есть, конечно, недостатки, но есть и большие достоинства… – заступился профессор.
– Одни только недостатки! я ничего больше не вижу! – решил Кряков.
– Помилуйте, когда все общество… – заговорили некоторые.
– И какой это роман? разве это роман? – вызывающим голосом возражал Кряков.
– Что же вы называете романом? – спросил Чешнев.
– Я не даю уроков эстетики, вон спросите профессора! – ответил, точно брыкнул, Кряков, однако прибавил: – Ведь роман есть или должен быть художественным произведением… так, что ли, господин профессор?
147
– Так что же-с?
– Разве здесь есть художественность… в том, что нам читали сегодня?
– А позвольте вас спросить, – смиренно заговорили синие очки, – изволили вы читать и к какому роду произведений, художественных или нехудожественных, вы относите, например, роман французских писателей Эркмана-Шатриана «История одного крестьянина»?
– Высокого художественного достоинства! – отрезал Кряков, мутно поглядев на него.
– Так-с! – сказал тот потупившись.
– А позвольте мне, – также смиренным голосом, передразнивая синие очки, заговорил Кряков, – в свою очередь, спросить вас, отчего именно об этом романе спрашиваете вы меня?
– Относительно художественности… за ним, кажется, французы не признают этого качества, – заметил гость, потупляясь к тарелке.
– Ты читал этот роман? – спросил Уранов у Сухова.
– Нет! я не читаю и русских новых авторов, – отмахивался Сухов, – пробовал, да бросил.
– Что так?
– По ночам стал кричать!
– Да что там такое описывается? – добивался Уранов.
– Революция! – вызвался объяснить Кряков, но прежде шопотом спросил студента: «Не вру ли я? я забыл! кажется, там революцию превозносят?» – «И я забыл; да ничего, сойдет!» – отвечал тот и засмеялся.
– Там герои первой французской революции уподобляются древним римлянам! – смело провозгласил Кряков громко Уранову. – Так вот ваши гости, господин Красноперов да господин… (он поглядел на синие очки) Синеоков, кажется, и собираются высечь меня за то, что я хвалю этот роман. Так ли? – прибавил он, глядя на них обоих.
– Да, теперь Марата, Робеспьера и Дантона чуть не в святые возводят; это всё новые… с своим прогрессом! – добавил Красноперов.
– Ну, а что ты скажешь, Иван Петрович, – обратился Уранов к Красноперову, – о романе нашего автора? Ты все воевал против молодых литераторов, а ничего об этом не сказал!
148
– Не одобряю! – решил Иван Петрович.
– Что так? ведь в нем религия поставлена выше всего; и долг, и военная честь, и патриотизм, все есть!
– Так-то так… Но об этом надо бы не в романе писать, – не место там! – а в серьезном сочинении изложить! А то в романе – нашел где! Да и какой это роман – они правду сказали… – Он указал на Крякова.
– Слышишь, Митя? я пай-мальчик стал, папа-Фамусов похвалил! – прибавил, осклабясь, Кряков.
– В романе нет ничего особенного, необыкновенного… – прибавил Красноперов.
– Как особенного?
– Так! описывается все, что каждый день везде случается: что ж это за роман?
– Значит, изображается жизнь, как есть, что и следует изображать в картине, – снисходительно заметил профессор.
– Зачем же изображать, если я это каждый день и так вижу!
Все засмеялись.
– А тебе чего же надо? – спросил Сухов, – чтобы люди на головах ходили или ели друг друга, что ли?
– Да, пожалуй; если это случится – и опиши!
– Где вы учились? – вдруг спросил его Кряков.
– А вам на что? – сердито возразил старик.
– Любопытно бы знать! – сказал тот. – Я отдам туда своих детей.
Смех был общий.
– Да ведь Гоголь писал тоже все, что каждый день происходит… – заметил студент.
– Ну и скверно! – хладнокровно решил Красноперов. – Недаром Фаддей Венедиктович не мог его терпеть! и Николай Иванович тоже! Вон давали мне «Мертвые души»: я думал, судя по заглавию, в самом деле что-нибудь особенное, романическое; а там плут какой-то собирал имена умерших после ревизии крестьян, чтоб заложить их! Что ж тут интересного? И нынешний ваш автор описывает, как молодой человек влюбился в женщину и оба тайком уехали в деревню, да там и нежничают! Какая редкость! Я думаю, с каждым поездом десятки таких влюбленных пар уезжают – так обо всех и писать!
149
Все с веселой улыбкой слушали эту критику.
– Какие же романы вы признаете занимательными? – спросил Чешнев.
– Теперь я не знаю, а прежде бывали хорошие романы! – сказал он.
– Например?
– Например… хоть бы: «Черная женщина» – Николая Ивановича, «Кощей бессмертный», «Выжигин» тоже, «Эвелина де-Вальероль» – Нестора Васильевича Кукольника, «Постоялый двор» – Степанова. Был еще, помню, английский роман «Мельмот Скиталец». Вот «Ледяной дом» Ивана Ивановича Лажечникова… Это роман! как изо льда домик сделали, свадьбу там играли, человека заморозили…
– Вот это критик, так критик! Молодец Иван Петрович! за свое постоит! – говорил Сухов. – Превесело у тебя сегодня, Григорий Петрович! – прибавил он, обращаясь к Уранову и поглядывая на Крякова и на Красноперова.
– Вот видите, какая разница во взглядах на роман! – смеясь, заметил Чешнев. – Сказать – «роман», значит, сказать: пиши, что хочешь! Вот тут (он указал на Ивана Петровича) требуют чудес, небывалого; а здесь назвали «Histoire d’un paysan»1, книгу, которая мало подходит под ваше определение романа… – Он обратился к Крякову.
– Пожалуй, это не роман в шаблонном смысле, – сказал тот, – но это великое произведение ума!
– Пусть произведение ума – по вашему мнению – но не искусства же! – заметил профессор.
– Пора бы бросить эти школьные перегородки! – ворчал Кряков, глядя исподлобья.
– Да не вы ли сами сейчас, на вопрос Дмитрия Ивановича, сказали, что роман должен быть художественным произведением…
– Знаю, знаю! что вы мне тычете в глаза моими словами! – перебил Кряков.
Все засмеялись.
– Ah, sapristi, quel langage!2 – заметил кто-то вполголоса в конце стола.
150
– А это ваше sapristi – какой «лангаш», элегантный, что ли? – вдруг обратился Кряков к говорившему.
Опять все засмеялись.
– Превесело! – говорил Сухов.
– Я из ваших же лекций добыл это определение романа! – сказал Кряков профессору.
– И применили его к одному сочинению; отчего же не применить и к другому? Позвольте, однако, возвратиться к прочитанному сегодня произведению и объяснить, к какой категории романов принадлежит оно; тогда уже можно определить и его достоинство, – сказал профессор.
– Ну, лекция начинается, слушайте! – ворчал Кряков.
Профессор услыхал.
– Я не имею претензии читать лекцию, – сказал он скромно, – я только хотел выразить и свое мнение… наравне с другими, ни более, ни менее… если хозяин позволит…
– Сделайте одолжение! помилуйте! продолжайте! мы просим! – раздалось со всех сторон. Хозяин бросил недовольный взгляд на Крякова и на племянника тоже.
– Определение, что роман должен быть художественным произведением, – верно, – начал профессор, – так и в учебниках написано, вы правду говорите (он обратился к Крякову). Все дело в степени художественности, то есть в степени таланта. Одни писатели дорожат более всего своею идеею, так сказать, внутреннею задачею, заботясь о том, что? выразить; для них искусство – средство, а не цель; другие, напротив, увлекаются формою, дорожа тем, ка?к выражать; наконец третьи, первоклассные таланты, счастливо соединяют в себе и содержание, и форму. Много ли таких! Диккенс, Теккерей, Бальзак, Пушкин, Лермонтов, Гоголь не родятся на каждом шагу…
– Какие новости рассказываете! – перебил Кряков, – что мы, пансионерки, что ли!
Все улыбнулись.
– Позвольте, позвольте, слово за профессором! – учтиво заметил Уранов.
– Наш автор, без сомнения, принадлежит к первой категории, – продолжал профессор. – Он выбрал себе задачею, как он нам сам пояснил, заключить в форме романа свои идеи, наблюдения, может быть, личные опыты, и вообще
151
ход жизни, со всею ее игрою и видоизменениями, в том кругу общества, в котором он родился, воспитался и вырос. Он осветил его светом своего ума, воображения и наблюдательности, но преимущественно ума…
– Tr?s bien!1 – громко произнес один гость.
– Написать такой роман уже само по себе не умно, а вы еще воображение у него нашли! – заметил Кряков.
– Автор, – продолжал профессор, не останавливаясь, – старается, в своем взгляде на воспитание, на нравственность, на деятельность и страсти своих героев, подойти к общему идеалу, к норме…
– Слышишь, – сказал генерал, тихо толкая Сухова локтем, – профессор-то: «норма»…
– Или к идеалам о долге, чести, вообще достоинства человека, преимущественно воина. Этому званию – сколько до сих пор можно видеть – автор посвящает свой труд. И книга его, без сомнения, будет иметь воспитательное значение…
– Да, Телемака написал, этот новый Фенелон! – перебил Кряков.
– Позвольте, не перебивайте профессора! – опять заметили ему.
– Но, стремясь к своей особенной, специальной цели, – говорил далее профессор, – автор не забыл и условий искусства. Он в значительной степени удовлетворил требованиям романа; там много, как все, конечно, помнят, пейзажей, которые, очевидно, писаны с любовью, с самой натуры; много есть изображений нравов… нежных, грациозных сцен любви, много метких наблюдений, искр мысли… Чего же вы еще хотите?
– Ведь мы слышали сами и знаем, что там написано! Ну-с! дальше проповедуйте! – не утерпел сказать Кряков.
– Il parle tr?s bien!2 – повторили одобрительно в конце стола.
– Дело! дело! именно так! вы высказываете общее всем нам впечатление! – говорил Уранов.
– C’est tr?s beau се qu’il dit!3 Как верно! – подсказала и Лилина.
152
– Если хотите, – продолжал профессор, – строго говоря, роман относится к той категории произведений, которые называются тенденциозными и из которых создалась в новое время целая литература. Я не поклонник утилитаризма в искусстве…
– «Тенденциозный», «утилитаризм»! – шептал генерал, пожимая плечами.
– Чего же вы поклонник? «поэзии живой и ясной» или «сладких звуков и молитв», что ли? – перервал Кряков.
– Да позвольте говорить профессору! – останавливал хозяин Крякова.
– Да, между прочим, я поклоняюсь и этому, – подтвердил профессор. – Но прежде всего я требую свободы для искусства, а на него в новое время хотят наложить оковы; оно не потерпит этого! Высокий талант не выкинет, конечно, из своей картины страданий, бед, зол, тягостей и нужд человеческих, – но кисть его при этом не обойдет и светлых сторон жизни; тогда только и возможна художественная правда, когда и то и другое будет уравновешено, как оно есть и в самой жизни. А новая школа уже сделала себе специальность, можно сказать, ремесло, служить только утилитарным целям, заставить искусство искать только всяких зол, под святым предлогом любви и сострадания к ближнему…
– А вы себе взяли привилегию, что ли, на любовь к ближнему? И чем вы ее выразили, вы, наши «строгие ценители и судьи»? – резко спросил Кряков. – Мы хоть путем отрицания и обличения наводим на эту любовь, а вы чем?
– Запретить бы эти обличения! – сказал Красноперов. – Это они пишут в пику правительству: «вот-де – не смотрит, не печется!» Не их дело совать нос в больницы да в тюрьмы; на то установлены комитеты!
– Открывать глаза обществу на наши общественные нужды и недуги – цель, конечно, почтенная, – продолжал профессор, помолчав, – и искусство повинно принести свою лепту, и давно уже принесло ее. А наши ревнители добра наладили на эту тему и умышленно обходят светлые стороны жизни, впадают в преувеличения, в односторонность и, стало быть, перестали быть правдивы!
153
– Какую вы дичь порете! зачем? – вдруг произнес Кряков.
На это, после минутного оцепенения, последовал взрыв смеха. Чаша переполнилась, и обижаться было невозможно. Никто и не обиделся: ни оратор, ни хозяин. Только Чешнев горестно вздохнул и опустил голову на грудь.
– А к тому я порю эту дичь, – упирая на слово дичь, сказал профессор, ободренный общим сочувствием к нему, – чтобы выяснить, что в одних романах, например в «Коперфильде» или «Пиквикском клубе» Диккенса, в «P?re Goriot» и «Eug?nie Grandet»2 Бальзака, в «Капитанской дочке» и «Герое нашего времени» – художественность задачи есть и цель, и средство; а в других, как и в прослушанном нами сегодня, преобладает мысль автора, на помощь которой он призвал искусство…
– А оно не пришло, сказали бы коротко и ясно! Зачем же лекцию читать? – добавил Кряков.
– Нет, я не скажу этого, – возразил профессор.
– И никто не скажет! – сказал хозяин.
– Никто! – повторили и другие.
– Значит, все-таки тенденция есть, – заметил журналист, – стало быть, вы допускаете и тенденциозные романы!
– Я все допускаю, где есть ум или талант, – прибавил профессор.
– Покорнейше благодарим! Как вы добры! – иронически сказал Кряков, – за что же было ворчать на роман «История одного крестьянина»?
Он кивнул туда, где сидел господин в синих очках.
– Стало быть, тенденциозный роман все-таки нужен и имеет sa raison d’?tre1, – продолжал журналист.
– Что?, верно, русского пороха нехватило, так давай из Франции выписывать! – тихо заметил генерал.
– Ведь есть моменты в истории, – говорил далее журналист, – когда совершаются такие крутые повороты от одного круга идей, понятий, событий к другим, которые требуют усиленного и совокупного участия всех нравственных сил, какими располагает общество, между прочим, и искусство. Согласитесь, что наше время будет
154
отнесено историею к числу таких раздражительных и горячих моментов…
– Совершенная правда! – согласился профессор, – искусство и приняло на себя часть общей работы; в нем и возобладало отрицательное направление. Современная литература грешит только тем, что злоупотребляет этим, насилует искусство, признает только одно обличительное направление и гонит все другое, как будто бы ненужное…
– Что ж, Ламартин нужен, что ли? отчего же он побледнел, а Гюго, например, пережил его? – перебил Кряков. – Или отчего Гейне сделался представителем лирической поэзии в Германии, как не оттого, что в нем есть, говоря вашим красноречивым слогом, святая злоба, попросту – спирт, злой ум и талант? Подите вы с своими «сладкими звуками и молитвами»! Чего слаще Ламартина и где больше молитв, как не у него, а его забыли; что же это значит?
– Нет, не забыли и не забудут, – заметил профессор, – он был поэт своего века и останется в истории литературы; ни Виктор Гюго, ни Гейне не превзойдут его, ни пафосом чувств, ни высотою мысли. Но он жил в своем времени и отошел вместе с ним, как отойдут, в свою очередь, и другие. Кроме стихов, он оставил след как и историк; его «История жирондистов»…
– Какая это история! Это плохой сентиментальный роман! – сказал Кряков.
– Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! – заметил Чешнев, – и французы не разделят вашего мнения.
– Это еще не причина! во Франции тоже немало слюняев! – отозвался Кряков.
– Се «тоже» est impayable! Oh, l’enfant terrible!1 – заметил кто-то в конце стола.
Кряков покосился туда, как будто отыскивая виноватого.
– Таким образом, по-вашему, оказывается, – сказал журналист профессору, – что роман, в тесном смысле, как изображение жизни, должен быть произведением творческого искусства; но никому, конечно, нельзя запретить называть
155
романом и произведение ума, под одним условием, чтобы он не был скучен…
– Conditio sine qua non1, – подтвердил профессор.
– Опять пороху нехватило! – сказал генерал Сухову.
Гость в синих очках, должно быть, не слыхал.
Уранов тихонько объяснил, что фамилия его Трухин.
– Он служит у Алексея Петровича, – прибавил он, – тот прислал его на чтение вместо себя; он говорил, что этот господин все печатное читает; ни слова не пропускает, все знает и ему обстоятельно докладывает, так что тому ни газет, ни журналов читать самому не нужно.
– Что же это, по вашему мнению, значит, что имя божие не призывается в журналах всуе? – спросил журналист у Трухина, – это скорее показывает уважение к религии…
– Та-та-та, не лукавьте, милостивый государь! – остановил его Красноперов, – вовсе не от избытка благоговения не упоминаете вы о боге, а потому, что не веруете! Или веруете по Ренану: спаситель-де принес в мир прекрасное учение, а сам был хороший человек, а не бог! Вот ведь что у вас на уме?
Все улыбались.
– Почему же вы это знаете? – спросил журналист, тоже улыбаясь.
142
– Как не знать! Все знают! теперь этого и не скрывает никто, до того дошло! Даже щеголяют этим: вот, мол, какие мы умные! Иначе как бы не напечатать об упадке религии и не поддержать ее? А вы только об упадке курса пишете да перечите правительству!
– На то специальные духовные журналы есть, – заметил журналист, – там и пишут о подобных предметах…
– Да ведь вы сами говорили, что попов трогать нельзя; тронь, так вы грозите посадить куда-то автора! – заметил Кряков Красноперову.
– Вы хитры! – возразил тот, – из воды сухи выйдете! Трогать духовных особ не велят, так как вы обзовете их клерикалами, да и давай глумиться над ними!
– Это точно, бывает… – подтвердил Трухин.
– Зато, кажется, печать оказывает и немалую пользу – и правительству и обществу. Согласитесь с этим! – возразил ему журналист.
– О, конечно-с, конечно-с… большую, большую пользу! – согласился Трухин. – Печать горячо преследует кражи, убийства, всякие скандалы! Сломают ли кружку у церкви, или расхитят кассу в банке – вся пресса дружно и громко предает гласности и кражу и вора; всякие публичные безобразия, также неисправности администраторов, особенно повыше, тоже непременно обличит, по косточкам разберет.
– Даже если пьяный с барки упадет в воду и вылезет – и то не пропустит! – прибавил Сухов.
– Чего же вы еще хотите?
– Но она нередко пропускает без внимания очень серьезные вещи, и это меня иногда удивляло, признаюсь: от беспечности ли, или от чего другого? Вот в чем мне любопытно бы попросить разъяснения… – продолжали синие очки.
– Например, какие вещи? – спросил журналист.
– Например, вот хотя бы в прошлом году произошла смута между молодежью: разнесли столы, стулья, выгнали профессора…
– Что же, пресса не умолчала; об этом все журналы прокричали.
– Заявила, единогласно заявила, – это правда, правда! И как верно, точно, отчетливо…
– Так что же?
143
– Мне только любопытно бы знать, – смиренно продолжали синие очки, – отчего пресса поскупилась на осуждение этого поступка по достоинству… не прибавила ни слова от себя? Не пожурила, не разъяснила неприличия. Это бы не могло не подействовать на молодые умы благотворно, я полагаю…
– А случись противное, печать бы не молчала! – заметил Красноперов.
– То есть взбунтуйся профессор против учеников, тогда бы печать напала на него! Так ли, по-вашему? – спросил Кряков при общем смехе.
– Да! так, так! не смейтесь! – ораторствовал Красноперов, – чуть где-нибудь учитель выдерет ученика за вихор, по-нашему, по-старому, или вытурит директор из училища лентяя, а тот сдуру топиться пойдет – сейчас газеты так и завопят: «ахти, какой директор злодей!»
– Если одни журналы умалчивают, по вашему мнению, о чем вы говорите, и преследуют какие-нибудь свои задачи, – заметил журналист гостю в синих очках, – зато другие становятся на защиту тех вопросов, о которых упомянули сейчас.
– Что нынешние журналы! Вот Николай Иванович и Фаддей Венедиктович – те сумели бы постоять за порядок! – сказал Красноперов. – То был век, когда…
– Когда водились еще гориллы, от которых и произошли нынешние сикофанты! – досказал Кряков, поглядывая на синие очки.
Кругом его засмеялись, больше всех студент.
– Что это за неурядица такая, право! ну что бы всем дружно да мирно итти одним путем, рука в руку! – мечтал генерал, обращаясь к Сухову.
– И нога в ногу, по-военному! – договорил Сухов. – А ты что не идешь в своем комитете рука в руку и не ходишь нога в ногу с Кураковым и Петрищевым, а все вздоришь?
Генерал так и затрясся весь.
– С этими… – начал он.
– Сикофантами, что ли? – подсказал Сухов, и оба захохотали.
– Ну, и у сочинителей то же самое! – прибавил Сухов.
144
– Дух века пробивается, генерал! – сказал профессор, – кипит работа, совершается великая борьба идей, понятий, интересов… исхода которой мы, конечно, не увидим. Сила вещей приведет все к должному концу. Нужно терпение… не мы, так дети увидят тот порядок, который должен выработаться из этого хаоса!
– Вот что значит профессор, сейчас нашел ключ к ларчику и решил – как быть и что делать, и средство такое простое предписал: терпение! Всех и успокоил! Покорнейше благодарим! – сказал Кряков, кланяясь профессору.
– Страху бы нам, страху! вот чего недостает! – твердил свое Красноперов.
– Позвольте обратиться к нынешнему чтению, – сказал хозяин, – я имею сделать предложение. Достоинство нового произведения признано, сколько я заметил, всеми слушателями…
Кряков задвигался на стуле и хотел что-то сказать, но был удержан студентом.
– Мне хотелось бы выразить благодарность автору за доставленное всем нам удовольствие, – продолжал хозяин. – У меня есть старинный кубок, работы Бенвенуто Челлини – дед мой из Венеции привез, – вон он, в шкафе. – Достаньте! – обратился он к дворецкому.
Тот ушел за ключом.
– Что, если мы велим вырезать на нем все наши имена и поднесем автору на память нынешнего чтения! Как вы думаете?
– Кроме моего имени: я не желаю, – отрезал Кряков.
Все взглянули на него с удивлением.
– Очень хорошо, – вежливо, но сдержанно заметил хозяин после минуты молчания, – мы вас обойдем. А вы согласны? – спросил он, обводя глазами собрание.
– Конечно! конечно! Какая славная мысль! Покорнейше просим! – раздалось со всех сторон.
– Меня, меня не забудьте! – нежным голосом просила Лилина.
Дворецкий подал кубок, и все передавали его из рук в руки.
– Отчего вы не желаете присоединиться к нам? – спросил кротко Крякова старик Чешнев. – Вы имеете какие-нибудь свои особенные причины?
– Да, имею.
145
– Или не находите роман заслуживающим этого внимания?
– Да, и роман не нахожу заслуживающим! – так и рубил Кряков.
– Если б это было и так, то, независимо от критики, наш кружок хочет благодарить автора за его намерение сделать удовольствие…
– Пусть благодарит, а я не стану!
Чешнев вздохнул с прискорбием. «Отчего же?» – спросил он.
– Зачем он написал этот роман? – задорно упрекнул Кряков.
– Как зачем? вы слышали, как он объяснял свои мотивы: желание, в форме романа, высказать несколько идей, наблюдений, опытов… И он успел, не только со стороны содержания, но и формы, и дал тонкое, изящное произведение…
– Незачем распространять свои допотопные идеи и возвращать нас за сто лет назад! Это все отжило! А если написал для забавы, так читай на ухо тому глухому графу, что подле него сидел, да вон господину Красноперову; те и удовлетворятся! А он собрал вон сколько народу, это уж публика; значит, у него не просто забава была на уме, а поучение, претензия! Пожалуй, и в печать сунется! Покажись только, я бы ему дал знать!
Студент засмеялся.
– Этот критик в самом деле, должно быть, крокодила объелся! – шепнул один гость другому – из тех, что находят всякое чтение, на которое зовут, прекрасным.
Все молчали. Кряков тоже замолчал и сердито жевал, обводя гостей глазами и ожидая возражения.
Старик Чешнев был как будто лично оскорблен. По своей впечатлительности он был до крайности чуток и, ощущая приятное и неприятное, как тепло и холод, не мог воздержаться и не выразить своего ощущения словом или жестом, иногда речью.
– Если б это было и так, если б этот роман не имел достоинств и его не следовало писать, и даже читать, – говорил он соседу своему вполголоса, медленно, точно пел, – то неужели этот гость, приглашенный в интимный кружок друзей автора, не понимает неуместности своего протеста!
146
Он вздохнул и опустил голову.
– Вы обо мне говорите? – резко обратился к нему Кряков, до которого долетело несколько слов.
Чешнев взглянул на него как будто с состраданием и не сказал ничего.
Уранов начал немного беспокоиться и поглядывал с недоумением то на Крякова, то на своего племянника, как бы спрашивая последнего глазами: «какого это гостя привел ты ко мне?» Но студент старался не смотреть на дядю.
– Вы требуете, чтобы я хвалил то, что нахожу дурным; это противно моим принципам! – заключил Кряков.
– Слышишь – «принципы», это стоит «игнорированья», – тихо заметил генерал Сухову.
– Вы дали преимущество одному принципу и забыли о других, которые нужно было тоже соблюсти в эту минуту здесь… – сказал небрежно Чешнев, глядя в сторону.
– Вы хотите дать мне урок приличия? Благодарю! Но я ему не последую – и в угоду вам или хозяину, за его ужин, не стану восхищаться тем, что никуда не годится. Это заячьи души способны так поступать!
– Ого! – заметил кто-то в конце стола.
– Этого и не нужно, никто и не просит! – учтиво заметил Уранов, – тем более что роман и не напечатан, а прочтен нам по доверию, в надежде на снисхождение.
– Ах, какая институтка ваш автор – в снисхождении нуждается! Зачем и писать в таком случае?
– Позвольте, однако; нельзя же все порицать в романе, в нем есть, конечно, недостатки, но есть и большие достоинства… – заступился профессор.
– Одни только недостатки! я ничего больше не вижу! – решил Кряков.
– Помилуйте, когда все общество… – заговорили некоторые.
– И какой это роман? разве это роман? – вызывающим голосом возражал Кряков.
– Что же вы называете романом? – спросил Чешнев.
– Я не даю уроков эстетики, вон спросите профессора! – ответил, точно брыкнул, Кряков, однако прибавил: – Ведь роман есть или должен быть художественным произведением… так, что ли, господин профессор?
147
– Так что же-с?
– Разве здесь есть художественность… в том, что нам читали сегодня?
– А позвольте вас спросить, – смиренно заговорили синие очки, – изволили вы читать и к какому роду произведений, художественных или нехудожественных, вы относите, например, роман французских писателей Эркмана-Шатриана «История одного крестьянина»?
– Высокого художественного достоинства! – отрезал Кряков, мутно поглядев на него.
– Так-с! – сказал тот потупившись.
– А позвольте мне, – также смиренным голосом, передразнивая синие очки, заговорил Кряков, – в свою очередь, спросить вас, отчего именно об этом романе спрашиваете вы меня?
– Относительно художественности… за ним, кажется, французы не признают этого качества, – заметил гость, потупляясь к тарелке.
– Ты читал этот роман? – спросил Уранов у Сухова.
– Нет! я не читаю и русских новых авторов, – отмахивался Сухов, – пробовал, да бросил.
– Что так?
– По ночам стал кричать!
– Да что там такое описывается? – добивался Уранов.
– Революция! – вызвался объяснить Кряков, но прежде шопотом спросил студента: «Не вру ли я? я забыл! кажется, там революцию превозносят?» – «И я забыл; да ничего, сойдет!» – отвечал тот и засмеялся.
– Там герои первой французской революции уподобляются древним римлянам! – смело провозгласил Кряков громко Уранову. – Так вот ваши гости, господин Красноперов да господин… (он поглядел на синие очки) Синеоков, кажется, и собираются высечь меня за то, что я хвалю этот роман. Так ли? – прибавил он, глядя на них обоих.
– Да, теперь Марата, Робеспьера и Дантона чуть не в святые возводят; это всё новые… с своим прогрессом! – добавил Красноперов.
– Ну, а что ты скажешь, Иван Петрович, – обратился Уранов к Красноперову, – о романе нашего автора? Ты все воевал против молодых литераторов, а ничего об этом не сказал!
148
– Не одобряю! – решил Иван Петрович.
– Что так? ведь в нем религия поставлена выше всего; и долг, и военная честь, и патриотизм, все есть!
– Так-то так… Но об этом надо бы не в романе писать, – не место там! – а в серьезном сочинении изложить! А то в романе – нашел где! Да и какой это роман – они правду сказали… – Он указал на Крякова.
– Слышишь, Митя? я пай-мальчик стал, папа-Фамусов похвалил! – прибавил, осклабясь, Кряков.
– В романе нет ничего особенного, необыкновенного… – прибавил Красноперов.
– Как особенного?
– Так! описывается все, что каждый день везде случается: что ж это за роман?
– Значит, изображается жизнь, как есть, что и следует изображать в картине, – снисходительно заметил профессор.
– Зачем же изображать, если я это каждый день и так вижу!
Все засмеялись.
– А тебе чего же надо? – спросил Сухов, – чтобы люди на головах ходили или ели друг друга, что ли?
– Да, пожалуй; если это случится – и опиши!
– Где вы учились? – вдруг спросил его Кряков.
– А вам на что? – сердито возразил старик.
– Любопытно бы знать! – сказал тот. – Я отдам туда своих детей.
Смех был общий.
– Да ведь Гоголь писал тоже все, что каждый день происходит… – заметил студент.
– Ну и скверно! – хладнокровно решил Красноперов. – Недаром Фаддей Венедиктович не мог его терпеть! и Николай Иванович тоже! Вон давали мне «Мертвые души»: я думал, судя по заглавию, в самом деле что-нибудь особенное, романическое; а там плут какой-то собирал имена умерших после ревизии крестьян, чтоб заложить их! Что ж тут интересного? И нынешний ваш автор описывает, как молодой человек влюбился в женщину и оба тайком уехали в деревню, да там и нежничают! Какая редкость! Я думаю, с каждым поездом десятки таких влюбленных пар уезжают – так обо всех и писать!
149
Все с веселой улыбкой слушали эту критику.
– Какие же романы вы признаете занимательными? – спросил Чешнев.
– Теперь я не знаю, а прежде бывали хорошие романы! – сказал он.
– Например?
– Например… хоть бы: «Черная женщина» – Николая Ивановича, «Кощей бессмертный», «Выжигин» тоже, «Эвелина де-Вальероль» – Нестора Васильевича Кукольника, «Постоялый двор» – Степанова. Был еще, помню, английский роман «Мельмот Скиталец». Вот «Ледяной дом» Ивана Ивановича Лажечникова… Это роман! как изо льда домик сделали, свадьбу там играли, человека заморозили…
– Вот это критик, так критик! Молодец Иван Петрович! за свое постоит! – говорил Сухов. – Превесело у тебя сегодня, Григорий Петрович! – прибавил он, обращаясь к Уранову и поглядывая на Крякова и на Красноперова.
– Вот видите, какая разница во взглядах на роман! – смеясь, заметил Чешнев. – Сказать – «роман», значит, сказать: пиши, что хочешь! Вот тут (он указал на Ивана Петровича) требуют чудес, небывалого; а здесь назвали «Histoire d’un paysan»1, книгу, которая мало подходит под ваше определение романа… – Он обратился к Крякову.
– Пожалуй, это не роман в шаблонном смысле, – сказал тот, – но это великое произведение ума!
– Пусть произведение ума – по вашему мнению – но не искусства же! – заметил профессор.
– Пора бы бросить эти школьные перегородки! – ворчал Кряков, глядя исподлобья.
– Да не вы ли сами сейчас, на вопрос Дмитрия Ивановича, сказали, что роман должен быть художественным произведением…
– Знаю, знаю! что вы мне тычете в глаза моими словами! – перебил Кряков.
Все засмеялись.
– Ah, sapristi, quel langage!2 – заметил кто-то вполголоса в конце стола.
150
– А это ваше sapristi – какой «лангаш», элегантный, что ли? – вдруг обратился Кряков к говорившему.
Опять все засмеялись.
– Превесело! – говорил Сухов.
– Я из ваших же лекций добыл это определение романа! – сказал Кряков профессору.
– И применили его к одному сочинению; отчего же не применить и к другому? Позвольте, однако, возвратиться к прочитанному сегодня произведению и объяснить, к какой категории романов принадлежит оно; тогда уже можно определить и его достоинство, – сказал профессор.
– Ну, лекция начинается, слушайте! – ворчал Кряков.
Профессор услыхал.
– Я не имею претензии читать лекцию, – сказал он скромно, – я только хотел выразить и свое мнение… наравне с другими, ни более, ни менее… если хозяин позволит…
– Сделайте одолжение! помилуйте! продолжайте! мы просим! – раздалось со всех сторон. Хозяин бросил недовольный взгляд на Крякова и на племянника тоже.
– Определение, что роман должен быть художественным произведением, – верно, – начал профессор, – так и в учебниках написано, вы правду говорите (он обратился к Крякову). Все дело в степени художественности, то есть в степени таланта. Одни писатели дорожат более всего своею идеею, так сказать, внутреннею задачею, заботясь о том, что? выразить; для них искусство – средство, а не цель; другие, напротив, увлекаются формою, дорожа тем, ка?к выражать; наконец третьи, первоклассные таланты, счастливо соединяют в себе и содержание, и форму. Много ли таких! Диккенс, Теккерей, Бальзак, Пушкин, Лермонтов, Гоголь не родятся на каждом шагу…
– Какие новости рассказываете! – перебил Кряков, – что мы, пансионерки, что ли!
Все улыбнулись.
– Позвольте, позвольте, слово за профессором! – учтиво заметил Уранов.
– Наш автор, без сомнения, принадлежит к первой категории, – продолжал профессор. – Он выбрал себе задачею, как он нам сам пояснил, заключить в форме романа свои идеи, наблюдения, может быть, личные опыты, и вообще
151
ход жизни, со всею ее игрою и видоизменениями, в том кругу общества, в котором он родился, воспитался и вырос. Он осветил его светом своего ума, воображения и наблюдательности, но преимущественно ума…
– Tr?s bien!1 – громко произнес один гость.
– Написать такой роман уже само по себе не умно, а вы еще воображение у него нашли! – заметил Кряков.
– Автор, – продолжал профессор, не останавливаясь, – старается, в своем взгляде на воспитание, на нравственность, на деятельность и страсти своих героев, подойти к общему идеалу, к норме…
– Слышишь, – сказал генерал, тихо толкая Сухова локтем, – профессор-то: «норма»…
– Или к идеалам о долге, чести, вообще достоинства человека, преимущественно воина. Этому званию – сколько до сих пор можно видеть – автор посвящает свой труд. И книга его, без сомнения, будет иметь воспитательное значение…
– Да, Телемака написал, этот новый Фенелон! – перебил Кряков.
– Позвольте, не перебивайте профессора! – опять заметили ему.
– Но, стремясь к своей особенной, специальной цели, – говорил далее профессор, – автор не забыл и условий искусства. Он в значительной степени удовлетворил требованиям романа; там много, как все, конечно, помнят, пейзажей, которые, очевидно, писаны с любовью, с самой натуры; много есть изображений нравов… нежных, грациозных сцен любви, много метких наблюдений, искр мысли… Чего же вы еще хотите?
– Ведь мы слышали сами и знаем, что там написано! Ну-с! дальше проповедуйте! – не утерпел сказать Кряков.
– Il parle tr?s bien!2 – повторили одобрительно в конце стола.
– Дело! дело! именно так! вы высказываете общее всем нам впечатление! – говорил Уранов.
– C’est tr?s beau се qu’il dit!3 Как верно! – подсказала и Лилина.
152
– Если хотите, – продолжал профессор, – строго говоря, роман относится к той категории произведений, которые называются тенденциозными и из которых создалась в новое время целая литература. Я не поклонник утилитаризма в искусстве…
– «Тенденциозный», «утилитаризм»! – шептал генерал, пожимая плечами.
– Чего же вы поклонник? «поэзии живой и ясной» или «сладких звуков и молитв», что ли? – перервал Кряков.
– Да позвольте говорить профессору! – останавливал хозяин Крякова.
– Да, между прочим, я поклоняюсь и этому, – подтвердил профессор. – Но прежде всего я требую свободы для искусства, а на него в новое время хотят наложить оковы; оно не потерпит этого! Высокий талант не выкинет, конечно, из своей картины страданий, бед, зол, тягостей и нужд человеческих, – но кисть его при этом не обойдет и светлых сторон жизни; тогда только и возможна художественная правда, когда и то и другое будет уравновешено, как оно есть и в самой жизни. А новая школа уже сделала себе специальность, можно сказать, ремесло, служить только утилитарным целям, заставить искусство искать только всяких зол, под святым предлогом любви и сострадания к ближнему…
– А вы себе взяли привилегию, что ли, на любовь к ближнему? И чем вы ее выразили, вы, наши «строгие ценители и судьи»? – резко спросил Кряков. – Мы хоть путем отрицания и обличения наводим на эту любовь, а вы чем?
– Запретить бы эти обличения! – сказал Красноперов. – Это они пишут в пику правительству: «вот-де – не смотрит, не печется!» Не их дело совать нос в больницы да в тюрьмы; на то установлены комитеты!
– Открывать глаза обществу на наши общественные нужды и недуги – цель, конечно, почтенная, – продолжал профессор, помолчав, – и искусство повинно принести свою лепту, и давно уже принесло ее. А наши ревнители добра наладили на эту тему и умышленно обходят светлые стороны жизни, впадают в преувеличения, в односторонность и, стало быть, перестали быть правдивы!
153
– Какую вы дичь порете! зачем? – вдруг произнес Кряков.
На это, после минутного оцепенения, последовал взрыв смеха. Чаша переполнилась, и обижаться было невозможно. Никто и не обиделся: ни оратор, ни хозяин. Только Чешнев горестно вздохнул и опустил голову на грудь.
– А к тому я порю эту дичь, – упирая на слово дичь, сказал профессор, ободренный общим сочувствием к нему, – чтобы выяснить, что в одних романах, например в «Коперфильде» или «Пиквикском клубе» Диккенса, в «P?re Goriot» и «Eug?nie Grandet»2 Бальзака, в «Капитанской дочке» и «Герое нашего времени» – художественность задачи есть и цель, и средство; а в других, как и в прослушанном нами сегодня, преобладает мысль автора, на помощь которой он призвал искусство…
– А оно не пришло, сказали бы коротко и ясно! Зачем же лекцию читать? – добавил Кряков.
– Нет, я не скажу этого, – возразил профессор.
– И никто не скажет! – сказал хозяин.
– Никто! – повторили и другие.
– Значит, все-таки тенденция есть, – заметил журналист, – стало быть, вы допускаете и тенденциозные романы!
– Я все допускаю, где есть ум или талант, – прибавил профессор.
– Покорнейше благодарим! Как вы добры! – иронически сказал Кряков, – за что же было ворчать на роман «История одного крестьянина»?
Он кивнул туда, где сидел господин в синих очках.
– Стало быть, тенденциозный роман все-таки нужен и имеет sa raison d’?tre1, – продолжал журналист.
– Что?, верно, русского пороха нехватило, так давай из Франции выписывать! – тихо заметил генерал.
– Ведь есть моменты в истории, – говорил далее журналист, – когда совершаются такие крутые повороты от одного круга идей, понятий, событий к другим, которые требуют усиленного и совокупного участия всех нравственных сил, какими располагает общество, между прочим, и искусство. Согласитесь, что наше время будет
154
отнесено историею к числу таких раздражительных и горячих моментов…
– Совершенная правда! – согласился профессор, – искусство и приняло на себя часть общей работы; в нем и возобладало отрицательное направление. Современная литература грешит только тем, что злоупотребляет этим, насилует искусство, признает только одно обличительное направление и гонит все другое, как будто бы ненужное…
– Что ж, Ламартин нужен, что ли? отчего же он побледнел, а Гюго, например, пережил его? – перебил Кряков. – Или отчего Гейне сделался представителем лирической поэзии в Германии, как не оттого, что в нем есть, говоря вашим красноречивым слогом, святая злоба, попросту – спирт, злой ум и талант? Подите вы с своими «сладкими звуками и молитвами»! Чего слаще Ламартина и где больше молитв, как не у него, а его забыли; что же это значит?
– Нет, не забыли и не забудут, – заметил профессор, – он был поэт своего века и останется в истории литературы; ни Виктор Гюго, ни Гейне не превзойдут его, ни пафосом чувств, ни высотою мысли. Но он жил в своем времени и отошел вместе с ним, как отойдут, в свою очередь, и другие. Кроме стихов, он оставил след как и историк; его «История жирондистов»…
– Какая это история! Это плохой сентиментальный роман! – сказал Кряков.
– Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! – заметил Чешнев, – и французы не разделят вашего мнения.
– Это еще не причина! во Франции тоже немало слюняев! – отозвался Кряков.
– Се «тоже» est impayable! Oh, l’enfant terrible!1 – заметил кто-то в конце стола.
Кряков покосился туда, как будто отыскивая виноватого.
– Таким образом, по-вашему, оказывается, – сказал журналист профессору, – что роман, в тесном смысле, как изображение жизни, должен быть произведением творческого искусства; но никому, конечно, нельзя запретить называть
155
романом и произведение ума, под одним условием, чтобы он не был скучен…
– Conditio sine qua non1, – подтвердил профессор.
– Опять пороху нехватило! – сказал генерал Сухову.